В сравнении с предшествовавшей эпохой и греческое и латинское образование выигрывают в объеме и систематичности школьного преподавания, но вместе с тем утрачивают чистоту и тонкость. Усиливавшееся стремление к греческой науке придало самому преподаванию ученый характер. Объяснение Гомера или Еврипида не было в конце концов особенным искусством, и преподаватели и ученики находили для себя более интересным обращаться к александрийской поэзии, которая в то же время стояла гораздо ближе к римскому миру, чем истинно греческая национальная поэзия, и которая, если и не являлась столь древней, как «Илиада», все-таки имела достаточно почтенный возраст, чтобы казаться в глазах школьных учителей классической.
Любовные стихотворения Евфориона, «Причины» и «Ибис» Каллимаха, комически запутанная «Александра» Ликофрона заключали в себе в обильной полноте редкостные вокабулы (glossae), чрезвычайно годившиеся для выписки и объяснения, хитро запутанные и столь же трудно распутываемые предложения, растянутые отступления, полные таинственного сплетения устаревших мифов, вообще целые запасы докучливой учености всех видов. Преподавание нуждалось во все более и более трудных образцах; упомянутые нами произведения, бывшие большей частью образцовыми работами школьных преподавателей, отлично годились служить упражнением для образцовых учеников. Таким образом, александрийская поэзия заняла прочное место в италийском школьном преподавании, в особенности в качестве школьных тем для репетиций, и, действительно, содействовала распространению знания, но зато в ущерб вкусу и здравому смыслу. Та же нездоровая жажда знания побуждала, далее, римское юношество усваивать эллинизм по возможности у самого источника его. Курсы греческих преподавателей в Риме удовлетворяли уже только начинающих; кто желал иметь в этих вопросах авторитет, слушал греческую философию в Афинах, греческую риторику в Родосе и предпринимал литературное и художественное путешествие по Малой Азии, где на самом месте их зарождения можно было найти всего более сокровищ древнего эллинского искусства и где, хотя весьма рутинно, передавалось из поколения в поколение художественное образование эллинов. Напротив, далекая Александрия, прославленная более как центр строгой науки, являлась гораздо реже целью для путешествий стремящихся к образованию молодых людей.
Подобно греческому, росло и латинское преподавание. Это происходило отчасти просто под влиянием успехов греческого образования, у которого, главным образом, оно заимствовало и метод и стимул. Условия политической жизни, стремление занять место на ораторской трибуне на форуме, охватывавшее благодаря демократической агитации все более и более обширные круги, немало содействовали распространению и развитию ораторских упражнений. «Куда ни взглянешь, — говорит Цицерон, — все полно ораторов». К тому же сочинения VI в. [сер. III — сер. II вв.], чем древнее они становились, тем решительнее стали признаваться всеми за классические тексты золотого века латинской литературы, и тем самым придавалось большое значение преподаванию, опиравшемуся, главным образом, на них. Наконец, вторжение и наплыв со всех сторон варварских элементов и начавшееся латинизирование обширных кельтских и испанских областей придали сами собой более высокое значение латинской грамматике и латинскому преподаванию, чем они могли бы иметь тогда, когда по-латыни говорили только в Лации; учитель латинского языка имел в Коме и Нарбонне с самого начала совершенно иное положение, чем в Пренесте и Ардее. Вообще же образование находилось скорее в упадке, чем прогрессировало. Разорение италийских городов, наплыв массы чуждых элементов, политическое, экономическое и нравственное одичание нации, а главное, разрушительные гражданские войны более искажали язык, чем могли поправить дело все школьные преподаватели на свете. Более тесное соприкосновение с эллинской культурой того времени, более определенное влияние болтливой афинской философии и родосской и малоазийской риторики распространяли среди римской молодежи как раз наиболее вредные элементы эллинизма. Миссия пропаганды, принятая на себя Лацием среди кельтов, иберов и ливийцев, как ни возвышенна была эта задача, все-таки должна была иметь для латинского языка те же последствия, которые имела эллинизация Востока для греческого языка. Если римская публика того времени аплодировала хорошо слаженным и ритмически размеренным периодам ораторов, если актеру приходилось дорого платиться за какую-нибудь погрешность против языка или метрики, то это, конечно, свидетельствует о том, что распространенное школой понимание правил родного языка становилось общим достоянием все более и более обширных кругов; но рядом с этим авторитетные современники жалуются на то, что эллинское образование находилось в Италии около 690 г. [64 г.] на гораздо более низкой ступени, чем за поколение перед тем; что чистая, правильная латинская речь слышалась очень редко, чаще всего в устах пожилых образованных женщин; что мало-помалу исчезали традиции истинного образования, старинное, меткое латинское остроумие, Луцилиева тонкость и круг образованных читателей времен Сципиона. Из того только, что понятие и слово «урбанитет», под чем разумелась утонченность нравов нации, возникли именно тогда, отнюдь еще не следует, чтобы этот тон господствовал как раз в то время, напротив, это свидетельствует лишь об его исчезновении и о том, что это отсутствие резко ощущалось в языке и в манерах латинизированных варваров или варваризованных латинов. Там, где еще встречался светский разговорный тон, как, например, в сатирах Варрона и письмах Цицерона, это является лишь отголоском старинной манеры, еще не исчезнувшей в Реате и Арпине в такой степени, как в Риме.
