, вешает Амана на специально устроенной виселице по всем правилам Лобного места.
Ваши нервы еле выдержали этот спектакль, закончившийся «за три часа до рассвета». А вот царь, если верить дневнику Рингубера (ближайшего сотрудника Готфрида Грегори), просидел целых десять часов, не вставая с места. «Наверно, это будет началом нашего счастья», – добавляет Рингубер, довольный, что его старанья не пропали даром.
Вы получили общее впечатление. Теперь я приглашаю вас познакомиться с документами, сюда относящимися.
Начнем с драматургии.
«Есфирь» в переводе на русский язык до нас не дошла. Поэтому, говоря о драматургии, принятой в первом Московском придворном театре, мы возьмем за образцы другие пьесы, представленные на его подмостках, например «Юдифь», имевшую на них не меньший успех, чем «Есфирь».
Надо сознаться, – при первом ознакомлении с витиевато-напыщенным текстом перевода на русский язык библейских пьес (английского, как оказалось, происхождения), мы невольно начинаем потешаться над театральною речью героев этих пьес, словно нарочно, чтобы нас рассмешить, прибегающих к давно уже «сданным в архив» велеречивым выражениям. Но, как правильно отметил академик В.Н. Перетц в своем исследовании «Театр в России 250 лет тому назад», – если мы вглядимся ближе в интересующие нас пьесы, то заметим, что переводчики, переводившие довольно плохо, допускавшие довольно дикие неологизмы, все-таки уловили торжественный ритм периодов в речах серьезных персонажей. Более того, они сумели противопоставить обильной славянизмами их речи – речь грубовульгарную, в которой, как бы случайно застрявшее славянское «высокое» речение еще более подчеркивает общую вульгарность тона, оттеняя и делая выразительнее речь «шутовских персон».
Вот как, например, передан пафос негодования, испытываемого Салманасаром к Олоферну, в драме «Юдифь»: «О мучителю, о свирепый и человеческия крови ненасыщенный пес, Олоферне! То ли то храбрые дела, то ли то похвальные воинские обычаи – прежде самому к миру призывати, милости обещати и о вольности верою укрепляти, по сем же, по такому договору, у нас, надеющихся на сицевую милость у поддавшихся земли и людей отнимати и венчанные главы в узы оковати! О змий, его же весь свет еще не носил есть».
А вот какие слова вырываются из уст Олоферна, пылающего любовью к Юдифи: «Не зриши ли, прекрасная богиня, яко сила красоты твоея мя уже отчасти преодолевает? Смотрю на тя – но уже и видети не могу! Хощу же говорити, но языком (зде он говорит яко пьяный) больше прорещи не могу! Хощу, хощу… но не могу же. Не тако от вина, яко от силы красоты твоея аз низпадаю!»
Нашел переводчик и нужные слова для передачи, по контрасту с трагическим, и юмористическим, сцен в той же «Юдифи». Вавилонский вояка Сусаким (персонаж явно комический) попадает в плен к евреям и должен быть тут же повешен. Но он не унывает и, памятуя о своем назначении – смешить зрителей, – гаерствует: «Ни, господа мои! прошу вас, обходите мимо мя таковыми шутками, шея бо моя висети не привыкла! лучше бы ми таким обычаем шею не имети».
Когда эта шутка не помогает, Сусаким пространно (чтоб оттянуть время) и не жалея юмора прощается со светом «Зде Сусакимач о землю ударяг, – говорится в ремарке, – и бьют по ногам, и лисьим хвостом по шее ево вместо меча ударят». Он, полежав, встает со словами: «Яко же надо мною ныне творитца – не ведаю. Жив ли я, или мертв? Право, впрямь того знать не могу, подлинно ли умер есмь. Аз подлинно слышу, что от мене живот отступил из внутренних потрохов в правую ногу, а из ноги – в гортань, и правым ухом вышла душа. Токмо еще мнится ми, яко несколько света помню: зде мои чулки и башмаки; тамо лежит моя шляпа; зде мой кафтан и штаны – токмо того не знаю, где глава моя?» Поискавши, Сусаким обращается к публике с просьбою: «О вы, господа! Аще ли кто от вас из любви и приятства мою главу скрыл, и того покорно, без шляпы прошу и молю, чтоб мне он возвратил».
Как мы видим из данных примеров, эта переводная драматургия давала довольно-таки благодарный материал для актера, как трагического амплуа, так и комического.
Остается только выяснить, насколько актер в «комедийной хоромине» царя Алексея Михайловича умел использовать этот благодарный материал драматических произведений в своем лицедействе.
Надо иметь в виду, напоминает нам академик В.Н. Перетц в своем труде, что в том репертуаре, который не без доли случайности сложился в театре эпохи царя Алексея, и жизнь и характеры, которые должен был изобразить актер, – давались авторами пьес еще проще и прямолинейнее, чем во французском классическом театре. Чтобы воспроизводить здесь их, – не нужно было ни головоломной выдумки, ни тяжких творческих мук. Отсюда, при малой культурности актера, – легче всего создавался готовый шаблон, готовый трафарет, которому, не обременяя своей совести тревогой неудовлетворенности, мог спокойно следовать исполнитель той или иной роли, заменяя ремесленной выучкой формул, в пределах данного амплуа, живое творчество, проникнутое порывом осуществить продуманно и с душою замыслы автора. Техника актерского искусства, как и сама жизнь, требовала небольшого разнообразия приемов, требовала резких, определенно очерченных контуров, а не полутеней. Отсюда ясно, как легко было старому театру приобрести ту статичность и ту условность, которая, на наш взгляд людей XX века, граничит с мертвым схематизмом.
