ольшим правом возразить то же, что стали бы говорить в наше время, если бы какой-нибудь крупный земельный собственник вдруг решил применять во всем объеме права, принадлежащие ему по закону, но фактически много лет не применявшиеся. Не подлежит сомнению, что часть этих занятых государственных земель в течение трехсот лет находилась в наследственном частном владении. Земельная собственность государства вообще по своей природе легче утрачивает свой частноправовой характер, чем собственность отдельных граждан. В данном случае она, можно сказать, была забыта, и нынешние владельцы сплошь и рядом приобрели свои земли путем купли или каким-либо другим возмездным способом. Что бы ни говорили юристы, а в глазах деловых людей эта мера была не чем иным, как экспроприацией крупного землевладения в пользу земледельческого пролетариата. И действительно, ни один государственный деятель не мог смотреть на нее иначе. Что правящие круги катоновской эпохи судили именно так, ясно видно из того, как они поступили в аналогичном случае, происшедшем в их время. Капуанская территория, превращенная в 543 г. [211 г.] в государственную собственность, в последующие тревожные годы большей частью перешла в фактическое владение частных лиц. В последние годы VI века, когда по разным причинам, а главным образом благодаря влиянию Катона, бразды правления были натянуты туже, решено было снова отобрать капуанскую территорию и сдавать ее в аренду в пользу государства (582) [172 г.]. Владение этими землями покоилось не на предварительном вызове желающих занять их, а в лучшем случае на попустительстве властей, и нигде оно не продолжалось более одного поколения. Тем не менее экспроприация производилась в этом случае лишь с уплатой денежной компенсации; размеры ее определялись по поручению сената городским претором Публием Лентулом24(около 589 г.) [165 г.].
Пожалуй, не столь предосудительным, но все же сомнительным было то, что новые участки должны были сдаваться в наследственную аренду и быть неотчуждаемыми. Рим был обязан своим величием самым либеральным принципам в области свободы договоров. Между тем в данном случае новым земледельцам предписывалось свыше, как вести хозяйство на своих участках, устанавливалось право отобрания участка в казну и вводились другие ограничения свободы договоров. Все это плохо согласовалось с духом римских учреждений.
Приведенные возражения против семпрониевского аграрного закона приходится признать весьма вескими. Однако не они решают дело. Несомненно, фактическая экспроприация владельцев государственных земель являлась большим злом. Но она была единственным средством предотвратить — если не совсем, то, по крайней мере, на долгое время, — другое, худшее зло, грозившее самому существованию государства, — гибель италийского крестьянства. Понятно, что лучшие люди даже из консервативной партии, самые горячие патриоты, как Сципион Эмилиан и Гай Лелий, одобряли в принципе раздачу государственных земель и желали ее.
Хотя большинство дальновидных патриотов признавало цель Тиберия Гракха благой и спасительной, ни один из видных граждан и патриотов не одобрял и не мог одобрить избранный Гракхом путь. Рим в то время управлялся сенатом. Проводить какую-либо меру в области управления против большинства сената значило идти на революцию. Революцией против духа конституции был поступок Гракха, вынесшего вопрос о государственных землях на разрешение народа. Революцией против буквы закона было то, что он уничтожил право трибунской интерцессии, это орудие, с помощью которого сенат вносил корректив в действие государственной машины и отражал конституционным путем посягательства на свою власть. Устраняя с помощью недостойных софизмов своего сотоварища по должности трибуна, Гракх уничтожал право интерцессии не только для данного случая, но и на будущее время. Однако не в этом моральная и политическая неправильность дела Гракха. Для истории не существует законов о государственной измене. Кто призывает одну силу в государстве к борьбе против другой, тот, конечно, является революционером, но возможно вместе с тем и проницательным государственным мужем, заслуживающим всякой похвалы. Главным недостатком гракховской революции был состав и характер тогдашних народных собраний; это часто упускается из виду. Аграрный закон Спурия Кассия (I, 265) и аграрный закон Тиберия Гракха в основном совпадали по своему содержанию и цели. Но дело обоих этих людей так же различно, как различны тот римский народ, который некогда делил с латинами и герниками добычу, отнятую у вольсков, и тот римский народ, который в эпоху Гракха организовал провинции Азию и Африку. Тогда граждане Рима составляли городскую общину и могли собираться и действовать сообща. Теперь Рим стал обширным государством, обычай собирать его граждан все в той же исконной форме народных собраний и предлагать ему выносить решения приводил теперь к жалким и смешным результатам (I, 780). Здесь сказался тот основной дефект античной политии, что она никогда не могла полностью перейти от городского строя к строю государственному, иначе говоря, от системы народных собраний в их исконной форме к парламентской системе. Собрание державного римского народа было тем, чем в наши дни стало бы собрание державного английского народа, если бы все английские избиратели захотели сами заседать в парламенте, вместо того чтобы посылать туда своих депутатов. Это была грубая толпа, бурно увлекаемая всеми интересами и страстями, толпа, в