История русской литературы. 90-е годы XX века — страница 5 из 52

цирующего себя на образ Базарова) возник и на десятилетия закрепился в реальной культурно-исторической жизни России, – несомненный факт. Но добролюбовская интерпретация этого факта отнюдь не бесспорна.

На протяжении истории культуры различных эпох накопилось множество примеров, когда сюжетные литературные тексты создавали основу для подобного мощного толчка. Тургеневские «Отцы и дети», вышедшие почти параллельно с «Что делать?» Н. Г. Чернышевского, сыграли именно такую роль. Оба романа не «предвосхитили», а скорее сформировали в России реальные человеческие типы и оказали мощное формирующее воздействие на ряд впоследствии выплеснувшихся в жизнь событийных коллизий. Базарову, Рахметову, Вере Павловне Розальской, Лопухову и др. стала в массовом порядке подражать молодежь. Явление обрело и общее «имя» – «нигилизм», так что вся пестрота, разнородность и чересполосица конкретных попыток отдельных молодых людей вести себя неким экстравагантным образом стали опознаваться и маркироваться общественным сознанием как нечто единообразное.

Незадолго до Октябрьской революции, в разгар серебряного века русской культуры, академик-филолог Д. Н. Овсянико-Куликовский выпустил объемный труд под названием «История русской интеллигенции» (Овсянико-Куликовский Д. Н. Собр. соч.: В 13 т. – СПб., 1914. – Т. VII–VIII). Это исследование маститого ученого в основном озадачило публику. Автор попытался описать историю реальной русской интеллигенции, оперируя не столько подлинными жизненными фактами, сколько художественно-литературным материалом – образами Чацкого, Онегина, Печорина и др. Попытка Овсянико-Куликовского многими была воспринята как забавный пример того, до чего «книжного» человека (каким, конечно, был Овсянико-Куликовский в силу своей профессии) способны всего пропитать его литературоведческие штудии – так что он-де уже не замечает, как смешивает литературу с реальностью… Такого рода отношение к данному труду академика было небезосновательно: методологическая сбивчивость, неумение ясно объяснить читателю, почему в рассуждениях о реальной социокультурной истории он как автор испытывает некую неотступную потребность «съезжать» на художественные вымышленные образы, на литературу, и в самом деле дают себя знать. Тем не менее Д. Н. Овсянико-Куликовский поднял важную тему, четко сформулировать которую ему мешала, может быть, его личная и характерная для его времени несколько окостенелая позитивистская «ученость». Он видел, как и все, в литературе отражение реальности (явно улавливая, что это «еще не все»), и стремился постичь, в чем же состоит вторая диалектическая ипостась литературы. След таких напряженных исканий Овсянико-Куликовского усматривается, например, в его интереснейшей идее о существовании особого типа «художников-экспериментаторов». Но ученый так и не задался впрямую вопросом, не повернуты ли порой эксперименты писателей в будущее, не «программируют» ли они, не формируют ли вольно или невольно вероятностные черты возможного реального будущего. Между тем гимназические Онегины, печорины, княжны мери продолжали, как и в XIX веке, являться во все новых поколениях русской молодежи, т. е. тенденция, которую верно обнаружил (хотя, пожалуй, и не вполне объяснил) в русской жизни зоркий исследователь академик Овсянико-Куликовский, продолжала оставаться действенной. Подражание этим и другим привлекательным молодым литературным героям продолжилось и в старших классах советской школы.

Словом, на протяжении XIX–XX веков многие сменявшие друг друга поколения российской молодежи на собственном примере опровергали известную идею, что тип «лишнего человека» – порождение конфликтов, противоречий и социальных пороков определенного этапа развития русского общества. Охотно продолжая вживаться в литературные образы вроде вышеупомянутых, молодежь демонстрировала, что, скорее, на всех этапах, во все эпохи многие юноши и девушки определенного возраста (а впоследствии это чаще всего благополучно проходит) испытывают внутреннюю потребность ощущать себя «лишними людьми». При этом, однако, тенденция резко усиливается и конкретизируется, если литература создает подходящую «ролевую маску» или прообраз для подражания и проводит его через некоторый приобретающий массовую известность сюжет. Последний задает схему жизненного поведения – позволяет человеку, нечаянно оказавшемуся в аналогичных эффектных сценах и коллизиях реальной жизни (или даже создавшему их искусственно), проявить свою загадочную разочарованность, непонятость современниками, одинокость и пр. Такими прообразами стати пришедшие из литературы Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин и др.

В 60-е годы XIX века юношеское стремление «сделать вызов» обществу, утвердить себя в грубоватой браваде, также едва ли не «всевременное» по своей природе, обрело прообраз в героях Тургенева и Чернышевского. Впечатляют массовость и устойчивость подражания литературным нигилистам в обществе 60-80-х годов XIX века[2].

