История русской литературной критики — страница 34 из 157

«Большевизация литературы», которую осуществлял РАПП, состояла из целой серии акций «организационного характера» внутри самой ассоциации: борьба с Литфронтом, перманентные чистки местных организаций, перестройка издательской политики (переориентация журнала «На литературном посту», захват «Литературной газеты», «Красной нови», «Нового мира», выпуск новых журналов, таких как «РАПП», «Литература и марксизм», «Марксистско-ленинское искусствознание»). Не менее важными были идеологические кампании, главную роль в которых играла критика. Речь идет о выдвижении целого набора лозунгов, якобы составлявших «творческую платформу РАПП»: «одемьянивание литературы», «За диалектико-материалистический метод», «За большое искусство большевизма», «За плехановскую ортодоксию», призыв ударников в литературу, «срывание масок», «живой человек», «учеба у классиков», «союзник или враг». Большинство этих лозунгов были необходимы РАППу для оправдания своего существования в качестве литературной группировки.

Главным, однако, был сугубо политический лозунг «гегемонии». Объясняя его содержание уже «в новых исторических условиях», Сутырин писал:

Что такое гегемония пролетарской литературы? Гегемония пролетарской литературы должна определяться теми же признаками, какими определяется гегемония пролетариата в области экономики и политики […] Гегемония пролетарской литературы это есть подавление классового врага в литературе, это — руководящая роль в отношении попутчиков, это — построение своей собственной школы, своего стиля[483].

На практике это выразилось в лозунге «союзник или враг» и обструкции, которой в разное время подвергались (помимо «контрреволюционных» Булгакова, Замятина, Пильняка) Горький, Маяковский, Пришвин, Чуковский и многие другие попутчики, вовремя не попавшие в разряд «союзников» и оказавшиеся «врагами». Так, Эренбург был объявлен «писателем мещанства в самом доподлинном смысле этого слова»[484]; «Тихий Дон» был обвинен в идеализации кулацких семейств, которые изображены с такой же «любовью и нежностью», с какой «показывали в свое время дворянские писатели свои поместья, усадьбы и гнезда», так что «попытки приписать роман Шолохова к пролетарской литературе» являются «вредными и ненужными»[485]; призывы бороться «против Алексеев Толстых»[486] звучали с середины 1920-х годов.

Замечание же относительно «собственной школы, своего стиля» также не должно вводить в заблуждение. «Стиль» понимался рапповскими критиками сугубо политически. Например:

…Творчеству Вс. Иванова свойственно такое «равнодушие» к социальной жизни, которое в наше время повышенной социальной обостренности взглядов и оценок легко переходит в клеветническое отношение к современности. Вс. Иванов должен себе ясно отдавать отчет в том, что дальнейшее использование психологического метода, распространение его на изображение различных сторон социальной жизни, дальнейшее следование по избранному им художественному пути раньше или позже превратит его, несмотря на исключительное художественное мастерство, в писателя, который в СССР нужен не будет.[487]

В 1960-х годах Вениамин Каверин писал:

Я перелистал трехлетний комплект журнала «На литературном посту» (1928–1930). В наше время — это изысканное по остроте и изумляющее чтение. Все дышит угрозой. Литература срезается, как по дуге, внутри которой утверждается и превозносится другая, мнимая, рапповская литература. Одни заняты лепкой врагов, другие — оглаживанием друзей. Но вчерашний друг мгновенно превращается в смертельного врага, если он переступает волшебную дугу, границы которой по временам стираются и снова нарезаются с новыми доказательствами ее непреложности.

Журнал прошит ненавистью. Другая незримо сцепляющая сила — зависть, особо страшная потому, что в ней не признаются, ее, напротив, с горячностью осуждают… Читая «На литературном посту», я спрашивал себя: откуда взялась эта подозрительность, эта горячность? Чем была воодушевлена эта опасная игра с литературой, у которой новизна была в крови, которая была психологически связана с революцией и развивалось верно и быстро? От возможности захвата власти, от головокружительного соблазна, о котором, впрочем, говорится на страницах журнала с деловой последовательностью, что теперь кажется немного смешным[488].

Смешной оказывается неадекватность, с которой рапповские критики смотрели на текущий литературный процесс. Л. Авербах заявлял в 1929 году:

Нет, мы не находим кризиса в современной литературе. Но мы и не склонны предаваться такому оптимизму по поводу успехов пролетарской литературы, который более похож на визг жизнерадостного теленка… А зазнаться нетрудно[489].