которой не было ни искры разума, толпа, неспособная вынести самостоятельное решение. А самое главное, в этой толпе за редкими исключениями участвовали и голосовали под именем граждан несколько сот или тысяч людей, случайно набранных на улицах столицы. Обычно граждане считали себя достаточно представленными в трибах и в центуриях через своих фактических представителей, примерно так же как в куриях, в лице тридцати ликторов, представлявших их по закону. И точно так же, как так называемые куриатные постановления были в сущности лишь постановлениями магистрата, созывавшего ликторов, так и постановления триб и центурий сводились в то время в сущности к утверждению решений, предлагаемых должностным лицом; собравшиеся на все предложения отвечали неизменным «да». Впрочем, если на этих народных собраниях, комициях, как ни мало обращали внимания на правомочность участников, все же, как правило, участвовали только римские граждане, то на простых сходках (contio) мог присутствовать и орать всякий имеющий человеческий облик: египтянин и иудей, уличный мальчишка и раб. Правда, в глазах закона такая сходка не имела значения: она не могла ни голосовать, ни выносить решений. Но фактически она была хозяином улицы, а мнение улицы уже стало в Риме силой; нельзя было не считаться с тем, как будет реагировать эта грубая толпа на сделанное ей сообщение — будет ли она молчать или кричать, встретит ли оратора рукоплесканиями и ликованием или свистками и ревом. Не у всякого хватало мужества так прикрикнуть на толпу, как это сделал Сципион Эмилиан, когда она освистала его слова относительно смерти Тиберия: «Эй вы, для кого Италия не мать, а мачеха, — замолчите!». А когда толпа зашумела еще сильнее, он продолжал: «Неужели вы думаете, что я побоюсь тех, кого я в цепях отправлял на невольничьи рынки?».
Достаточным злом было уже то, что к заржавевшей машине комиций прибегали при выборах и при издании законов. Но когда этим народным массам, сначала в комициях, а затем фактически и на простых сходках (contiones), позволили вмешиваться в дела управления и вырвали из рук сената орудие, служившее защитой от такого вмешательства; когда этому так называемому народу позволили декретировать раздачу в его пользу за счет казны земель и инвентаря; когда всякий, кому его положение и личное влияние среди пролетариата доставляли хотя бы на несколько часов власть на улицах, мог налагать на свои проекты легальный штемпель суверенной народной воли, — это было не началом народной свободы, а ее концом. Рим пришел не к демократии, а к монархии. Вот почему в предыдущий период Катон и его единомышленники никогда не выносили подобных вопросов на обсуждение народа, а обсуждали их только в сенате (I, 783). Вот почему современники Гракха, люди из кружка Сципиона Эмилиана, видели в аграрном законе Фламиния от 522 г. [232 г.], явившемся первым шагом на этом пути, начало упадка величия Рима. Вот почему они допустили гибель инициатора реформы и полагали, что его трагическая участь послужит как бы преградой для подобных попыток в будущем. А между тем они со всей энергией поддерживали и использовали проведенный им закон о раздаче государственных земель. Так печально обстояли дела в Риме, что даже честные патриоты были вынуждены отвратительно лицемерить. Они не препятствовали гибели преступника и вместе с тем присваивали себе плоды его преступления. Поэтому противники Гракха в известном смысле были правы, обвиняя его в стремлении к царской власти. Эта идея, вероятно, была чужда Гракху, но это является для него скорее новым обвинением, чем оправданием. Ибо владычество аристократии было столь пагубно, что гражданин, которому удалось бы свергнуть сенат и стать на его место, пожалуй, принес бы государству больше пользы, чем вреда.
Но Тиберий Гракх не был способен на такую отважную игру. Это был человек в общем довольно даровитый, патриот, консерватор, полный благих намерений, но не сознававший, что он делает. Он обращался к черни в наивной уверенности, что обращается к народу, и протягивал руку к короне, сам того не сознавая, пока неумолимая логика событий не увлекла его на путь демагогии и тирании: он учредил комиссию из членов своей семьи, простер руку на государственную казну, под давлением необходимости и отчаяния добивался все новых «реформ», окружил себя стражей из уличного сброда, причем дело дошло до уличных боев; таким образом шаг за шагом, все яснее и яснее становилось и ему самому и другим, что он не более как достойный сожаления узурпатор. В конце концов демоны революции, которых он сам призвал, овладели неумелым заклинателем и растерзали его. Позорное побоище, в котором он кончил свою жизнь, выносит приговор и над самим собой и над той аристократической шайкой, от которой оно исходило. Но ореол мученика, которым эта насильственная смерть увенчала имя Тиберия Гракха, в данном случае, как обычно, оказался незаслуженным. Лучшие из его современников судили о нем иначе. Когда Сципион Эмилиан узнал о катастрофе, он произнес стих из Гомера: «Пусть погибнет так всякий, кто совершит такие дела». Когда младший брат Тиберия обнаружил намерение идти по тому же пути, его собственная мать писала ему: «Неужели в нашем семействе не будет конца безрассудствам? Где же будет предел этому? Разве мы не достаточно опозорили себя, вызвав в государстве смуту и расстройство?». Так говорила не встревоженная мать, а дочь покорителя Карфагена, которая испытала еще большее несчастье, чем гибель своих сыновей.