Получается, наша корреспондентка попросту неграмотна? Не спешите с заключениями, не все так просто. И литературно образованный человек может сделать ту же самую ошибку. В записных книжках и в мемуарах особенно много примеров такого рода. Современник и друг Пушкина поэт Петр Вяземский пишет: «Вчера выехал в первый раз после падения (с лошади). Сердце как-то билось, садясь в коляску и особливо проезжая мост». Можно подумать, что одно только сердце село в коляску и только оно проезжало по мосту. Радиокомментатор Всесоюзного радио в одном репортаже с места событий произнес: «Подходя к театру, мне показалось, что народу стало больше». Может быть, редактируя сказанное на бумаге, он исправил бы это предложение по законам письменной речи, однако нам важно, каким оно родилось в минуту вдохновения. «Подходя к театру я увидел...» Да, верно, но здесь уже полная определенность, которой в момент высказывания хотелось избежать. «Когда я подходил к театру, мне показалось...» Это точнее, но очень трудно для быстрой «репортажной» речи. Сказанное комментатором на самом деле очень выразительно и кратко. Однако грамматически неправильно.
Подобные фразы неоднократно становились предметом пародий, вот как знаменитая фраза из чеховского рассказа «Жалобная книга»: Подъезжая к сией станции и глядя на природу в окно, у меня слетела шляпа. Для Чехова это не просто элемент речевой характеристики персонажа, у него рождается тонкий каламбур. Я подъезжал (на поезде) к станции, когда (или и) у меня слетела шляпа. Подъезжал я и вместе с тем шляпа, которая была на мне. Получается же: ‘я, шляпа, подъезжал к станции и с меня слетела шляпа’. Две шляпы: шляпа на шляпе, шляпа слетела со шляпы. Перед нами сознательная игра слов на фоне грамматической неразберихи.
Оказывается, таким образом, что разговорная речь частенько вступает в конфликт с законами языка, и стилистическая характеристика речи обычно связана с нарушением законов языка. Легкое смещение перспективы в руках мастера оказывается могучим средством художественности.
Что же касается правильности или неправильности предложений, приведенных выше, то объяснения следует искать в истории причастных форм. Комический эффект приведенных высказываний получается оттого, что деепричастие, которое должно соотноситься с подлежащим, вступает в связь со словом, не имеющим никакого права быть в данном тексте подлежащим. Система языка — не только отношение разных элементов друг к другу. Систему создает и соотношение элементов в тексте, правила их сочетаемости друг с другом.
Деепричастие соотносится с подлежащим, потому что по своему происхождению деепричастие — это причастие в форме именительного падежа, а все, что в предложении стоит в именительном падеже, — все это связано с подлежащим. Именительный падеж — это падеж подлежащего.
С другой стороны, деепричастие — это все-таки бывшее причастие, т. е. глагольная форма. Оно и в современном предложении подчинено основной глагольной форме, обозначая второстепенное действие.
Вот какая жесткая связь с двух сторон: соотносится с подлежащим и подчиняется сказуемому. Всякие связи со второстепенными членами предложения запрещены. Запрещены, потому что с нарушением грамматической связи происходит нарушение логической связи событий и действующих лиц, все смещается и переворачивается, получается абсурд.
Сама же жесткая зависимость деепричастия от главных членов предложения объясняется исторически, именно тем, что мы уже знаем: деепричастие — это причастие краткой формы в именительном падеже. Каждая новая система строится на развалинах старой и всегда ограничена возможностями старой системы.
Рассказ восемнадцатый О ЧИСЛЕ И ЧИСЛАХ, А ТАКЖЕ О ЧИСЛИТЕЛЬНЫХ
Для древнего человека число реально. Одно дерево, два дерева — много деревьев; то же самое, что это дерево, то дерево — и все остальные или вообще все деревья. То же троичное противопоставление, что и у указательных местоимений: сей, тот и — оные. Ближайший контакт между говорящими ограничивает выбор числа. Если я один — один, если с кем-нибудь разговариваю — нас двое. Больше двух — это уже очень много. Третий, четвертый, и так далее — все они растворяются во множественном.
Представление нашего далекого предка о количестве надолго закрепилось в грамматической системе. Мы уже говорили о том, что у древнерусских имен существительных и прилагательных различались единственное, двойственное и множественное число. При этом множественное число пришло довольно поздно; сначала нужно было осознать значение множественности, и только потом это важное открытие закрепилось в общем достоянии народа — в языке.
Каждое число сначала мыслилось как определенное количество каких-нибудь предметов: два дома, семь быков. И только постепенно стало осознаваться число само по себе, независимо от предметов и лиц, которые могли исчисляться: просто число «два» или число «семь».
