нравится, а заниматься умственным шалопайством для них самое любезное дело. Вероятно, читателям не раз приходилось вести подобные разговоры. Мнение этих общелюдей нашло себе отклик в нашей журналистике, ибо нет такой пошлости или глупости, на которую не откликнулась бы наша современная журналистика. Жаль, что нет под руками одного из двух вышеупомянутых журналов; по поводу полемики гг. Костомарова и Погодина там выражено весьма курьезное мнение; впрочем, смысл этого мнения мы передадим совершенно точно, и читатель лишится только красноречивой фразы. Смысл же (или, вернее, бессмыслица) таков: «Что нам за дело до Куликовской битвы, да и до битв вообще!» Не правда ли, как прогрессивно? Действительно, почтенному журналу нет дела до битв; его больше интересуют мордобития, о которых он повествует весьма красноречиво и которые он воспевает в пошлых стишонках. Другой журнал, отличающийся в противуположность первому, весьма легкомысленному, необыкновенною тяжеловесностью мыслей, выразился о споре двух ученых подобным образом: «мы полагаем, что г. Погодин прав, но думаем, что виноват не г. Костомаров, а г. Погодин».
В чем же вина г. Погодина, по мнению этого увесистого, но весьма почтенного органа? В том, что он сказал, и совершенно справедливо, что г. Костомаров недолюбливает Москвы. Прежде чем мы перейдем к самому предмету этой статьи, мы считаем нелишним разъяснить и этот пункт. Г. Костомаров весьма обиделся на замечание г. Погодина о том, что он недолюбливает Москвы. Так, в первом своем ответе (Голос № 32) он говорит: «по крайней мере при описании таких отдаленных событий, как Куликовская битва, авторы должны быть изъяты от подозрений в неблагонамеренности своих взглядов… Иначе невозможно заниматься историей». Весьма жаль, что г. Костомаров употребил слово «неблагонамеренность»; оно на современном журнальном языке получило такой неприличный оттенок и так часто употребляется журнальными башибузуками, что уважающему себя ученому следует остерегаться употреблять его. Мы заменим его словом «недобросовестность» и надеемся ниже доказать, что именно в недобросовестности должно не только заподозрить, но и обвинить г. Костомарова за его «описания таких отдаленных событий, как Куликовская битва». Мы увидим, как он искажает факты, приводит из летописей только те из них, которые бросают на Дмитрия мнимую тень, умалчивая о других; притом он вообще лишен способности обращать внимание на совокупность фактов. Какой бы известностью ни пользовался ученый, — но если он, подобно г. Костомарову, искажает факты, — то нельзя назвать его добросовестным. Мы не говорим, чтобы это искажение было злоумышленным со стороны г. Костомарова; готовы даже утверждать, что он трудится весьма прилежно, желает по мере сил разъяснить нашу историю, бросить новый свет на многие события, — но что же делать, если он не обладает необходимыми для этого — ни силою, ни ученостью?
Разве не желание провести новый взгляд заставило г. Костомарова написать статью о происхождении Руси из Литвы? К несчастию, он не обладал и, вероятно, продолжает не обладать необходимыми для этого знаниями, и его ученая фантазия разлетелась в пух и прах. Он желал также доказать, что Поляне и Новгородцы одно и то же, но доказал единственно незнание основных правил филологии. Он писал и о Горе-Злосчастии, и о Сусанине — но к чему вспоминать старое? Вообще, у г. Костомарова всегда охота смертная сказать что-нибудь «новенькое». Он всегда схватится за один какой-нибудь факт, раздует его в гору, построит на нем целую статью, а на другие факты не обратит никакого внимания. И так желание сделать во что бы то ни стало открытие — весьма сильно мешает г. Костомарову. Во-вторых, у г. Костомарова есть какая-то идиосинкразия к Москве; в его статье о Куликовской битве, как нарочно, примеры этому встречаются на каждом шагу. Весьма может быть, что эта идиосинкразия в настоящем случае только кажущаяся; самое открытие, сделанное г. Костомаровым в этой статье, было такого рода, что под впечатлением его он поневоле видел все в черном свете. Но тем не менее, шпилек Москве в статье немало, и г. Погодин не мог не заметить этого. Если бы г. Костомаров ограничился только вышеприведенным нами намеком, то мы даже не обратили бы на этот пункт спора никакого внимания, но, к несчастию, г. Костомаров позволил себе, во втором своем ответе, сказать, что в статье г. Погодина есть ученополицейская сторона. Отчего это г. Костомаров заметил только во второй статье г. Погодина полицейский тон? Обвинение в нерасположении к Москве высказано г. Погодиным в первой его статье. Чем тон этой второй статьи более полицейский, чем первой? И в чем этот полицейский тон, в том, что г. Погодин не верит в любовь г. Костомарова к Москве? Но как верить в этом человеку, не обращающему внимания на представленные ему возражения, бросающемуся из стороны в сторону для подтверждения своего ни на чем не основанного мнения? И будто любовь или не любовь к Москве XIV века подлежит ведомству полиции? Кого это г. Костомаров удивить хочет? Лучше бы г. Костомарову серьезно взглянуть на дело, перечесть еще раз Никоновскую летопись, которой он отдает преимущество; при внимательном чтении он, надеемся, увидел бы всю шаткость своих доказательств, — а не то поневоле думается, что г. Костомаров нашел полицеискии тон в статье г. Погодина единственно для того, чтобы расположить в свою пользу читателей.
