История с Живаго. Лара для господина Пастернака — страница 15 из 33

Яма не была глубокой. Ольга видела лиловый конверт, исписанный рукой Бориса Леонидовича. Строй расстроился, все сомкнулись вокруг ямы, даже конвой, и с интересом дожидались, что же последует дальше.

Момент выбора был краток. Она поставила ногу на ледяной уступ и сделала шаг вниз, потом – второй, третий… Когда же она спустилась достаточно низко, чтобы протянуть руку за единственным досягаемым комком бумаги, выяснилось, что ни открытку выудить, ни наверх вернуться так просто не получится.

Такие мгновения застывают и в действительности, и в памяти.

Миг длился, а Ольга оставалась на прежнем месте. Смилостивился конвойный и протянул ей веточку.

Эту веточку она опустила в жижу и стала придвигать к себе скомканную открыточку, словно детский кораблик. Потом к ней потянулись сразу несколько рук, и ей помогли вскарабкаться наверх.

Не обращая ни на кого внимания, она села на поваленное бревно, разгладила лиловый конверт и вытащила оттуда вчетверо сложенную бумагу. Она была совершенно пуста.

– Получила? Получила, сука лагерная?! Вот такое тебе письмо, вонючка! А настоящие еще глубже, полезай!

Спустя день иди два, одна из монашенок ночью разбудила ее.

– Наша Богородица звала тебя к себе.

Ольга и раньше ловила на себе пронизывающий взгляд этой неподвижной женщины и от него сжималась в комок. А теперь она встала и безропотно последовала за приглашавшей. В дальней части барака белел выложенный простынями угол. Там и обитала та женщина. Ольга поклонилась ей. Та взяла ее руку и долго держала, не отпуская.

– Ты красивая. И тебе надо сильно каяться. Все отринь, извергни скверну из себя. Ведь такие, как мы, и не живут на этой земле. Ложись сюда, отдохни.

Ольга молчала. В памяти возникла фреска в церквушке-складе с двумя электрическими лампочками на месте глаз… Женщина обняла ее за плечи.

Глава 12И снова доктор…

Погода на Рождество в тот год была самая ужасная, какую только можно придумать. Резкий порывистый ветер нес низко над землей рваные клочья туч, потом вдруг из них начинал сыпать снег, в судорожной поспешности какого-то белого помешательства.

В галерее под окнами его квартиры к новому году меняли экспозицию, и картины из запасников к основному зданию рабочие переносили почти бегом.

Борис Леонидович стоял у окна и слышал, как жена за его спиной расставляет на столе посуду, наряжает елку. И павлиньи краски холстов, и яркая расцветка елочных игрушек казались ему неестественными, недопустимыми.

Писатель дошел до прихожей и снял с вешалки шубу…

Зинаида Николаевна хорошо чувствовала мужа, как по нотам читала его молчание, и сразу бросилась преграждать ему путь.

– Я иду к Левиным…

– Умоляю тебя, – произнесла жена уже чуть ли не на коленях.

– Его отец дружил с моим отцом, лечил меня в детстве, сам Гриша был моим другом, – объяснял Борис Леонидович, – и вот сейчас газеты откровенно призывают расправиться с ним, так же, как с теми, кто арестован по обвинению в попытке отравить руководство компартии. Он каждый день ждет ареста, и у него нет, поверь, вот такой новогодней елки… Я не могу его спасти, я знаю…

– Еще бы. У тебя были десятки возможностей в том убедиться. Сколько ты написал Сталину заступнических писем? Спас ли ты хоть одного?

– Одного – да.

– Кого же?

– Себя.

– Ну, это все слова. Сталин по-особому к тебе относится и терпит твои выходки, когда выдвинули твою кандидатуру на соискание Нобелевской премии, то мы все, надо признаться, отделались лишь легким испугом… Я все делаю, чтобы сохранить наш дом, твой покой за письменным столом, а утром ты мне разрешаешь прочитать написанное, и я безропотно читаю: «Прелесть моя незабвенная! А пока тебя помнят вгибы локтей моих, пока еще ты на руках и губах моих, я побуду с тобой. Я выплачу слезы о тебе в чем-нибудь достойном, остающемся. Я запишу память о тебе в нежном, нежном, щемящее-печальном изображении». Раз я это читаю, то получаю право нечто у тебя попросить. И я прошу: не ходи к Левину. Дело врачей особое, оно коснется всех евреев, и терпение Сталина по отношению к тебе может оказаться не безграничным.


Борис Леонидович вышел к набережной. Снег впитывался в каракулевую шапочку, в воротник, даже в брови. Ближе к площади стали попадаться люди с елочками в руках.

Чтобы попасть к Левиным пришлось миновать виадук над железной дорогой. Несмотря на непогоду, какие-то двое стояли, облокотившись о перила моста, смотрели вниз и о чем-то переговаривались. Писатель остановился в шаге от них и тоже глянул вниз. Рельсов не было видно, только цепи столыпинских вагонов, чернеющих в мрачном ожидании движения.

– Вот и вагончики подогнаны для наших евреев. Наконец-то? Ведь вот эти врачи-отравители, покушавшиеся на наших вождей, кто они по национальности? То-то. Долго они нас мурыжили, а сейчас вскрылось их подлинное лицо, лицо этого народца.

