История русской философии т.1 ч.I-II — страница 103 из 104

Исходная интуиция Розанова в его исканиях и построениях в области антропологии есть вера в „естество“ человека и нежная любовь к нему. Розанов вообще любил „естество“, природу, — и это так сильно звучало всегда в нем, что его мировоззрение часто характеризовали, как „мистический пантеизм“,[1220] — что, впрочем, неверно. „Природа — друг, но не съедобное“, — с сарказмом говорит Розанов.[1221] — „Все в мире любят друг друга какой-то слепой, безотчетной, глупой и необоримой любовью… каждая вещь даже извне отражает в себе окружающее… и эта взаимная „зеркальность“ вещей простирается даже на цивилизацию, и в ее (штрихи входит что-то из ландшафта природы“.[1222] Ощущение жизни природы действительно исключительно у Розанова (хотя вовсе не пантеистично). В замечательной статье „Святое чудо бытия“ есть строки, близкие к тому ощущению природы, которое особенно часто встречается действительно в пантеизме:[1223] „есть действительно некоторое тайное основание принять весь мир, универс за мистико-материнскую утробу, в которой рождаемся мы, родилось наше солнце и от него земля“. О „тайном основании“ думаю, что дело идет о софиологической концепции, о которой вообще, насколько я знаю, Розанов нигде, кроме приведенного места, не высказывался. Но дело сейчас не в этом, а в очень частом у Розанова чувстве жизни в мире и связи человека с природой. 'Наша земля, — пишет он,[1224] — из каждой хижинки, при каждом новом „я“, рождающемся в мир, испускает маленький лучик, — и вся земля сияет коротким, не досягающим неба, но своим собственным зато сиянием. Земля, поскольку она рождает, плывет в тверди сияющим телом, — и именно религиозно сияющим». «Мир создан не только рационально, — пишет в Другом месте Розанов,[1225] — но и священно, — столько же по Аристотелю, сколько и по Библии… Весь мир согревается и связывается любовью».

Из всего этого «чувства природы», очень глубокого у Розанова, питались разные его размышления. Этот принципиальный биоцентризм (сказавшийся уже в первой книге Розанова «О понимании»), совсем не вел его к «мистическому пантеизму», как часто полагают, а к другому выводу, который он сам однажды формулировал в таких словах:[1226] «всякая метафизика есть углубление познания природы». Это есть космоцентризм. Но так как у Розанова всегда было очень острое чувство Творца, была всегда существенна идея тварности мира, то космоцентризм не переходил у него в пантеизм.

Вся антропология Розанова тоже ориентирована космоцентрически. Я не разделяю мнения Волжского,[1227] что «любовь к жизни у Розанова вне личности человека и Бога». Наоборот, у него исключительно велико чувство личности (в человеке), но это чувство у него окрашено космоцентрически. Вся метафизика человека сосредоточена для Розанова в тайне пола, — но это абсолютно далеко от пансексуализма Фрейда, ибо все в тайне пола очеловечно у Розанова. Мы еще будем иметь случай коснуться замечательной его формулы: «то, что человек потерял в мироздании , то он находит в истории».[1228] Для нас сейчас существенно в этой формуле указание на то, что человек «теряет» в мироздании, — но он не теряется в нем, — он «включен» в порядок природы, и точка этой включенности и есть пол, как тайна рождения новой жизни. Именно эта «творящая» функция пола нужна и дорога Розанову; ведь пол, по Розанову, «и есть наша душа».[1229] Оттого Розанов даже утверждает, что человек вообще есть «трансформация пола»,[1230] — но это совсем не есть какой-то антропологический «материализм», а как раз наоборот. «Нет крупинки в нас, ногтя, волоса, капли крови, — пишет тут же Розанов, — которые не имели бы в себе духовного начала».[1231] Появление личности есть огромное событие в жизни космоса, ибо во всяком «я» мы находим обособление, противоборство всему, что не есть «я».[1232]

Понимая пол, как ту сферу в человеке, где он таинственно связан со всей природой, то есть понимая его метафизически, Розанов считает все «остальное» в человеке, как выражение и развитие тайны пола. «Пол выходит из границ естества, он — внеестественен и сверхестественен».[1233] Если вообще «лишь там, где есть под, возникает лицо, то в своей глубине под есть „второе, темное, ноуменальное лицо в человеке“:[1234] „здесь пропасть, уходящая в антипод бытия, здесь образ того света“.[1235] „Под в человеке подобен зачарованному лесу, то есть лесу, обставленному чарами; человек бежит от него в ужасе, зачарованный лес остается тайной“.[1236]

