История России. Факторный анализ. Том 2. От окончания Смуты до Февральской революции — страница 60 из 146

[945]

Многочисленные свидетельства говорят о том, что постоянно занятые на барщине крестьяне не успевали производить работы на своем участке – хотя работали от восхода до заката, и в воскресные, и в праздничные дни, а иногда и ночью. Сплошь и рядом крестьянам приходилось употреблять в пищу невызревшее или проросшее зерно; из-за нехватки времени муку не очищали от спорыньи, и такой хлеб был вреден для здоровья.[946] Тяжелый, выматывающий труд сказывался на психическом состоянии крестьян. «От недостатка скота и хлеба происходит и чрезмерная бедность барщинных крестьян, доведшая их до отчаяния… – писал приказчик одного из крупных имений, – следствие чего есть необыкновенное равнодушие к своему положению».[947] «Самое существенное, на наш взгляд, – пишет о положении крестьян Л. В. Милов, – состоит в том, что в этой среде становилось заметным явлением пассивное отношение к своему собственному хозяйству, безразличие к удручающей перспективе своей собственной жизни и жизни членов своей семьи… В итоге такие крестьяне… „смерть свою за покои считают“».[948]

Таким образом, есть все основания полагать, что главной причиной демографической стагнации крепостного населения в 1830 – 1840-х годах было повышение уровня ренты, сопровождавшееся усилением внеэкономического принуждения.

Перераспределение ресурсов не сводилось к повышению ренты; оно означало также и сокращение крестьянских наделов. Крестьянское малоземелье является основным признаком Сжатия, но на Черноземье малоземелье было результатом экспроприации крестьян, и следовательно, Сжатие в этом регионе носило искусственный характер – оно было ускорено демографически-структурным процессом, перераспределением ресурсов (в данном случае земли) в пользу элиты.

Помещики оставляли барщинным крестьянам мизерные наделы, едва обеспечивавшие прожиточный минимум при обычном урожае. Такая практика лишала крестьян возможности создавать запасы на случай голода. В конечном счете, так же как в 1780-х годах, наступление элиты на крестьянство должно было привести к демографическому кризису.

В 1840 – 1850-х годах широко распространилась практика сгона крестьян с земельных наделов; экспроприированные крестьяне должны были работать на барщине за «месячину» – месячные продуктовые пайки. Эта практика было аналогична той, которая применялась на польских и остзейских барщинных фольварках (Bauernlegen).[949] В Центрально-Черноземном районе эта практика была распространена меньше, чем в Западных областях; здесь помещики обычно ограничивались урезанием крестьянского надела. Средний надел крестьян Черноземного района в конце XVIII века составлял 1,3–1,7 десятин на душу, к середине XIX века он уменьшился до 1,0–1,3 десятин на душу. Это была грандиозная экспроприация крестьянства, которая определила все будущее развитие деревни: именно эта экспроприация была причиной крестьянского малоземелья, проблемы, впоследствии ставшей роковой для России.

По расчетам Л. В. Милова и И. Д. Ковальченко, надел, оставленный крестьянам, был той нормой, которая обеспечивала минимальные возможности для простого воспроизводства.[950] В Рязанской губернии крестьяне имели 1 дес. пашни на душу, что при среднем урожае 1840-х годов давало им лишь 16,8 пуда чистого сбора.[951] При этом необходимо было заплатить подушную подать, эквивалентную по местным ценам 1,4 пудам хлеба. Постоянно занятые на барщине, крестьяне практически не имели возможности зарабатывать деньги промыслами, поэтому, очевидно, их потребление было на уровне минимальной нормы в 15,5 пудов. Оброчные крестьяне имели такой же надел, что и барщинные, но вместо барщины, должны были платить оброк, эквивалентный в конце 1850-х годов 9 – 10 пудам.[952] Очевидно, что оброчные крестьяне были вынуждены зарабатывать деньги для уплаты оброка ремеслом и отходничеством; оценка этих доходов затруднена недостатком данных, тем не менее И. Д. Ковальченко и Л. В. Милов выполнили такой расчет для Рязанской губернии и установили, что заработки оброчных крестьян не обеспечивали минимального уровня потребления.[953]

Интегральным показателем крайнего предела эксплуатации крестьян и невозможности исполнять требования помещика был огромный рост недоимок по оброкам. Примеры, приводимые В. А. Федоровым, показывают, что в 1820 – 1830-е годы недоимка возросла во много раз и зачастую в 2–3 раза превышала годовую сумму оброка. Это говорит о том, что у крестьян отнимался не только весь прибавочный, но и часть необходимого продукта.[954] «Приобретенные крестьянами от их помещиков выгоды обеспечивали им лишь минимум средств существования, – подчеркивал А. Д. Повалишин, – и не давали возможности даже в отдаленном будущем думать об улучшении этого положения… Наоборот, весь ход развития помещичьего хозяйства давал основание заключить о переходе крестьян в совершенное рабство…»[955]