Стоит только изучить режиссерские ремарки к старинным пьесам, сохраненным в рукописях, чтоб убедиться, что хотя эти пьесы сберегли только мелкие и на первый взгляд не всегда существенные указания автора и режиссера, однако все же здесь мы находим достаточно рельефные указания на характер игры. Эта игра старинного актера была не реалистической, несмотря на свою грубость, а чисто условной. Все было готово, просто, предопределено и вместе с тем условно. И актер и зритель знали, например, что женская фигура с распущенными волосами, одетая в платье определенного цвета, означает «милосердие», с мечом – «отмщение», с сердцем пылающим – «любовь». Царь должен был быть криклив, высокомерен, заносчив, самовластен; влюбленный – почему-то – уныл, плаксив, воин – хвастлив, развязен и т. п. И актер и зритель знали целую серию незамысловатых «приличных театру игрушек», предусмотренных немудрой традицией, и актер, развивший свой дар лицедейства под ферулой случайного немецкого руководителя, играя к тому же в пьесах, совершенно чуждых русской жизни, с неизбежностью подчинялся шаблону исполнения, требовавшегося от него такими менторами, как саксонец Иоганн Готфрид Грегори, лишь случайно вписавший свое имя в начальную историю русского театра.
Для полноты картины надлежит еще ознакомиться с данными, сохранившимися о декоративном искусстве «комедийной хоромины».
К счастью, – после опубликования С.К. Богоявленским материалов, собранных о Московском театре при царях Алексее и Петре, – таких данных, что называется, «не занимать стать». Для большего удобства, а также и для краткости мы не станем рассматривать все эти данные по годам и по отдельным постановкам, а возьмем их купно, за весь пятилетний срок существования театра Алексея Михайловича, подразделив их только в отношении: 1) декорационном; 2) костюмерном и 3) бутафорском.
В отношении первого из этих пунктов мы можем установить следующее.
Декорации «комедийной хоромины» были трех видов: завесы, перспективные рамы и подделки.
Завесы, служившие для изображения «неба» (воздуха), были, по-видимому, хоть и переменными в спектакле, но, сравнительно с перспективными рамами, имели в нем консервативный характер. Есть основание думать, что их употреблялось не больше 3 для каждой пьесы; так, в одном из документов 1673 года читаем: «Куплено проволоки толстой, железной, на чем три занавеса поставлено, на 2 деньги».
Об этом виде декораций до нас дошло исключительно мало сведений. Скудность последних позволяет судить вдобавок лишь о количестве холста, требовавшегося для отдельной завесы (500 аршин – см. выше), да о том, что эти завесы, как не грунтованные, чистились прачечным способом. (Наводящая подробность: дворник польского двора Сенька Иванов извел мыла на 25 копеек, чтобы вымыть завесы и белое комедийное платье, «которое затруднилось».)
Несколько большими данными мы располагаем о рамах перспективного письма, составлявших центральный момент в декоративных постановках «комедийной хоромины».
В виде краткой справки напомню, что этот вид декораций осуществлен практически впервые в Риме, в 1510 году, знаменитым Перуцци. Понадобилось, таким образом, полтораста с лишком лет, прежде чем этот зародыш нашей «павильонной системы» дошел транзитом через Германию, Голландию и Польшу до сердца России.
Ближайшее и непосредственное представление об этих «рамах», сыгравших столь громадную роль в истории как западного, так и нашего отечественного театра, дает знакомство с иллюстрациями комедий Симеона Полоцкого «О блудном сыне», – дошедшими до нас, к счастью, в такой сохранности, что всякий без труда способен на основании их оценить общий живописный эффект подобного вида декораций.
К этим данным мы можем прибавить, относительно перспективных рам, практиковавшихся именно в «комедийной хоромине», следующее.
Живописец «писал и строил на полотнах», которых, как и для завес, расходовалось для перспективных рам изрядное количество. Вот, например, документальный отрывок, сюда относящийся «Июня в 21 день (1672) по указу великого государя и с приказу Володимерские чети, за приписью дьяка Ивана Евстафьева, велено купить к перспективному делу 700 аршин холста, ценою по 5 денег аршин, и, купя, отвезти в село Софроново и отдать живописцу-иноземцу Петру Энглеру. И на покупку тех холстов денги дать из приказу Галицкие чети Того же числа куплено к перспективному письму на Гостине дворе у суздальца посадского человека, у Александрька Михайлова (еще) 700 аршин холсту». – что и было, как видно из дальнейшего текста, в точности исполнено.
Нашими сведениями о приблизительных размерах «рам перспективною письма» и числе их мы обязаны тому обстоятельству, что, кроме театра в селе Преображенском, устраивался, как известно, в зимнее время, и театр в самой Москве, в помещении над Аптекою, куда неоднократно и перевозились из Преображенского необходимые декорации. Благодаря такой перевозке, мы располагаем (счастливый случай!) очень интересным и даже важным для нас документом, гласящим «181 год (1673) генваря в 23 д., по указу вел. гос. (титул) и по приказу окольничего Артамона Сергеевича Матвеева, перевезены из села Преображенского, ис комедийной хоромины, рамы перспективного письма к Москве и взнесены в палаты, что под Оптекою, а для взносу, что большие и средние рамы по двери не прошли, перетерты и построены здвижными; и к тем рамам приделано 100 задвижек да двести скоб железных. За железо и за дело по уговору кузнецу Сеньке Трофимову 3 рубля 10 алтын, да провозу из тех рам от 36 штук от села Преображенского к Москве до дворца на 10 подвод извощиком Андрюшке Яковлеву с товарыщи по 3 алтына».