[1000]), настоящая полемика разразилась только в начале 1930-х годов на страницах журнала «Числа». В 1932–1933 годах там появились две статьи: Владимира Варшавского «О герое молодой литературы» (1932, № 6) и Юрия Терапиано «Человек 30-х годов» (1933, № 7–8). В обеих статьях, пессимистических по тону, авторы говорили об уникальности опыта поколения писателей, сформировавшегося вне России. Позже, в 1950-х, Варшавский употребил выражение «незамеченное поколение», указывая на его невостребованность и маргинальность[1001]. Терапиано писал, что для «человека 30-х годов» «линия внутренней жизни» стала более значимой; что постепенно она вытесняла «человека внешнего», вызывая ощущение «одиночества и пустоты» в молодом поколении эмигрантских литераторов, потерявших родную традицию, не обретших ее в новой (французской) культуре и пытающихся найти свое место в мире[1002]. Эта завороженность «внутренней жизнью» воспринималась иными в эмигрантской среде как признак болезненного субъективизма и бегство от социальных проблем. Например, христианско-социалистический по своей ориентации журнал «Новый град», утверждавший позиции социального активизма, который предусматривал новые формы коллективности, объявил войну «самовлюбленной» замкнутости во внутреннем мире. Федор Степун, философ и публицист с репутацией «просоветского» эмигранта, принял участие в споре, сформулировав то, что молодое поколение литераторов, как он надеялся, воспримет в качестве миссии. В статье с характерным названием «Пореволюционное сознание и задача эмигрантской литературы» Степун прибег к яркому примеру из эмигрантской польской литературы XIX века, которая выступала конструктивным моральным фактором в формировании национального сознания и поддержании идеала сильной и прогрессивной польской культуры[1003]. Не меньшего он требовал и от молодых русских эмигрантских литераторов. Относя недостатки их творчества к пагубному, с его точки зрения, влиянию Льва Шестова, Степун увидел в статьях Варшавского и Терапиано неприемлемый разрыв личности на духовную «вещь-в-себе» и множество менее важных «производных отражений» сущности личности (23). Вместо того чтобы отчаиваться, живя в изоляции, которая отравляет жизнь большинству эмигрантов и реальность которой материальна и неоспорима, вместо того чтобы пестовать ее, с ней нужно бороться, утверждал Степун. Уход в себя, в свой внутренний мир — не выход: эмигрантская изоляция требовала движения вперед — не в «толпу» (которая сама является формой одиночества), но в «общее дело» эмиграции.
Только в таком — не побоимся сказать — героическом настроении возможно молодому эмигрантскому читателю найти себя и свой творческий путь, — заключал Степун (24; выделено в оригинале).
Степун не только апеллировал к героике, предполагавшей гомогенное и замкнутое понятие культурной идентичности, но идентифицировал силы, которые разрушают «нужную для дела эмиграции русскость молодого писательства» (24). Степуна особенно возмущал тот факт, что имена Джеймса Джойса, Андре Жида и Марселя Пруста всплывали в выступлениях молодых русских эмигрантов чаще, чем «крупнейшие русские имена» (Варшавский действительно объявил Жида одним из молодых эмигрантских прозаиков, выражавшим позицию «эмигрантских детей» «ближе и понятней, чем кто-либо из современных русских писателей»)[1004]. В глазах Степуна те из молодого поколения, кто пытался писать «под Пруста», приняли «чуждый русскому искусству аналитический психологизм». «He-русскость» этой «молодой литературы» проявилась в том, что она оставила миссию «духовного водительства», которое русская литература традиционно осуществляла как над писателем, так и над читателем. Парижская литературная критика, утверждал Степун, «держится не верой, а вкусом» (25).
