[1907]. Теперь же эпигонский по духу и кликушеский по своему пафосу «экспрессионистский» стиль Проханова был объявлен новым словом в литературе — причем критиками младшего поколения, которые имели репутацию «западников» и «постмодернистов». Талантливым сочинением счел роман Проханова даже Вячеслав Курицын (о возможных причинах этого см. выше); в посвященной роману колонке в Интернете он задался вопросом, как вообще относиться к этически неприемлемым, но эстетически значимым произведениям. Однако более основательные поводы задать этот вопрос у него должны были бы возникнуть раньше: скорее уж критерию эстетической значимости отвечали этически шокирующие книги Эдуарда Лимонова или песни рок-певца Егора Летова, написанные в течение 1990-х годов.
Либеральные авторы в своих оценках скандала с «Гексогеном…» разделились: меньшая их часть расценила произошедшее как следствие глубокого невежества критиков младшего поколения (Б. Кенжеев, А. Немзер, П. Алешковский[1908]), большая — как следствие заговора, тщательно организованного пиар-проекта[1909]. После первого шока многие либеральные критики сочли, что легитимация Проханова — закономерное следствие постмодернизма с якобы свойственными ему отказом от эстетических критериев и этическим нигилизмом[1910]. Несмотря на то что роман вышел в «постмодернистском» издательстве «Ad Marginem», эта интерпретация все же была своего рода коллективным обманом зрения: российские философы-постмодернисты Михаил Рыклин и Михаил Ямпольский, ставшие в 1992 году основателями «Ad Marginem», публично осудили популяризацию Проханова. Против его пропагандистов резко выступили молодой критик Ирина Каспэ и поэт Станислав Львовский, также пользующиеся репутацией «постмодернистов»; но авторы старшего поколения не услышали и их голосов.
Особенно значимой была статья Львовского «Это зоология»[1911]. В ней поэт констатировал, что сочетание технократического пафоса, национализма и ксенофобии характерно для фашистской идеологии и что мы имеем дело с попыткой легитимации именно фашизма. Себя и своих сторонников Львовский определил как левых либералов и провозгласил программу построения в России интеллектуального сообщества, основанного на идеях (не упоминаемой им, но легко угадываемой по метафорике) книги Ричарда Рорти «Случайность, ирония, солидарность». Дмитрий Ольшанский в ответной статье заклеймил либерализм как духовное капитулянтство и пообещал расстрелять Львовского, когда в России будет установлен новый режим[1912].
В своей статье Львовский перечислил писателей-новаторов, произведения которых, по его мнению, определяли развитие русской литературы в 1990-х годах: Андрей Левкин, Михаил Шишкин, Александр Гольдштейн, Елена Фанайлова и другие, — и язвительно добавил: «Ничего этого не было. Одна только мертвечина либеральная». Эта расстановка акцентов окончательно показала, что спор идет совсем не о Проханове и даже не только о националистической субкультуре, но об осмыслении пути, пройденного российской культурой в свободные 1990-е годы, — на пороге нового этапа ее развития.
Либеральные критики, выражавшие настроения рессентимента — принадлежащие и к старшему, и к младшему поколению (Алла Латынина, Анна Кузнецова и другие), — оценивали этот путь безусловно отрицательно, как вырождение и распад литературы. К авторам, которых перечислил Львовский, они относились, как правило, враждебно или настороженно. Легитимация Проханова стала для них лишь очередным свидетельством этого распада. Так, Анна Кузнецова писала, что успех Проханова — такой же результат действия «менеджеров от литературы», как и публикации экспериментальных поэтов из литературной группы «Вавилон», куда входил и Львовский[1913].
Таким разочарованным либералам в этом споре противостояли три группы. Первая — их давние, привычные противники, «традиционные» националисты. Они начали публиковаться в 1960–1970-х годах и решили, что с приходом к власти Владимира Путина наступил следующий этап борьбы за власть в литературе — борьбы, которая отныне вновь будет происходить по привычным для них советским правилам. Вторая группа — молодые, модернизированные критики, которые стремились стать на новом этапе «властителями дум» или, во всяком случае, законодателями мод: Данилкин, Пирогов, Ольшанский и др. Они тоже сочли, что пришел их час, но это ощущение возникло по другой причине: их не устраивали аморфность и раздробленность литературного поля 1990-х годов, а также социальная невостребованность литературы. Появление объемных и при этом энергично написанных сочинений, претендующих на объяснение проблем российской истории и современного состояния страны, они считали и считают признаком возрождения «нормальной» литературы.
