Вас убедили почти из всего делать тайну доводами государственной необходимости, но правительство, скрывающееся во тьме и прибегающее к безнравственным средствам, само роет себе могилу.
Вас отпугивают от гласности доводами, что гласность подрывает доверие общества к правительству своими разоблачениями, что и без того общество готово верить всему дурному насчет лиц, облеченных властью.
Если это так, то это доказывает одно: что горький опыт веков подорвал в обществе доверие к правительству и правительство давным-давно потеряло всяческое нравственное обаяние — и всего этого не воскресить ничем, потому что произволу нет оправдания. Тайна свидетельствует о неверии в себя. Кто верит в себя, тот света не боится. Тайна нужна только тому, кто сознает, что держится не нравственной, но одной материальной силой.
Ученый мир Западной Европы заметил, что за последнее двадцатилетие сильно понизился в наших представителях науки не только уровень талантливости, но и добросовестного отношения к науке и человеческого достоинства.
Замеченный безотрадный факт есть прямое следствие систематического выпалывания талантливого юношества руками государственной полиции. Чем крупнее сила, тем менее она мирится с гнетом. Чем сильнее в юноше любовь к знанию, тем менее может он чтить науку, преподаваемую в полицейских целях.
Молодежь вступает в практическую жизнь без необходимой подготовки. Молодежь, уцелевшая потому, что не знала другого Бога, кроме карьеры, — молодежь, изолгавшаяся и продажная, будет плодить чиновничью анархию — насаждать сегодня, завтра же вырывать насаждаемое по приказу начальства, вносить еще более яда разложения в язвы, разъедающие родную страну.
Цензура наша ведет к тому, что молодежь жадно кидается не только на то, что есть верного в подпольной и заграничной печати нашей, но и на нелепости. Если гонят слово — значит боятся правды.
Писатель — игрушка цензорского произвола и никогда не может знать, как взглянет на его труд и в какую минуту тот или другой цензор. Случалось, что московская цензура пропускала то, что запрещала петербургская и наоборот.
Наконец, цензура дошла до геркулесовых столбов — император Александр II оказался нецензурным в своей империи: прессе было запрещено перепечатывать его речь болгарам о конституции.
Правительство признает силу печатного слова, потому что субсидирует свою прессу и пропагандирует ее через исправников и становых. Оно открывает объятия перебежчикам из оппозиционной и революционной прессы — и ошибается в расчете на силу их поддержки: слово предателя не может иметь силы искреннего убеждения.
Когда цвет мысли и творчества не на стороне правительства, то это доказательство того, что создавшая его идея вымерла и оно держится лишь одной материальной бездуховной силой. Только живая идея может вдохновлять таланты.
Печать гонят, когда она указывает на зло тех мер, какими сильные мира сего, не зная жизни народа, ломают ее во имя теорий, измышленных в своих кабинетах и канцеляриях.
Масса чиновничества и офицерства — сплошь карьеристы, по приказу насаждающие сегодня то, что завтра будут выпалывать, и наоборот, и всегда доказывающие, что и насаждение и выпалывание — на благо России, потому что на то есть высочайшая воля. Они сами отлично ведают, что творят, но их всегдашний девиз: «Хватит на наш век и детей наших, а там хоть трава не расти!»
Верховная власть не может руководствоваться таким девизом: на ней лежит ответственность не только за настоящее, но и за будущее страны, на котором неизбежно отзываются все ее меры. Самодержавный монарх оказывается неизбежно ответственным за каждую кроху зла: он назначает чиновников, заправляющих Россией, он преследует все обличения зла, он оказывается солидарным с каждым губернатором, по-шемякински правящим краем, с каждым спекулянтом, жиреющим на счет народа, с каждым офице* ром-держимордой, с каждым шпионом, по доносу которого сошлют в Сибирь человека политически невинного или даже виновного.
Люди слова, люди науки озлоблены, потому что терпится только слово лжи, рабски славословящее, распинающееся доказать, будто все идет к лучшему, которому само не верит, потому что нужна не наука, а рабская маска ее, а передержка и подтасовка научных фактов для оправдания чиновничьей анархии.
Если Вы захотите оставить мрачный след в истории, Вы не услышите проклятий потомства, их услышат дети Ваши, и какое страшное наследство передадите Вы им!»
За распространение этого письма М. К. Цебрикова была сослана под надзор полиции в Вологодскую губернию.
Глава IV
Калейдоскоп имен и событий XIX века
(Q/O этой главе, которая представляет собой своеобразный калейдоскоп имен и событий, вы узнаете о героях Отечественной войны 1812 года, об известных людях XIX века, встретитесь с деятелями литературы и искусства, прочитаете забавные анекдоты. А начинается глава с историй из жизни Михаила Богдановича Барклая-де-Толли.
О/д семье Барклаев сохранилось такое предание: трехлетнего Мишеньку привезли в Петербург и отдали на воспитание в семью тетки — сестры его матери. Шел 1764 год. Тетка взяла мальчика на прогулку и решила прокатиться с ним в санях по Невскому проспекту.
