К тому же он еще понял, что проблема состоит в том, как отсюда выйти к берегу. Не было тропы, которая бы вела вниз. Если же спускаться в другом месте, вообще потеряешь девушку из виду.
Выныривая из реки, она вдыхала все короче.
Для юноши оставался лишь прыжок вниз. Без промедления. Высота в этом месте была около восьми метров, внизу – груда угловатых камней. У воды в лунном свете виднелась небольшая полоска песка. Он ре-шил не раздеваться. И это его погубило. Белоснежная ткань сорочки залепилась за какую-то невидимую в сумерках веточку, и это слегка исказило траекторию полета.
Когда он приземлился и попытался быстро встать, то тут же рухнул на песок и от боли потерял сознание.
Оно вернулось к нему уже в кровати. Юноша увидел волосы склонившейся над ним матери, растерянного отца, перепуганного друга Гришу, доктора Левина, что-то шепчущего отцу, загипсованную свою ногу, созвездия за окном.
Потом они ехали на таксомоторе по Москве, и неподалеку от того места, где обычно встречались, у Страстного, дорогу им перегородила толпа.
Это была траурная процессия. Пастернак вышел из машины.
– Что это? – удивилась Ольга.
– Михоэлса хоронят. А вообще – нас всех, – вдруг ответил Борис Леонидович, – немногие выживут, но с живых много спросится.
На крыше дома рядом с домом «Известий» стоял человечек со скрипкой и играл что-то едва слышимое.
– Ты мне так и не объяснил, куда же мы едем?
– Только ты меня не осуждай. У меня возникла прекрасная мысль, правда, может быть, она мне только одному кажется прекрасной? Поедем к одной моей знакомой пианистке. Она будет играть на рояле, а я ей обещал прочитать то, что я написал за эту зиму-осень. Ты там узнаешь страницу, которую в эту книгу вписала.
Потом была большая сумрачная квартира, хозяйка играла Шопена… почему-то именно похоронный марш, подобающий черноте дня. Было гостей человек шесть, и все – по углам, и Ольга, которую усадили почему-то посредине комнаты на венском шатком стуле. Борис Леонидович, как будто позабыв о ней, копошился со страницами, которые предстояло прочитать.
Музыка затихла. Писатель встал. Листы бумаги в его руках слегка дрожали.
Глава 9Арест
– Шли и шли и пели «Вечную память», и, когда останавливались, казалось, что ее по залаженному продолжают петь ноги, лошади, дуновения ветра.
Прохожие пропускали шествие, считали венки, крестились. Любопытные входили в процессию, спрашивали: «Кого хоронят?» Им отвечали: «Живаго». – Борис Леонидович продолжал негромко читать. – «Вот оно что. Тогда понятно». – «Да не его. Ее». – «Все равно. Царствие небесное. Похороны богатые».
Ольга встала и тихо улизнула в прихожую.
Тут уж оставалось стащить свою собственную беличью шубу и выпорхнуть на улицу.
Ей было плохо. Она прислонилась к стене подъезда и стала растирать ладонью лицо.
По улице уже начинала летать поземка, ногам было очень холодно. К счастью, вскоре Ольгу нагнала машина, по-видимому, из немецких трофейных: опередила, остановилась и стала ее дожидаться. Она же, глупая, сломя голову бросилась к ней. Чтобы впустить Ольгу в двухдверную машину, один из ее пассажиров вывалился в сугроб, а водитель, наклонив переднюю спинку кресла, пропустил женщину на заднее сидение.
– Не в сторону Мясницкой, случайно? – обратилась она.
– Так мы туда же! – раздалось из машины.
Ольга откинулась на кожаную спинку сидения, прислонилась носом к холодному стеклу и отрешенно любовалась красотой ночной заснеженной Москвы.
Возле Главного Почтамта она очнулась.
– Остановитесь, пожалуйста, здесь.
Но спутники не отзывались и мчались дальше. И здесь она почувствовала себя в мышеловке.
Машина вскоре свернула направо, на Лубянку, перед черными, окованными железом воротами посигналила. Врата разверзлись, пропустили внутрь. Они оказались в темном дворе…
Дальше последовала комната без окон с очень яркой лампой… Хриплый голос дежурного.
– Фамилия, имя, отчество.
– Вежливые люди представляются первыми.
– Я тебе представлюсь, фашистская шлюха, – последовал грубый ответ.
– Фамилия, имя, отчество.
– Ивинская.
Он нажал на кнопку звонка, и почти тут же в помещении возникли еще двое. Жилистая усатая женщина ощупала волосы Ольги, заглянула в уши, горло, нос.
– Снимай штаны и ложись.
Отработанным движением она распластала Ольгу на широкой дощатой лавке, как цыпленка табака на сковороде.
Тогда из тени выступил старенький очкастый еврей, отстегнул портфель, выудил из его недр вагиноскоп и приступил к исследованию женской части. Что-то его там, внутри, заинтересовало, сверкнуло еще одно приспособление…
С сочувствием, сдобренным уместной в этом случае вселенской еврейской печалью, врач заглянул Ольге в глаза.
Дальше следовала небольшая камера. Кровать, стул, никогда не гаснущий свет под потолком и почему-то паркет. Обычная комната.
Но как только она легла и закрыла глаза, чтобы попытаться заснуть, начались сюрпризы.