В урожайные годы остававшегося у крестьян зерна еще хватало на пропитание, но в неурожайные годы наступал голод. После резкого увеличения оброков и барщины в 1815–1825 годах у крестьян не было запасов хлеба, и каждый неурожай приводил к резкому росту цен и голоду. Неурожай и голод на Черноземье отмечался в 1833 – 34, 1839–1840, 1848, 1856 годах. «В голодные зимы положение крестьянина и его семьи ужасно, – писал в 1841 году А. П. Заблоцкий-Десятковский. – Он ест всякую гадость. Желуди, древесная кора, болотная трава, солома – все идет в пищу. Притом ему не на что купить соли. Он почти отравляется, у него делается понос, он пухнет или сохнет. Являются страшные болезни… У женщин пропадает молоко в груди, и грудные младенцы гибнут, как мухи. Никто не знает этого потому, что никто не посмеет писать или громко толковать об этом, да и многие ли заглядывают в лачуги крестьянина?»[956]

Необходимо отметить, что современные исследователи отмечают наличие прямой корреляции между угнетенным психическим состоянием людей, заболеваемостью и смертностью. Причем речь идет не только о том влиянии, которое оказывает на психику людей ухудшение их материального положения, но и о прямом воздействии социального насилия и приниженного социального статуса на процессы воспроизводства населения. «Уже общепризнанно, – пишет В. С. Томилина, – что длительное состояние страха, неуверенности, низкая самооценка оказывают серьезное влияние на здоровье: вызывают депрессию, повышение предрасположенности к инфекционным заболеваниям, диабету… сердечно-сосудистым заболеваниям».[957]

Представление об уровне социального насилия дает исследование Д. Л. Мордовцева, который на основании архивных дел составил сводку жалоб крестьян Саратовской губернии.[958] Из этой сводки видно, что в помещичьих имениях применялись розги, палки, шпицрутены, «битье по зубам каблуком», «битье по скулам кулаками», «подвешивания» за руки и за ноги на шесты, «вывертывание членов» посредством подвешивания, так называемая «уточка» (связывание рук и ног и продевание на шест), надевание «шейных желез», «конских кандалов», «личной сетки» (для пытки голодом), опаливание лучиной волос у женщин «около естества», «взнуздывание», «сажание в куб», «ставление на горячую сковороду», «набивание деревянных колодок на шею», сечение «солеными розгами» и «натирание солью» по сеченым местам, принуждение работать с колодками на шее, «забивание в рот кляпа», употребление железных ошейников и т. д.[959] Систематический характер имело насилие помещиков над крепостными девушками. Д. Л. Мордовцев говорит о случаях поголовного отбирания крестьянских девушек в наложницы: «для барского двора и постельного дела всех девок из имения выбрал», «из покупных и из наших девок сделал для своей похоти турецкий гарем», некоторые помещики требовали в барский дом молодых женщин на ночь, «отчего крестьянские дети без матерей от крику в люльках задыхаются». Оренбургский помещик Сташинский растлевал девочек, которым было 12–14 лет, причем двое из них умерли после изнасилования – но насильник не понес никакого наказания.[960] А. фон Гакстгаузен свидетельствует, что помещики в массовом порядке посылали женщин в Москву и Петербург для зарабатывания оброка проституцией. Некоторые помещики создавали в столицах публичные дома из крепостных рабынь.[961]

«Роскошь цветов и ливрей в домах петербургской знати меня сначала забавляла, – писал маркиз де Кюстин. – Теперь она меня возмущает, и я считаю удовольствие, которое эта роскошь мне доставляла, почти преступлением… Я невольно все время высчитываю, сколько нужно семей, чтобы оплатить какую-нибудь шикарную шляпку или шаль. Когда я вхожу в какой-нибудь дом, кусты роз и гортензий кажутся мне не такими, какими они бывают в других местах. Мне чудится, что они покрыты кровью. Я всюду вижу оборотную сторону медали. Количество человеческих душ, обреченных страдать до самой смерти для того лишь, чтобы окупить материю, требующуюся знатной даме для меблировки или нарядов, занимает меня гораздо больше, чем ее драгоценности или красота».[962]

Иногда признания такого рода раздавались из уст самих помещиков. Известный малороссийский меценат Г. П. Галаган писал после осмотра своей нищей деревни: «О, когда-нибудь воздастся мне за это от Бога, от брата бедных; тут будет плач и скрежет зубов».