Таким образом, прежнее образование юношества оставалось, в сущности, без изменений; оно только приносило менее пользы и более вреда, чем в предшествующую эпоху, и не столько вследствие собственного упадка, сколько вследствие общего упадка всей нации. Цезарь начал революцию и в этой области. Если римский сенат сначала боролся с образованием, а впоследствии едва терпел его, то правительство новой италийско-эллинской империи, отличительной чертой которой была именно гуманность, должно было по необходимости покровительствовать ему свыше в эллинском духе. Когда Цезарь предоставил всем преподавателям свободных наук и столичным врачам право римского гражданства, то это было до известной степени первым шагом к основанию тех учебных заведений, в которых впоследствии распространялось заботами государства высшее образование среди юношества империи и изучались два языка и которые служат самым определенным выражением нового гуманистического государства; и если затем Цезарь решил основать в столице публичную греческую и латинскую библиотеку и уже назначил ученейшего из современных ему римлян, Марка Варрона, главным библиотекарем, то в этом, несомненно, сказалось намерение открыть мировой литературе доступ в мировую империю.
Развитие языка в ту пору соединилось с противоположностью между классической латынью образованного общества и народным говором обыденной жизни. Первая была продуктом исключительно италийской образованности; уже в кружке Сципиона «чистая латынь» стала девизом, и на родном языке уже не говорили по-прежнему совершенно непосредственно, но сознавали отличие его от говора широких масс.
Эта эпоха открывается любопытной реакцией против классицизма, дотоле неограниченно господствовавшего в разговорном языке высших кругов, а вследствие этого и в литературе, — реакцией, которая и по сущности своей и по внешним свойствам тесно связана была с такой же реакцией в сфере языка в Греции. В это же самое время ритор и романист Гегесий из Магнезии и многие примыкавшие к нему малоазийские риторы и литераторы начали восставать против правоверного аттицизма. Они потребовали признания прав гражданства живой устной речи, невзирая на то, возникло ли данное слово или оборот в Аттике или же в Карии или Фригии; сами они говорили и писали, не подделываясь под вкус ученой клики, но имели в виду вкус широкой публики. Против принципа невозможно, конечно, было спорить; но результат, естественно, был совсем под стать тогдашней малоазийской публике, которая совершенно утратила вкус к строгости и чистоте литературной продукции и требовала всего изысканного и блестящего. Не говоря уже о порожденных этим направлением мнимохудожественных формах, а именно о романе и историческом романе, самый слог этих азиатов был, понятно, словно рубленый, без каденций и периодов, запутанный и вялый, полный мишуры и напыщенности, необыкновенно пошлый и манерный. «Кто знает Гегезия, — говорит Цицерон, — тот поймет, что такое нелепость».
Несмотря на это, новый стиль нашел доступ и в латинский мир. Когда эллинская модная риторика, вошедшая в конце предшествовавшей эпохи в воспитание латинского юношества, сделала в начале настоящего периода последний шаг и в лице Квинта Гортензия (640—704) [114—50 гг.], наиболее прославленного из адвокатов эпохи Суллы, вступила на римскую ораторскую трибуну, она и в латинской речи приспособилась к современному дурному греческому вкусу; и римская публика, уже не столь правильно и серьезно образованная, как в Сципионово время, разумеется, усердно рукоплескала новатору, который умел придавать вульгаризмам в языке видимость какого-то художественного достижения.
Это было весьма важно. Как в Греции спор о языке всегда велся, главным образом, в школах риторики, так и в Риме судебное красноречие, может быть, еще более, чем литература, получило значение для выработки стиля, и поэтому с первенствующим положением в обществе адвокатуры было связано и право давать тон модной манере писать и говорить. Азиатский вульгаризм Гортензия вытеснил, таким образом, классицизм с римской ораторской трибуны, а частью и из литературы.
Но вскоре и в Греции и в Риме снова вернулись к прежней моде. В первой из этих стран родосская школа риторов, не восстанавливая целомудренной строгости аттического стиля, пыталась установить средний путь между ним и современным направлением; если вожди родосского движения не слишком обращали внимание на внутреннюю правильность мышления и речи, то все же они настаивали на чистоте языка и стиля, на заботливом подборе слов и выражений и ритмическом построении предложений.