Поскольку никаких литературных достижений рапповцы не имели, «зазнаться» они могли только от обретенной власти. Но слепота рапповских критиков-функционеров объясняется не столько различием в эстетических предпочтениях («мнимая, рапповская литература» — скорее констатация, нежели оценка), сколько тем, что литература как таковая вообще не находилась в поле их интереса. Она была лишь поводом. Фокусом рапповской критики всегда была только политика.

Эта специфичность оптики рапповской критики основана на соединении, казалось бы, несоединимого: с одной стороны, острого интереса к текущей литературной политике, с другой — склонности к чистому теоретизированию. В обоих случаях литература исчезала из поля зрения. Так, Авербах формулировал задачи литературной борьбы как производное от политики:

Культурная революция представляет собою эпоху борьбы пролетариата за культурную гегемонию, эпоху зарабатывания рабочим классом положения «господствующей духовной силы» […] Вопрос «кто кого» стоит и в области культуры […] Ответ на вопрос «кто — кого» зависит только от нас, от нашей последовательности, настойчивости, твердости, от нашей стопроцентности […] Малейшее либеральничание в таких вопросах, которые служат предметом классовой борьбы, самые небольшие отклонения от большевистской политики классовой борьбы неизбежно ведут к объективному пораженчеству в культурной революции[490].

С другой стороны, инструментально-политический характер рапповской критики обусловливал высокую степень генерализации литературно-критического дискурса, который все более опирался на политическую и псевдофилософскую терминологию и все более тяготел к жанрам установочных статей, парадных реляций или гневных филиппик в адрес многочисленных «врагов пролетарской литературы». В результате «конкретная критика» практически исчезла со страниц рапповских изданий. Рассматривая первые четыре книжки главных критических журналов РАППа за 1931 год («РАПП» и «Пролетарская литература»), рецензенты ведущего партийного теоретического журнала «Под знаменем марксизма» вынуждены были констатировать: «в четырех объемистых книгах центрального органа РАПП не насчитывается и четырех статей, разбирающих современные литературные произведения», — «одно голое и чистое методологизирование»[491]. Парадоксальным образом «конкретная критика» (в том числе и критика новинок самой пролетарской литературы!) сохранилась в лагере «попутчиков». Прежде всего, на страницах «Нового мира» — до тех пор, пока его главным редактором оставался Вяч. Полонский[492].

Особенность рапповской критики состояла в том, что она была не просто критикой прямого политического (а нередко — и террористического) действия, каковой вообще была критика революционной эпохи, но критикой, опиравшейся на партийно-государственные институции. По мере того как укреплялись институциональные основания этой критики, ее идеологический каркас инструментализировался, становясь все более гибким, пока критический дискурс не превратился в набор политических (а когда надо, и террористических) техник. Именно в этой проекции следует подходить как к критическим высказываниям главных рапповских критиков-функционеров, так и к культивировавшимся здесь жанрам критических выступлений: многие критические статьи фактически являлись переработанными выступлениями и докладами на бесконечных заседаниях съездов, конференций, совещаний и активов «в центре и на местах».

Критика и понималась рапповцами вполне функционально. «Пролетарская литература должна иметь такую критику, которая не будет плестись в хвосте литературных процессов, а будет активно руководить ими, воздействовать на них, помогать пролетарским писателям в их работе»[493], — писал В. Ермилов. Критика должна вести, руководить, давать лозунги, «критика и литература не сосуществуют, а находятся во взаимодействии. Пролетарская критика — ведущий отряд в искусстве»[494]. Доминирующая роль критики определялась ее статусом: в РАППе она впервые не только перестала быть частным мнением критика или даже мнением литературной группировки, но и превратилась в рупор партийных инстанций, а фактически — в выразителя мнения Сталина.

На период 1928–1932 годов пришлось завершение внутрипартийной борьбы. Оно сопровождалось перманентными чистками как в партийной, так и в интеллектуальной среде и интенсивным идеологическим производством (в бесконечных «дискуссиях», а по сути — в разгромах и травле) понятийного аппарата, малодоступного сегодня: на «литературном фронте» (школа Переверзева, «Перевал», Литфронт и др.), на «философском фронте» (борьба с «деборинщиной»), на «экономическом фронте» («школа Бухарина») и т. д. Основная функция понятий, подобных знаменитому «меньшевиствующему идеализму» и активно используемых и в литературно-критическом дискурсе тех лет, — дифференцирующая. Это были понятия прямого террористического действия: они производили бесконечные «политические ошибки», требовавшие покаяний и «самокритики», ведя в конечном итоге к созданию «системы управления ошибками»