История русской литературной критики — страница 26 из 157

олюцию в какое-то бесовское действие, в бунт разнузданных стихий»[353]; «У Пильняка его философские рассуждения путаны, но никогда они не сходятся с идеологией пролетариата — они всегда против него. Впрочем, не для пролетариата они и пишутся»[354]. Напостовцы последовательно не верили в искренность покаяния вернувшегося из эмиграции Алексея Толстого и причисляли его к лагерю «внеоктябрьской интеллигенции» и внутренней эмиграции: «…Толстые, как бы они ни меняли свои вехи, останутся бывшими писателями: новая жизнь чужда их пониманию, а копаться в гнилом отребье прошлого для нас бесполезно…»[355]; «Алексей Толстой, аристократический стилизатор старины, у которого графский титул не только в паспорте, но и в писательской чернильнице…»[356]. Вполне резонно мотивировалась «партлиния» в отношении Ахматовой: «Всем известно, что А. Ахматова — мистичка, монастырка, реакционна по своей идеологии, и, следовательно, нам определенно враждебна»; «яд буржуазного разложения», «нездоровая любовь к православно-религиозным предрассудкам» (С. Родов)[357]. Во «враждебном» лагере партлиния напостовцев оценивалась тогда вполне адекватно: «Разве Ахматовская „перчатка с левой руки“ не вытесняется совсем свежим, пахнущим сегодняшним днем „партбилетом“ Безыменского?»[358] — в риторическом вопросе заключался очевидный ответ, который прочитывался современниками в выступлениях Троцкого: «Самый малый круг личной лирики имеет неоспоримейшее право на существование в рамках нового искусства. Более того, новый человек не сформируется без новой лирики» (далее Ахматова открывала целый ряд представителей «ветхой» лирики[359]).

В отношении попутчиков и Воронского линия напостовцев определилась сразу и практически не знала полутонов, чего нельзя сказать об отношениях с ЛЕФом. В первой книжке «На посту» лефовскому вопросу посвящено сразу несколько выступлений. Антифутуристическими филиппиками пронизана статья С. Родова «Как ЛЕФ в поход собрался»; вполне аргументированно разоблачал Г. Лелевич «прущий из каждой строки» Маяковского индивидуализм, доказывая, что тот является ярким «представителем богемы» и «интеллигентного люмпен-пролетария»[360]. Одним из объектов напостовской критики стал рассказ О. Брика «Не попутчица»: «неудачная попытка красного бульварного романа» (С. Родов)[361]; «эта рвотная литература искажает революционную действительность, пасквильничает, утрирует факты и типы и клевещет, клевещет, клевещет без конца и без зазрения совести на революцию, революционеров, на партию и на коммунистов», «лаконичная пошлятина» (Б. Волин)[362]. Заметим, что рассказ «Не попутчица» посвящен модной в то время и среди пролетарских прозаиков (повести Ю. Либединского, «Шоколад» А. Тарасова-Родионова) теме разложения коммуниста, попавшего в буржуазную, нэпманскую среду. Лишь Л. Авербах (отдадим дань оргчутью будущего руководителя РАППа) менее одержим в критике ЛЕФа; он намекал на возможность союза с «индивидуалистами»:

…Руководящее ядро «Лефа» даже в том виде, в каком мы его имеем сейчас, при известных условиях может стать нашим союзником в борьбе против буржуазной идеологии и литературы[363].

После заключения соглашения между МАППом и ЛЕФом (ноябрь 1923) критика союзников по литературной борьбе исчезает со страниц журнала. И позже, при всех критических выпадах в сторону отдельных лефовцев (особенно досталось от напостовцев «реакционному путанику» В. Шкловскому за книгу «Третья фабрика»), ЛЕФ оставался среди стратегических партнеров. Даже получив от лефовских критиков в 1926 году самые уничижительные характеристики платформы учебы у классиков, Авербах (выступление на правлении ВАПП, май 1927) предлагает «отмежеваться» от Чужака и Шкловского, но сохранить союз с ЛЕФом в совместной борьбе с В. Полонским, выступившим с жесткой критикой программы «Нового ЛЕФа»[364]. Поэтому и появляется в редакционной статье напостовского журнала: «Не „бей Маяковского“ — а вместе с ЛЕФами — против Алексеев Толстых — такова наша линия»[365].

