У Лермонтова эта романтическая проблематика повернута иной гранью. Поэт считает, что словом нельзя выразить ни подлинную мысль, ни подлинное чувство. Переживание души не поддается выражению, но причины этого заключены не в ограниченных способностях человека, не могущего стать властелином слова и речи и не в возможностях слова или речи, заключенных в них, а в более глубоких причинах, от которых зависят и человек, и его речь.
Внутренний человек не может выразить себя во внешней речи[51] вследствие распада связей между человеком и Вселенной, которая носит абсолютный и неустранимый характер. Слова, порожденные земным миром или возникшие на его почве, обычно лживы и не вольны, как фальшива и не свободна поэтическая размеренная речь («Стихом размеренным и словом ледяным Не передашь ты их значенья»). Слова становятся живыми только в том случае, если состоят из живых звуков («Созвучье слов живых»). Звуки же рождаются не на земле, а на небе, и в них заключен небесный огонь и небесный свет. Звуки, как и слова, – неземного происхождения. Они выражают идеальные в своей чистоте, свободные от всяких посторонних (социальных, идеологических и прочих) примесей, обнаженные, голые, прямые страсти, чувства, мысли и переживания. Там, на небесной родине, каждый звук правдив и каждый звук полон смысла, значения. Между звуком и значением, как и между звуком и словом, несущим значение, нет раздора. «Из пламя и света рожденное слово» – это слово небесное. Из таких слов составлено Священное Писание, такими словами начертан Апокалипсис. Однако на земле согласие между звуком и словом исчезает: звуки – хранители памяти о своем небесном происхождении – лишаются значения и смысла, оставаясь живыми и отторгнутыми от слов («И звук его песни в душе молодой Остался – без слов, но живой»). Душа внимает звуку, откликается на него, но, пребывающая на земле, уже не помнит значения «звуков святых», которые для нее становятся темными, неясными и таинственными. Значения слов, утратив свою небесную звуковую форму, легко искажаются, принимая земную: порок может быть назван благом, грех – добродетелью, грязь – чистотой. Только в небесном слове, «рожденном из пламя и света», только в небесной речи звуки и значения, звуки и смыслы пребывают в согласии. Но такое слово на земле редко («Она поет – и звуки тают, Как поцелуи на устах, Глядит – и небеса играют В ее божественных глазах…»). Чаще несущее печать божества слово «Не встретит ответа Средь шума мирского». Однако, если даже «значенье Темно иль ничтожно», – небесные чувства узнаются по звукам («В них слезы разлуки, В них трепет свиданья»). Для того чтобы без оглядки предаться высоким настроениям и переживаниям, нужно быть настроенным на неземную волну:
Но в храме, средь боя
И где я ни буду,
Услышав его, я
Узнаю повсюду.
Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу,
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
Волшебные звуки в земном мире внятны лишь немногим, но по ним духовно родственные души безошибочно узнают друг друга.
Итак, рациональное значение в «звуках земли» исчезло, душа на земле «забыла» и не может вспомнить смысла неземных речей, но небесная сила, святая и обладающая чудодейственной властью, не покинула звуки, не истощилась в них и не умерла:
Есть сила благодатная
В созвучье слов живых
И дышит непонятная
Святая прелесть в них.
В этом состоит, по Лермонтову, секрет воздействия поэзии. Однако земной человек может лишь томиться напрасным желанием постичь небесную истину в ее красоте и красоту в ее подлинности, но достичь такого понимания ему не дано. Только поэт способен проникнуть в иной мир и передать звуками и словесной музыкой не смысл, не значение, не содержание неземных песен, а свою тоску по прекрасному и совершенному миру, свое томление по нему и страдание от того, что не может его выразить в той настоящей исконной полноте, какая присуща запредельному миру и какую чувствует в душе. Как каждый человек, поэт наделен бессмертной божественной душой, но, кроме того, он одарен гениальным поэтическим даром, и в нем горит творческий огонь, сродный божественному творческому огню. Тем самым Бог по своей воле сделал его своим провозвестником, наделил своим голосом (глас поэта – глас Божий), передал часть своей могучей созидательной силы. Но сходными способностями обладает и бессмертный демон – соперник Бога. Его речь тоже могущественна и выразительна. Неслучайно Лермонтов употребил выражение «святая прелесть». Если принять во внимание тогдашнее словоупотребление, то сочетание «святая прелесть» – типичный оксиморон, ибо «прелесть» (обольщенье, обман, соблазн, совращение от злого духа[52]) никак не может быть «святой». Эти значения противоположны. Тем самым поэтическая речь, выраженная в звуках, в словах, в ритмах, – внушающая речь, обладающая и могучей святой, благодатной и не менее могучей чарующей, способной околдовать, обольстить и даже погубить силой. Так поэт у молодого Лермонтова двоится на избранника небес и на демонического соперника Бога. Раскрыть содержание внутренней жизни лирической личности могут лишь трое: автор-поэт. Бог и демон («кто Толпе мои расскажет думы? Я – или Бог – или никто!», «И часто звуком грешных песен, Я, Боже, не тебе молюсь», «И звук высоких ощущений Он давит голосом страстей, И муза кротких вдохновений Страшится неземных очей»). В этом противоборстве звуков «святых», ангельских, и звуков «прелестных», демонических, а часто и в их неразличимости заключены подлинное страданье и подлинная трагедия: с одной стороны, поэт признается в своей тревоге, обращаясь к Богу («Молитва»), что «редко в душу входит Живых речей Твоих струя…», а с другой, – он не может отделаться от прельщающей пагубы неугасимого чудного пламени, «всесожигающего костра», из которого рождаются страсти и который возбуждает «страшную жажду песнопенья».