Мы спросим г. Костомарова для чего он писал свою статью о Куликовской битве? Какие новые истины он высказал в ней? Объяснил ли он ее значение лучше своих предшественников? Нового-то найдется весьма немного, да и то подлежит великому сомнению; при чтении ясно одно: желание бросить тень на Димитрия и на Москву вообще; желание это столь сильно, что автор сообщает только неблагоприятные для Москвы факты и для этого даже, как увидим, искажает слова летописей. Но, впрочем, любит ли г. Костомаров Москву, решительно все равно, и это никого ни опечалить, ни обрадовать не может. Весьма прискорбно только, что он недобросовестно обращается с фактами. Что против этого скажут рассуждения г. Костомарова о любви к отечеству, сравнение г. Погодина со старой лошадью, рассуждения о Пелисье, Канробере и других генералах? Или г. Костомаров полагает, что он сказал дельную мысль, объявив, что «дело историка не курить фимиам перед народными кумирами, а разбивать их»? О, какая великая мысль, достойная быть записанною как пример риторического красноречия! Разбивать кумиры, может быть, и приятно, не знаем; добросовестное изучение, конечно, не столь приятно, но, наверно, гораздо полезнее.
Приступим теперь к разбору самой статьи и поучимся у г. Костомарова тому, как ученые люди разбивают народные кумиры. Исходным пунктом воззрений г. Костомарова мы считаем следующее место. Рассказав о разделении орды в начале княжения Димитрия, он говорит: «В это время было естественно и Руси, входившей в число ханских владений, по примеру отложившихся частей, покуситься на отторжения, и, конечно, знамя восстания должно было подняться на Москве. Московский князь был уже признаваем от хана наместником Русского мира; Московский великий князь естественно мог и должен был захотеть так же сделаться независимым, в качестве особого хана, как делали другие». Вот поистине новый взгляд на русскую историю. Москва и вообще платившая дань часть Руси, по г. Костомарову, составляла часть Орды — это новость. Орда стала распадаться, и Московский великий князь сделал попытку сделаться отдельным ханом, как, напр., Тогай! Но это прелестно! История Руси — история части Орды. Из этого можно вывести преинтересные заключения. Можно, напр., сказать, что около Москвы не собиралась русская сила, что Русь вообще не крепла, а стала впоследствии свободной единственно вследствие распадения Орды. Удивительно как это ее последующая история непохожа на историю других ханств. Жаль, что такое великое открытие сделано г. Костомаровым мимоходом. Развитие этой исходной мысли было бы крайне поучительно и интересно.
Г. Костомаров между прочим забыл в своей статье упомянуть о том, что распавшаяся Орда соединилась под Мамаем и что Дмитрий начал борьбу со всею Ордою. У него просто сказано: «В то время Мамай перестал ставить кукол, называемых ханами или царями. Он сам назвался наконец царем». Забывчивость удивительная, особенно в историке, разбивающем народные кумиры. Впрочем, небрежность изложения не редкость у г. Костомарова. Так, на той же странице у него сказано: «Тогда (в битве на Воже) поймали Москвичи какого-то изменника; был он Иван Васильевич, тысячского сана сын, и шел из Орды с татарами на своих собратий. У него нашли целый мешок зелья, должно быть, как думали, лихого, и после расспроса послали его в заточение на Лачь-озеро в Каргополь, в Новгородскую землю».
Что за небрежность изложения! Г. Костомаров позабыл, что он сам говорил об Иване Васильевиче, и называет его «каким-то изменником». Притом вовсе не его поймали тогда; как же это г. Костомаров, писавши эти строки, не вспомнил, что Иван Васильевич был казнен в следующем году в Москве? Вероятно, он понадеялся на свою память и при писании статьи не справлялся с источниками. Иначе, как возможно было перековеркать такое ясное известие «изымаша же тогда на войне той некотораго попа от орды пришедша Иванова Васильевича, и обретоша у него злых и лютых зелей мешок; и истязавше его много, и послаша в заточение на Лачь озеро, идеже бе Данило заточенник»? Примеры подобной небрежности встречаются на каждом шагу; мы не станем нарочно отыскивать, но поневоле наткнемся на них.
Рассмотрим теперь отношения г. Костомарова к Дмитрию. Постарался ли он хотя несколько обрисовать характер этого великого князя? Ясны ли читателю поступки его? Увы! Даже и попытки объяснить характер Дмитрия нет у г. Костомарова. Две черты заметил он в Дмитрии: именно, что он «не отличался пылкой отвагою» и любил барыши. Насчет «пылкой отваги» после, а теперь насчет барышничества, тем более что и при этом г. Костомаров не мог не исказить факта, вероятно вследствие своей любви к Москве, исторического беспристрастия и других подобных причин, о которых он так красноречиво пишет. Вот что сказано у г. Костомарова: «В орде был тогда (1371) сын Михаила Александровича (тверского); он там задолжал; московский князь выкупил его, привез в Москву и отпустил только тогда, когда отец его, соперник Димитрия, заплатил ему за свободу сына десять тысяч рублей,