На эти обвинения в пассивности и отсутствии моральных ориентиров представители «молодой литературы» ответили в течение 1936 года (иногда даже без упоминания Степуна) множеством статей, которые, в свою очередь, вызвали претензии и оговорки[1005]. Последний этап полемики начался со статьи прозаика Гайто Газданова «О молодой эмигрантской литературе»[1006]. Газданов уже обладал к тому времени некоторым авторитетом после своего успешного дебюта с романом «Вечер у Клэр» (1930). Его оценка была достаточно мрачной: начиная с 1920-х годов в этой среде не появилось ни одного великого писателя, за исключением Набокова. Остальную «продукцию» молодых эмигрантских писателей автор статьи пренебрежительно называл «литературой» в том же смысле, в котором можно говорить о «литературе по вопросу о свекле» или о «литературе по вопросу о двигателе внутреннего сгорания» (404). Это, однако, не означало, что Степун прав: с точки зрения Газданова, в своей критике Степун оперировал «совершенно ныне архаическими понятиями эпохи начала столетия» (405). Настоящая причина трудностей, с которыми столкнулась «молодая литература», — в «ничтожном количестве читателей», что, в свою очередь, явилось результатом той ситуации, в которой оказались бывшие представители интеллигенции, новые социальные роли которых снижали их культурные стандарты. Бывшие адвокаты, врачи, инженеры и журналисты становились рабочими и таксистами — трансформация, о которой Газданов судил не понаслышке, поскольку сам в это время зарабатывал на жизнь, работая таксистом в Париже. Но даже это лишь часть правды о незавидном состоянии «молодой литературы». На глубине — разрушение «мировоззрения» после «страшных событий» русской революции и Гражданской войны. Лишенные всякой поддержки, молодые парижские писатели утратили доступ к «внутреннему моральному знанию» (406), этому важнейшему условию создания истинных произведений искусства. Хотя Газданов считал призыв Степуна к «героизму» старомодным и неуместным в новых условиях, он также оказался перед необходимостью выбирать между русской и «нерусской» (европейской) литературами, настаивая на важности «внутренней» моральной ориентации:
[Отсутствие] внутреннего морального знания не значит, что писатели перестают писать. Но главное, что мы требуем от литературы, в ее не европейском, а русском понимании, из нее вынуто и делает ее неинтересной и бледной (407).
Он, таким образом, предупреждал от необоснованных ожиданий, будто эмигрантские писатели смогут создавать литературу в том же смысле, в каком говорят о ней, имея в виду «творчество Блока, Белого, Горького». Невозможность создания такой литературы обусловлена тем, что молодое поколение эмигрантов «неспособно ни поверить в какую-то новую истину, ни отрицать со всей силой тот мир, в котором оно существует», — все это означало, что поколение «обречено» (408).
В следующем номере «Современных записок» появилась статья Марка Алданова «О положении эмигрантской литературы». Как и Степун, Алданов обратился за примером к литературе польской эмиграции, однако он оценивал положение русских литераторов за рубежом радикально иначе и видел причины переживаемых ими сложностей исключительно в эмигрантской бедности — не в переносном, но в прямом, буквальном смысле. Даже в большей степени, чем Газданов, Алданов соотносил положение эмигрантской литературы с экономическими факторами: бедность лишила писателей, в частности молодых, культурной аудитории и заставила их заниматься работой, несовместимой с литературным трудом. Продажа прозаических и поэтических книг, часто не достигающая и 300 экземпляров, никак не способствует расцвету литературы. Алданов рассуждал о патронаже как о решении, но признал его в условиях эмиграции «нереальным» и отказался от этой идеи[1007]. Обращаясь к другому выступлению Степуна (без упоминания его имени), Алданов утверждал, что тот преувеличивает значение межличностного общения в качестве условия развития эмигрантской литературы. (Степун сожалел об отсутствии связей между писателями, полагая, что литература не возникает просто оттого, что большое количество писателей оказалось в одном месте в одно время.) Откликаясь на дискуссию о задачах литературной критики, в которой утверждалось, что основным препятствием к объективности выступают величина и сплоченность эмигрантского сообщества, Алданов заявил, что автономность и изоляция вовсе не являются абсолютным злом: в конце концов, Достоевский никогда не встречался с Толстым (406).
Тот же номер «Современных записок» содержал статью Варшавского «О прозе „младших“ эмигрантских писателей»[1008]. Обратим внимание на сознательную двусмысленность названия: эпитет «младшие» имеет как возрастной, так и иерархический оттенок. Варшавский говорил от лица «молодой» литературы, которая не желала следовать эстетическим и социальным принципам старшего поколения признанных эмигрантских писателей, свою главную миссию видевших в сохранении идеализированного образа дореволюционной России. Варшавский развивал основной тезис своей статьи 1932 года «О герое молодой литературы» и вновь указывал (здесь прямо отсылая к роману Набокова 1935 года «Приглашение на казнь») на разрыв в современном человеке «экстериоризированного в объективном мире „я“» и «настоящего существа, неопределимого никакими „паспортными“ обозначениями» (413). Наблюдая парижскую жизнь, молодые эмигрантские писатели сталкиваются с реальностью, где люди живут «только в социализированной части их „я“» (413), этом внешнем сегменте личностного существования, в мире нормальности, успеха и благополучия, с которыми молодые эмигранты не могут, да и не хотят идентифицироваться. В то же время Варшавский в полной мере осознавал риск, связанный с этим солипсистским направлением, — риск забвения того, что торжество собственного «я» должно — пусть и в идеале — вести к торжеству «личности другого человека, каждого человека, всех людей» (414) в лучших традициях «великого прошлого русской литературы».