«Русалка» (1832)
Проблема особой власти звуков и «музыки» получила в этой балладе своеобразное разрешение. В «Русалке» «музыка» создается чередованием четырехстопного амфибрахия с трехстопным анапестом, причем в том и в другом размерах применены парные мужские рифмы. Это создает впечатление колеблемых волн и в то же время усыпляющей, «сладкой» инструментальности. Лермонтов, словно «музыкально», воспроизводит чарующие звуки и ритмы, намекая на русалочьи призывы и песни. По форме стихотворение представляет собой ослабленную в сюжетном отношении балладу с перевернутым сюжетом, слитую с простым, общепонятным и вместе с тем условным романсом.
Сюжет баллады, включающей фольклорный компонент, строится на том, что все события давно совершились: «витязь чужой стороны» уже стал «добычей ревнивой волны». Русалки не обманули его, околдовав обещаниями райской жизни. Они не хотели смерти витязя, но он, независимо от их воли, умер и не может ответить на их ласки. Русалки даже не понимают, почему витязь «к страстным лобзаньям» «остается… хладен и нем», «не дышит, не шепчет во сне…». И теперь уже тоска вселяется в жаждущее любви, но обманутое женское сердце. Баллада, стало быть, не содержит конфликта и антагонизма: витязь и русалки, как это подразумевается, испытывают взаимное тяготение друг к другу. При этом русалкам в их раю не хватает страстной любви, а витязю – светлого рая. Однако независимо от их желаний катастрофа подстерегает и человеческий, и русалочий миры – витязь не может жить в новой для себя стороне, а русалка «полна непонятной тоской», страдая от неразделенной любви. Между природным и человеческим мирами всякая живая связь нарушена. Попытки преодолеть заповедную непроницаемую границу, «обмануть» существующее устройство вселенной безнадежны и гибельны.
Особенность этого стихотворения еще и в том, что «музыке» сопутствует обилие световых и цветовых слов. Природа над рекой и под рекой уснащена зрительными эпитетами, и вся картина кажется освещенной, даже, казалось бы, в полной темноте, на дне реки. Там развернуты роскошные пейзажи: «играет мерцание дня», «рыбок златые гуляют стада», «хрустальные есть города», ложе витязя – «подушка из ярких песков», он лежит «под тенью густых тростников». Мрак не мешает проникать свету, источник которого скрыт. Сюжет трагедии возникает на фоне звукового и живописного богатства природы, сущность которой непонятна и таинственна.
«Еврейская мелодия» (1836)
В этом стихотворении, представляющем собой вольный перевод из Байрона, воплощена другая сторона звуков и «музыки». К теме злой души, которая, слушая звуки рая, обращает их в звуки ада и наполняет ими душу («теперь она полна, Как кубок смерти, яда полный»), обращался не только Байрон. Сюжетным первоисточником для Байрона, Лермонтова и других поэтов, послужила Библия[53] (Первая Книга Царств, 16, 13–23), где рассказывается об отверженном Богом и пораженном злым духом царе Сауле. Чтобы успокоиться, Саул просил прислать ему искусного в игре человека. К нему пришел Давид: «И когда дух от Бога бывал на Сауле, то Давид, взяв гусли, играл, – и отраднее и лучше становилось Саулу, и злой дух отступал от него». Библейский рассказ (сила музыки настолько велика, что звуки способны излечить даже душу, погруженную в ад) несколько изменен в поэтических интерпретациях – злая душа может успокоиться лишь тогда, когда наполнит себя до краев адской музыкой из преобразованных «звуков рая», с тем чтобы сеять смерть. Таким образом, звуки и «музыка» в понимании Лермонтова могут быть и божественными, и демоническими.
Так романтическая проблема «невыразимости» внутреннего мира во внешней речи и нетождественности невысказанных чувств и мыслей высказанным обогащена у Лермонтова философскими, социальными и психологическими признаками. Она становится неотделимой от занимаемого личностью места во Вселенной, включая земной и неземной миры. Между поэтом и действительностью, которая извращала и уничтожала самые возвышенные чувства, между землей и небом сложились враждебные отношения. В душе человека ангельское тоже борется с дьявольским, потому что содержание, смысл и значение ангельских песен искажено и прочно забыто, его невозможно вспомнить, а дьявольское переиначивает ценности и заставляет бесчеловечное