Конкретность древнего числа можно увидеть хотя бы в том разговорном выражении, которое часто слышишь от школьника: Дай пять! Это не что иное, как вольный перевод древнего сочетания подай пясть, т. е. подай руку (а на руке-то пять пальцев). Слово пять и связано со словом пясть, и когда-то имело конкретней значение ‘пять пальцев пясти’. Еще и в наше время кое-кто «считает по пальцам», а в древности только такой счет и был возможен. Древние славяне считали пятка́ми. Сколько дали за златогривых коней Иванушки дурачка? Семь пять шапок серебра... Семь раз по пять. А вот в одной грамоте 1130 года похожий счет: полтретъя десяте — рублей. Половина до третьей десятки, т. е. 25. Здесь уже отражается смешение с десятеричным счетом, заимствованным славянами у греков и римлян. Однако сама модель счета остается прежней, славянской: речь идет о том, что до 30 не хватает одного пятка.
Слова, обозначающие числа, собирались постепенно и из разных частей речи. Один, два, три, четыре — прилагательные. Как и все прилагательные, они различались родом, числом и падежом в зависимости от имени, с которым вступали в согласование: один дом, одно дерево, одна корова; два дома, двѣ деревѣ, двѣ коровѣ; трие кони, три коровы; четыре кони, четыри коровы.
До сих пор мы говорим два человека, три человека, четыре человека, но пять человек, шесть человек и т. д. Пять, шесть, семь, восемь (осмь), девять — существительные, которые склонялись подобно именам типа кость, ср. пяти, пятью, о пяти. Поскольку это существительные, то за ними следовали имена в родительном падеже. Если в сочетании два человека перед нами следы согласования, то в сочетании пять человек — управление. Десять — тоже существительное, но склонялось оно иначе, как существительное время, и всегда с древними окончаниями: десять, десяте, десяти и т. д.
Более сложные счетные слова образовывались описательно. Вот так, например:
«— Рано ему в стрельцы...
— Рано, конешно... шесть на десять» (А. Чапыгин. «Гулящие люди»).
Шесть на десять — не 60, а 16: «Шесть за десятью». Мальчику всего шестнадцать лет. Число 60 обозначалось иначе, шесть десятъ, т. е. ‘шесть десятков’. Очень похоже на современные обозначения, разница только та, что с течением времени устранились некоторые слоги, а все сочетание в целом стало восприниматься как одно слово, шестнадцать и шестьдесят.
Впрочем, некоторые счетные имена как бы нарушали общую логическую цепь исчисления. Два десяте, трие десяте, четыре десяте, пять десятъ... И вдруг врывается сорокъ, заменяя собою прежние четыре десяте. По какой причине — неведомо. Почему вдруг слово, обозначающее мешок (ср. нашу сорочку), стало числительным, никто не знает. Предположений, правда, много; вот одно из них. Связка беличьих шкурок числом четыре десяте была когда-то «ходячей монетой». Ее всегда держали в особом мешке — сороке. Постепенно это слово и стало осознаваться как эквивалент числу 40, а впоследствии и вовсе заменило собою старое четыре десяте. Как бы то ни было и какого бы происхождения числовые имена ни были, но со временем они все больше и больше становились похожими друг на друга и все вместе — все более абстрактными, не связанными с представлениями о конкретных предметах.
Их отстраненность от всех прочих слов особенно усилилась после того, как на письме появилось цифровое обозначение чисел. Цифра — самое условное и потому максимально абстрактное обозначение числа: 1, 2, 3... Однако произошло это довольно поздно. Долгое время на письме славяне передавали число не цифрой, а буквой: А — один (Б ничего не значит), В — два, Г — три, Д — четыре, Е — пять...
Вернемся, однако, в древнюю, дописьменную эпоху. Еще нет имени числительного как самостоятельной части речи. Есть счетные имена: один, два, три... сто. Это очень много — сто. Больше всех жителей деревни, больше, чем воинов в княжеской дружине... Очень большое число!
А если нужно было обозначить еще большее количество? Тогда прибегали к описательным словам, а то и к метафорам. Тысяча, естественно, появилось раньше всех прочих слов для обозначения больших чисел. Ученые связывают это слово с различными древними корнями, оно могло обозначать либо ‘большая сотня’, либо ‘сильная сотня’. Словом, предел возможного.
Когда потребовалось обозначить число 10 000, использовали слово тьма. В самом слове чувствуется значение бесконечности. Дальнейшее увеличение числового ряда поставило славян в тупик, и, когда это потребовалось, они заимствовали у греков слова легион (сто тысяч) и леоар (миллион). Заимствовали только слово, а не его значение. На самом деле легион — латинское слово, и обозначало оно воинское подразделение, численно равное примерно современной пехотной дивизии (не более 6 000 человек). Со временем понадобились слова для обозначения десяти, ста миллионов, миллиарда и т. д. И для них подыскали эквиваленты с соответствующим случаю значением бесконечности. Десять миллионов —