Союз лефовцев и напостовцев был взаимовыгодным предприятием. Если первые боролись с живучими «контрреволюционными» формами классической литературы и их присутствием в современной литературе, то напостовцы последовательно вели огонь по базовым содержательным основам русской литературы. Весьма лаконично это прозвучало в оценке 1922 года С. Родовым статьи Е. Замятина «Я боюсь» (1921):

Я не боюсь вывода Евгения Замятина […] Предостерегающий голос с той стороны литературной баррикады оказался горьким пророчеством: пророчеством последнего часа. Да, старая русская литература вся в прошлом. У нее нет будущего[366].

Напостовцы получали в лефах идеологических союзников, а также учителей для молодых пролетарских писателей и критиков. Лефовцы были заинтересованы в обширных оргсвязях напостовцев, а также в комсомольской молодежной аудитории, наиболее восприимчивой к их программам и теориям.

Наиболее сложным для напостовцев в первый период нэпа оказалось решение вопроса о пролетарской «Кузнице». Они вместе с лефовцами дружно высмеивали тезис кузнецов «Художник — медиум класса» (декларация группы 1923 года), апеллировали к отрицательным оценкам космизма «кузнецов», которые прозвучали в выступлениях Троцкого, инициировали разгромные рецензии на поэтические сборники «Кузницы», припечатывали тем политические обвинения в «расколе», «правом уклоне», саботаже решений Отдела печати ЦК об объединении пролетарской литературы и т. п. Однако «кузнецы» (они входили в правление МАППа) защищались, требовали паритетных начал в руководстве, а главное — сохранения художественной автономности группы[367].

Кузница стояла на другой позиции, чем напостовцы […] она имела свою художественную платформу, несколько отличную от той платформы, которую имел МАПП, опирающийся на напостовство […] МАПП, конечно, не мог ни в коем случае требовать от Кузницы того, чтобы она безоговорочно приняла позицию «На посту»[368], —

оборонялся «кузнец» Ф. Гладков, выступая на Всесоюзном совещании пролетарских писателей в январе 1925 года.

«Кузница» действительно имела свою, отличную от напостовцев, художественную платформу, выработкой которой занимались ее критики, бывшие поэты-пролеткультовцы (Владимир Кириллов, Григорий Санников, Георгий Якубовский и др.). Одним из условий расцвета пролетарской литературы «кузнецы» считали «специализацию»[369] и учебу у «мастеров». А одним из прегрешений оппонирующих им критиков-марксистов — «требование от пролетарских поэтов какой-то особой простоты формы, доступной пониманию самых широких масс народа»; потому они выводили за границы литературы написанные на злобу дня фельетоны Демьяна Бедного и агитки-частушки Маяковского[370]. Претензии напостовцев и лефовцев на роль литературного «пролетарского авангарда» «кузнецы» считали не обоснованными, на их иронические инвективы отвечали не менее уничижительными характеристиками: «чистые идеологисты»; блок «акробатов заумной словесности и постных богомазов идеологических добродетелей»[371]. Досталось от «кузнецов» и главным художественным достижениям мапповцев — стихам Безыменского и прозе Либединского (оба являлись руководителями МАППа): «творческое банкротство»[372]; лирика, «лишенная эстетического вкуса и синтетического чутья»[373]. Перевальцев «кузнецы» числили среди своих союзников, ставку Воронского на спецов считали правильной. Слабым элементом в эстетике этого лагеря, по их мнению, было «пассивное отображение жизни»[374], неприемлемым — культивирование «литературного живизма»[375].

На эстетическом знамени «кузнецов» было начертано два слова: «труд и красота» (название программной статьи Г. Якубовского). «Рефлекс красоты»[376] столь же естественен для пролетария, как и труд: «лозунг великого художника: „красота спасет мир“ — наполняется новым содержанием, приобретает особый смысл в эпоху пролетарской революции»[377]. В практической плоскости подобное прочтение Достоевского предполагало эстетизацию труда, всех форм новой жизни, «движение от накопления материала и общих тем к синтезу»[378]. Логика этой программы весьма рельефно представлена в ответе «кузнецов» Брюсову. У Брюсова получалось, что все грехи поэтов-«кузнецов» — в оторванности от конкретного:

Рабочий — не живой человек, ткач, литейщик или что-либо подобное, а Рабочий с большой буквы, мировой Пролетарий, строитель нашей Планеты[379].

Но это и была эстетическая сверхзадача пролетарского «кузнеца»: писать быт как бытие, отражать жизнь всеми зеркалами метода «диалектического реализма».