За стеной послышались душераздирающие крики. Было очевидно, что за стеной кого-то пытают. Вопли были такими пронзительными и в то же время утробными, что, когда они утихли, Ольге показалось: страдалец попросту умер. Но вскоре звериные рыки возобновились, и так продолжалось до утра.
Так что утром, когда вошла надзирательница и вызвала ее к следователю, позади Ольги оставалась бессонная ночь.
В кабинете следователя тот же паркет…
– Мы пригласили вас сюда для небольшой формальности, – обратился к Ольге следователь Семенов, – вам предстоит подписать эти показания, и вы свободны.
Ольга посмотрела на чисто отпечатанную страницу.
– Не стану я этого подписывать. Тут написано, что Борис Пастернак является английским шпионом и уговаривал меня улететь с ним в дипломатическом багаже одного из послов. Это неправда. И вообще, зачем вы мне ночью радиопостановки устраивали, там ведь не живой человек кричал, а запись шла! Да еще по кругу…
– Перестаньте кликушествовать. Не хотите – не подписывайтесь. Мы никого не заставляем. Только я думаю, откуда у вас столько злобы к Советской власти? Этого вашего Бориса я частично понимаю: огрызок царского режима, беснуется в бессильной злобе, ведь так? Ведь так?.. Копит яд, готовится мстить нам своими писаниями, сами же участвовали в публичной их читке? И если хотите знать, не вы, а он должен сидеть на вашем стуле! Таково мое личное мнение. Вы же, Ольга, вы плоть от плоти наша, комсомолка! Сам…
Семенов позабыл нужную фамилию, долго силился вспомнить. Раздосадованный, выдвинул ящик письменного стола и вытащил оттуда тетрадку. Это была та самая «Исповедь моей жизни», которую Ольга некогда приносила читать Борису Леонидовичу и потом так небрежно швырнула у себя дома на подоконник.
– …сам Буденный, сам сын Иосифа Виссарионовича аплодировали вам и вашим стихам. Подумать только, как хорошо вы начинали, сколь многого могли добиться.
– Но, ведь, еще не поздно?
– Я рад, что вы приняли правильное решение.
И он снова придвинул ей лист для подписи. Ольга взглянула на донос, как на дохлую крысу.
– Раз уж вы читаете чужие дневники, могли бы вычитать, что в комсомол я не записывалась.
– Ну, вас туда бы и не приняли, как дочь белого офицера, а если бы по ошибке приняли, то тут же и вышвырнули, как члена семьи врага народа.
– Это моя мама-то враг народа?
– Была же она осуждена за распространение анекдотов о товарище Сталине?
Ольга искренне рассмеялась.
– Какой-то странный у нас с вами выходит разговор. Все вы понимаете, обо всем догадываетесь, только не принимаете во внимание, что чудес в жизни не бывает, и вы просто так отсюда не выберетесь. Посмотрите на себя в зеркало: кто вы, собственно, такая, кто за вас станет хлопотать? Никто.
– Ну, мы это… еще посмотрим.
Так, волею чувств и обстоятельств Борис Леонидович оказался в кабинете человека, к которому его некогда влекло, как влечет к силе, ведающей тайные стези успеха и окончательного мирового порядка. Может быть, и Ольгины злоключения были задуманы для того, чтобы произошла эта встреча? Так или иначе, после нее многое должно было проясниться.
Они встретились в огромном кабинете Фадеева. И приближались друг к другу по ковровой дорожке, шаг за шагом, словно дуэлянты.
Фадеев оставался таким же, каким мы его видели в довоенные годы: та же сила, та же стать, тот же прямой и строгий взгляд… Он распростер объятия и потрепал Пастернака ладонями по спине:
– Легок на помине! Не далее, как позавчера, вспоминали тебя в «Арагви». Мне потом друзья рассказывали, что я напился и до полуночи читал на весь зал твои стихи. Представляешь! А это сейчас, оказывается, опасно! Вот дела!
Борис Леонидович смущается, пятится назад, бормочет невнятное… Фадеев щадит его и поспешно завершает дружескую часть встречи. Он садится за председательский стол, где у него все разложено в строжайшей симметрии, выдергивает из-под чернильницы листочек, бегло его просматривает, принимает какое-то решение и начинает беседу.
– Я знаю ваше дело, вашу просьбу. Ваше обращение, в принципе, не по адресу: Союз писателей не вмешивается в работу органов, даже если бы и захотел, то… Хотя… Ну, все зависит, в общем, от вас. И я даже рад этому происшествию с вашей знакомой, потому что таким образом представилась редчайшая возможность заставить вас выйти из вашей башни слоновой кости, ступить на нашу грешную землю, возможность нам поговорить с вами.
– О чем бы вы хотели поговорить со мной? – спросил Борис Леонидович нетерпеливо.
– Ну, конечно, не о жизни и смерти, а о вас.
– Я обращаюсь в Союз с просьбой помочь женщине, важной для меня и близкой, она находится под следствием, а между тем, она в положении, и это мой ребенок, а вы затеваете разговоры обо мне!
– Все в мире взаимосвязано.
Пока Фадеев говорит, Борис Леонидович с любопытством рассматривает его. Лицо Фадеева содержит какую-то страшную, тяготившую его тайну. И когда много лет спустя Пастернак забежит на минуту в ресторанный зал Дома писателей, где по традиции происходили гражданские панихиды, и где будет возвышаться гроб с телом только что застрелившегося Фадеева, он с тем же любопытством заглянет тому в лицо, чтобы в последний раз попытаться разгадать эту тайну.