Формирующее воздействие литературы, ее сюжетов и образов на идущую жизнь, разумеется, имеет свои объективные основания, обусловлено определенными «механизмами» – психофизиологическими, социально-психологическими и др. В этой связи укажем на исследования Г. Н. Сытина, основанные на колоссальном по объему материале. «Самоубеждение», по мнению Г. Н. Сытина, есть сильнейшее средство внутренней регуляции личности, а один из наиболее действенных способов самоубеждения – ориентация на некий конкретный прообраз, вхождение в образ. Литература открывает человеку самые широкие возможности для вхождения в те или иные привлекательные для него по тем или иным причинам образы. В результате люди начинают пытаться вести себя наподобие лиц, послуживших прообразами, и совершать реальные поступки, так или иначе перекликающиеся с сюжетными коллизиями. Осознание этого круга фактов позволяет конкретизировать многие ставшие привычными, принимаемые к сведению «в общем виде» культурно-исторические феномены.

Например, неизменно констатируется, что на людей русского серебряного века чрезвычайно интенсивно повлияла философия Фридриха Ницше. Между тем точнее и конкретнее было бы говорить, что повлияла отнюдь не сама философская доктрина Ницше. Повлиял образ Заратустры из облеченного в сюжетную форму небольшого произведения Ницше. Этому герою, его вызывающим суждениям и поступкам немедленно начали подражать. Причем даже в этих суждениях и поступках улавливались чаще всего, пожалуй, только их внешняя сторона, броская аморальность, ясно выраженное чувство вседозволенности для сильной личности и т. п. (не случайно даже имел широкое хождение стишок: «Действуйте ловко и шустро – так говорил Заратустра»), Большинство других произведений Ницше, богатый комплекс развитых в них чисто философских идей для массового читателя оказались и остались неведомыми, и говорить о каком-то их «влиянии» не приходится.

(Кстати, явная преемственность такого перешедшего в реальную жизнь расхожего «заратустрианства» по отношению к «базаровщине» и «рахметовщине» предыдущего культурно-исторического витка – лишний пример того, что ролевая маска «сильной личности», как и «лишнего человека», скорее универсалия человеческой культуры, чем порождение определенных культурно-исторических этапов, и что такого рода маски при попытках их объяснять нельзя свести ни к «декадансу», ни к подавляющему личность «самодержавному гнету» и пр. Тут скорее всего дают себя знать извечная человеческая природа, ее противоречивость и несовершенство.)

Понятно, что бывают объективно-исторические условия, когда реальная жизнь «предрасположена» к возникновению тех или иных социальных катаклизмов, к конкретным событиям того или иного рода, к распространению людей определенных типов. Но как «предрасположенный» к той или иной болезни человек совсем не обязательно все-таки заразится ею, так и общество может удачно либо миновать те или иные кризисные фазы, либо перенести свои недуги в латентной или легкой форме. Например, мы, современники, прекрасно сознаем, что катастрофических событий конца 1980-х – начала 1990-х годов, изуродовавших нашу державу, могло и не произойти – что бы там ни навыдумывали для потомков лет через двадцать о «неотвратимости» и «неизбежности» «краха империи» те или иные авторы с бойким пером, рядящиеся в тогу объективных историков.

Чрезвычайно интересные и яркие наблюдения над примерами из истории русской культуры (преимущественно конца XVIII – начала XIX века) делал Ю. М. Лотман в работах по типологии культуры. Правда, исследователь был склонен к узкой интерпретации материала. Он сводил проблему к поведенческому стереотипу, увлекаясь своим «коньком» – так называемым «игровым поведением», «театральностью» поведения, которые усматривал в людях декабристского круга, вообще в людях пушкинской эпохи. Бытовое актерство, действительно, свойственно некоторым людям в самые разные времена, и личное право каждого – играть в жизни крутого супермена, романтического юношу или, скажем, отпустить эйнштейновскую гриву и ницшеанские усы. Но, думается, тот или иной поведенческий стереотип – все же только внешнее проявление обсуждаемых фактов. Кроме того, Ю. М. Лотман излишне, на наш взгляд, педалировал «непредсказуемость» грядущего развития человеческой культуры, скептически относясь, например, к футурологии (иронически называл ее даже «гаданием на кофейной гуще»). Между тем такая «непредсказуемость» всегда относительна, и фатализм в ее отношении чреват лишь устойчивыми «просмотрами» множество раз подтвержденных в реальной человеческой жизни причин и следствий. Прозорливый человек с достаточным жизненным опытом и обостренной интуицией, живя во времена Пушкина и Лермонтова, мог бы безошибочно предсказать скорый переход в реальность их литературных образов, а современник Тургенева и Чернышевского – их литературных образов (что и не преминуло совершиться в обоих случаях). Так и в наше время всегда есть основания «опасаться», что в реальности «оживут» кое-какие и желательные и нежелательные литературные (до поры до времени