Деятельность этих критиков и укрепление «национальной» романистики в самом деле могут быть поняты как две стороны одного процесса: становления в России 2000-х идеологии национальной буржуазии. Этот процесс — необходимая составная часть эволюции новых наций в XX веке (а Россия, возникшая в 1991 году, несмотря на декларации о преемственной связи с СССР и Российской империей, — государство новое, родившееся на свет в результате революции). И он был бы вполне естественным, если бы не опасное свойство новой критики, как и атмосферы в российской культуре 2000-х в целом: принципиальный антиинтеллектуализм, апелляция только к таким аспектам произведения, как эмоциональная суггестивность письма и социально-историческая характерность сюжета. В своих текстах о Проханове Данилкин использует изобретенное издателем Александром Ивановым выражение «русская хтонь» (неологизм от слова «хтонический») — своего рода аналог «русской тоски», но ассоциативно связанный с «нутром» и «почвой» — предельными ценностями националистов. В результате апелляций к «хтони» из поля обсуждения вытесняются произведения, обращенные к сложным индивидуально-психологическим проблемам или проблемам изменения традиционной семьи. (Такими «микрогрупповыми» исследованиями можно считать романы Людмилы Улицкой, неизменно вызывающие в критике резкую поляризацию оценок, при всей их внешне традиционной эстетике.)
Третья группа, противостоящая разочарованным либералам, — авторы, которые, подобно Айзенбергу, Львовскому, Скидану, поэту и критику Фанайловой (во многом эти взгляды разделял и Гольдштейн), считают себя наследниками русской неподцензурной литературы XX века; кроме этого движения, их эстетические координаты определяются также модернистскими направлениями в литературах других стран. В отличие от либералов первого типа, они отрицательно относятся к опыту советской литературы, а произошедшую в начале 2000-х легитимацию ультранационалистической идеологии восприняли не как торжество постмодернизма, а как реванш сил, генетически связанных с советской культурой. Наиболее жестко такую позицию, еще до «истории с гексогеном», выразил поэт, критик и журналист Виктор Кривулин (1944–2001):
Была героическая пора, когда казалось, будто подлинное, то есть экзистенциально, трагически окрашенное искусство способно с успехом противостоять одеревенелому геронтологическому режиму, тотальному конформизму и равнодушию советского официоза, двуличию «трудовой интеллигенции», жившей несколько десятилетий в привычном (и где-то даже уютном) страхе перед русской политической реальностью — с тайной надеждой на то, что устоявшийся порядок вещей сам собой изменится: вот-вот власти «подобреют», очеловечатся, окультурятся и все мы заживем легко и счастливо в «прекрасном и яростном мире».
«Вторая культура», которая оформилась и развивалась в конце 60-х-70-е гг., существовала вопреки этой надежде. Сейчас делаются попытки вписать ее в контекст рухнувшей советской системы — и вместе с этой системой похоронить. Причем в роли могильщиков контркультуры[1914] выступают именно те литераторы или художники, которые в прошлом самым тесным и постыдным образом были связаны с советским официозом […] В период перестройки эти люди утверждали, что всегда ненавидели хозяев, на которых им приходилось работать. Они боялись, что на смену старому культурному истеблишменту придет новый, рекрутируемый из числа эстетических оппонентов режима.
Они сохранили свои позиции, несмотря ни на что — новая культурная волна не смела их, нового культурного истеблишмента не образовалось. Контркультура оказалась организационно бездарной, несмотря на то, что количество талантливых художников, работавших в ее рамках, несоизмеримо с числом одаренных конформистов. И вот теперь, по мере усиления ностальгии по былому «порядку и процветанию», все те же постаревшие «лейтенанты от советской идеологии» обвиняют бывших диссидентов от искусства в развале и уничтожении единого поля русской культуры. Тем самым искажается реальная картина и прошлого, и настоящего, создаются предпосылки и для деформации будущих представлений об истории новейшего русского искусства. Уже сегодня становится трудно восстановить объективное положение вещей. Завтра, боюсь, будет совсем поздно[1915].
Если в начале 1990-х казалось, что спор между бывшими советскими писателями и выходцами из нонконформистского андеграунда — явление, свойственное только переходной эпохе, то в 2000-х выяснилось, что этот спор продолжается в следующем поколении. Естественными союзниками «новых неподцензурных» поэтов и критиков, призывавших к тщательному анализу текстов и стоящих за ними литературных традиций, оказались «младофилологические» критики нового поколения: Ирина Каспэ, Александр Чанцев, Юлия Идлис (известная также как поэт) и др. Как правило, эти авторы хорошо осведомлены в иноязычных литературах XX века