В замечательной статье „Семя и жизнь“ (в сборнике „Религия и культура“) рассыпано много характерных и существенных размышлений Розанова на те же темы. „Пол не функция и не орган“, — говорит здесь Розанов против поверхностного эмпиризма в учении о поле; отношение же к полу, как органу, „есть разрушение человека“.[1237] В этих глубоких словах ясно выступает вся человечность этой метафизики; никто не чувствовал так глубоко „священное“ в человеке, как Розанов, именно потому, что он чувствовал священную тайну пола. Его книги напоены любовью к „младенцу“ (особенно замечательно все, что он писал о „незаконорожденных“ детях), — и не случайно то, что последний источник „порчи“ современной цивилизации Розанов видит в том разложении семьи, которое подтачивает эту цивилизацию.

Углубление в проблемы пола у Розанова входит, как в общую рамку, в систему персонализма, — в этом вся значительность его размышлений. Метафизика человека освещена, у него из признания метафизической центральности сферы пола. „Пол не есть вовсе тело, — писал Розанов однажды,[1238] — тело клубится около него и из него“… В этой и иных близких формулах Розанов неизмеримо глубже всего того „тайновидения плоти“, которое Мережковский восхвалял в Толстом: никто глубже Розанова не чувствует „тайны“ пола, его связи с трансцендентной сферой („связь пола с Богом большая, чем связь ума с Богом, даже чем связь совести с Богом“).[1239]

12. Вдумываясь в то, как складывается судьба семьи в развитии христианской истории, Розанов сначала был склонен, как мы видели, обвинять Церковь, вообще „историческое христианство“ в одностороннем уклоне в сторону аскетического „гнушения“ миром. Но постепенно его взгляд меняется, — он уже начинает переносить свои сомнения на самую сущность христианства. „Христианство давно перестало быть бродилом, дрожжами“, оно „установилось“.[1240] Оттого „вокруг нас зрелище обледенелой в сущности христианской цивилизации…, где все номинально“.[1241] Источник этого, по новому сознанию Розанова, в том, что „из текста Евангелия естественно вытекает только монастырь“.[1242] „У Церкви нет чувства детей“, — в другом месте утверждает Розанов.[1243] Высшей точки эти сомнения его достигли в его нашумевшей статье об „Иисусе Сладчайшем“ (в сборнике „Темный лик христианства“). Здесь Розанов утверждает, что „во Христе мир прогорк“.[1244] У Розанова начался период христоборчества, решительного поворота к Ветхому Завету (религии Отца). Теперь оказывается, что он „от роду не любил читать Евангелия, — а Ветхим Заветом не мог насытиться“,[1245] что „иночество составляет метафизику христианства“.[1246] Христианство он теперь называет „христотеизмом“, в котором только одна треть правды теизма».[1247] Особенной силы и острой выразительности христоборчество Розанова достигает в его предсмертном произведении «Апокалипсис нашего времени». Это — очень жуткая вещь с очень острыми, страшными формулами. «Христос невыносимо отягчил человеческую жизнь», Христос — «таинственная Тень, наведшая отощание на все злаки»; христианство «бессильно устроить жизнь человеческую» со своей «узенькой правдой Евангелия». Есть здесь и такие слова: «зло пришествия Христа…».[1248]

Христианство — «истинно, но не мочно», — написал однажды Розанов,[1249] — и историческое «бессилие» Церкви, тот факт, что она не овладела историческим процессом, не смогла внести в него свой свет, чтобы во всем преобразить его, — все это для Розанова есть «грех» Церкви. И тут перед нами выступает никогда до конца не выявленная его историософская концепция. Мы уже приводили очень глубокую его мысль, что «все, что потерял человек в мироздании, он находит в истории». Однако, это совсем не возвеличивает человека, как делателя истории: царственное значение, утерянное человеком в космосе, но вновь обретенное в истории, совсем не создается человеком. «Человек не делает историю, — читаем в той же книге, откуда взята только что приведенная цитата: — он в ней живет, блуждает, без всякого ведения, для чего, к чему».