Внезапно на их сани налетела карета, и Мишенька упал на дорогу. Тут же из кареты выскочил гвардейский офицер и подхватил мальчика на руки. Офицер передал ребенка напуганной тетке и, извинившись за случившееся, сказал: «Каков молодец! Он не только не заплакал, но даже и не испугался. Этот ребенок будет великим мужем». И, прощаясь, добавил: «Всегда готовый к услугам капитан гвардии Григорий Потемкин». Потемкину было в ту пору 28 лет. Он же вручил 28*летнему Барклаю его первую боевую награду — штурмовую медаль за взятие Очакова.
Потемкин был тогда фельдмаршалом, а будущий фельдмаршал Барклай в 28 лет был, как и в свое время Потемкин, капитаном.
(у/С'Осле огромных потерь, понесенных русской армией под Бородином, остатки 1-й и 2-й армий были слиты воедино. Командующий 2-й армией князь П. И. Багратион умирал в деревне Симы, командующий 1-й армией Барклай-де-Толли практически остался не у дел, исполняя отдельные поручения Кутузова.
К тому же 19 сентября 1812 года, на пути к деревне Тарутино, Барклай заболел и подал Кутузову рапорт об отставке. Рапорт его через два дня был удовлетворен.
Прощаясь со своим адъютантом, майором Владимиром Ивановичем Левенштерном, Барклай сказал:
— Я должен уехать. Это необходимо, так как фельдмаршал не дает мне возможности делать то, что я считаю полезным. Притом главное дело сделано, остается пожинать плоды. Я слишком люблю Отечество и императора, чтобы не радоваться заранее успехам, коих можно ожидать в будущем. Потомство отдаст мне справедливость. На мою долю выпала неблагодарная часть кампании; на долю Кутузова выпадет часть более приятная и более полезная для его славы. Я бы остался, если бы я не предвидел, что это принесет армии больше зла. Фельдмаршал не хочет ни с кем разделить славу изгнания неприятеля со священной земли нашего Отечества. Я считаю дело Наполеона проигранным с того момента, как он двинулся от Смоленска к столице. Это убеждение перешло во мне в уверенность с той минуты, как он вступил в Москву... К тому же император, коему я всегда говорил правду, сумеет поддержать меня против обвинений со стороны общественного мнения. Время сделает остальное: истина подобна солнцу, которое в конце концов всегда разгоняет тучи. Я сожалею единственно о том, что не могу быть полезен армии и лично всем вам, разделившим со мной труды. Я передал фельдмаршалу армию сохраненную, хорошо одетую, вооруженную и не деморализованную. Это дает мне наибольшее право на признательность народа, который бросит теперь, может быть, в меня камень, но позже отдаст мне справедливость...
21 сентября русская армия подошла к Тарутино — последнему своему рубежу, дальше которого она уже не отступала.
Таким образом, Барклай прошел с русской армией весь ее горестный путь — от Вильно до Тарутино. Этот путь продолжался ровно сто дней, не став путем победы, но навсегда оставшись в истории России дорогой чести и славы.
jj генералы явились про
ститься с ним и провожали его до экипажа, — писал Левенштерн. — Все были растроганы. В эту минуту армия считала себя осиротевшею». В карету вместе с Барклаем сели флигель-адъютант А. А. Закревский, лечивший Михаила Богдановича врач Баталин и офицеры Вольцоген и Рейц.
Всю дорогу Барклай был печален и мрачен. Немногословный вообще, в эти дни он за все путешествие не произнес ни единого слова...
24 сентября 1812 года Барклай писал царю из Калуги: «Государь! Мое здоровье расстроено, а мои моральные и физические силы до такой степени подорваны, что теперь здесь, в армии, я, безусловно, не могу быть полезным на службе... и эта причина побудила меня просить у князя Кутузова позволения удалиться из армии до восстановления моего здоровья.
Государь! Я желал бы найти выражения, чтобы описать Вам глубокую печаль, снедающую мое сердце, видя себя вынужденным покинуть армию, с которой я хотел жить и умереть...»
Находясь вне армии чуть более четырех месяцев, Барклай потратил значительную часть этого времени на осмысление случившегося с ним лично и, прежде всего, — произошедшего со всей армией.
Итоги этих раздумий вылились в составленные им «Записки» .
Барклай не знал, что его слова о «камне, который бросит теперь народ», не были фигуральны. Через несколько дней после отъезда из Тарутино дорожная карета Барклая остановилась на одной из почтовых станций неподалеку от Владимира. (Левенштерн с чужих слов утверждает, что это случилось в Калуге.)
То ли из-за того, что был какой-то праздник, то ли по другой причине, но около дома станционного смотрителя, когда Барклай прошел туда, было много досужей публики. Как только люди узнали, кто находится в доме, то тотчас же собрались толпой и стали кричать и ругаться, обзывая Барклая изменником и не желая пропустить его к экипажу. А. А. Закревский, обнажив саблю, проложил дорогу к возку и заставил ямщика ехать.