Говорящие на мосту заметили наблюдавшего за ними прохожего, замолчали, пошли и стали быстро удаляться в сторону центра. Борис Леонидович остался на мосту один.

Цепь вагонов казалась бесконечной, по обеим сторонам моста не просматривались ни хвост, ни голова железнодорожного состава.

Внезапно нахлынуло воспоминание об Ольге. В одном из таких вагонов, предназначенных для перевозки товаров или же скота, могла быть в тот далекий год ее ареста перевозима и она, в нескончаемой черной трубе, наполненной стонущими ворочающимися телами бесполых существ, скрежетом металла на полустанках, лаем невидимых собак. За этим воспоминанием обычно следовало другое, еще более страшное, и оно нагнало Бориса Леонидовича, когда он стал переходить улицу, чтобы войти в подворотню дома, во дворе которого проживала семья Левиных.

Легко было заметить, что дом находится под наблюдением. Некто в полушубке беззаботно прогуливался взад-вперед по тротуару, словно эта городская морозная вьюга доставляла ему истинное наслаждение. Другой охранник легко угадывался в полумраке двора.

И вот, когда Борис Леонидович вошел в подворотню, вдруг вспомнилось ему событие, случившееся четверть века назад, летом, в знойной деревенской глуши.


Машина, везшая их, группу писателей, осмотреть создаваемые колхозы, вечером сломалась в пути. Истерзанные дорогой, они разбрелись, кто куда. А Борис Леонидович ступил на узкую, крепко протоптанную тропу, напомнившую вдруг тропы в сказках братьев Гримм, по которым направлялись в свой опасный путь отвергнутые сыновья дровосеков. Странное предчувствие охватило тогда писателя. И не обмануло…

На распластанном листе подорожника он увидел каплю крови, и потом через каждые полшага эта капля повторялась, как нескончаемое многоточие, а поэт, как зачарованный, шел по этому следу к самому страшному впечатлению своей жизни.

Тропа привела его к поляне. В небесах еще пылал кровавый закат, а тут, внизу, на земле, уже воцарялась ночь.

Посреди поляны чернела ветхая бревенчатая изба, и он, немного поколебавшись, перешагнул порог. Над трубой расползался жидковатый дым, значит, внутри – люди.

Их он и увидел, освещенных пламенями печи. За столом сидели трое мужчин и одна женщина. Они угрюмо и поспешно глодали кости, отвернувшись друг от друга, как занятые добычей собаки. На полу возле печи стоял измятый жестяной таз, а в нем, в кровавой воде светлел расчлененный детский труп.


Борис Леонидович вошел в подъезд Левиных. Лифт не работал, и пришлось подниматься наверх по темной и тесной лестнице. Вскоре он устал, сел на ступеньку.

И тут его навестило вдохновение. Он выудил из кармана бумажку, карандаш и стал быстро записывать:

А дни все грозней и суровей,

Любовью не тронуть сердец,

Презрительно сдвинуты брови,

И вот послесловье, конец.

Сложил бумажку вчетверо, встал, позвонил в двери с латунной дощечкой «Доктор Г. М. ЛЕВИН».

Дверь открылась не сразу, и не сразу Борис Леонидович узнал стоящего за порогом хозяина квартиры, страхом и ожиданием гибели истерзанного человека. А тот узнал сразу, но перепугался почему-то еще больше.

– Ты не должен сюда заходить. Мы чумные.

Пастернак перешагнул через порог и молча обнял старого друга юности. В воспаленных глазах Гриши Левина блеснули слезы. Из-за таких минут стоит жить и, может быть, даже умирать.

Посреди большой гостиной еще стоял, как обычно, большой круглый стол под шелковым малиновым абажуром, плотные портьеры аккуратно прикрывали окна. То, что в квартире оставалось, не розданное соседям или родственникам, было упаковано, подготовлено к выносу. На кухне, на газовой плитке, сжигались старые письма и фотографии. Лишь бумажная тарелка громкоговорителя на расклеенной богатыми обоями стене напоминала о прежней жизни. Из нее доносилась тихая предновогодняя музыка.

Борис Леонидович вытащил из кармана вчетверо сложенный листок и протянул другу.

– Вот мой тебе подарок на Новый год. Стихи называются «Дурные Дни», вроде сегодняшних, правда? Напи-сал их на лестнице перед твоей дверью.

Из недр квартиры появилась безмолвная женщина, жена.


– Вот мы вдвоем остались, ждем, – смиренно «докладывал» Левин, – внуков разослали по разным городам да родственникам. Вряд ли это им поможет, но может быть?

Женщина посмотрела в глаза Борису Леонидовичу с такой щемящей благодарностью, что тот не выдержал – отвернулся и нервно зашагал вдоль портьер.

Доктор Левин быстро просмотрел страничку и некоторое время наблюдал за другом.

– Сегодня я впервые заметил, что ты все же прихрамываешь.

– В таком случае, ты второй, кто это заметил.

– А первый?..

– Это важно? Не знаю, но это был Сталин. В двадцать пятом году писателей поочередно вызывали к нему на беседу… Я сделал ему навстречу всего три шага, а он сразу спросил, отчего я хромаю. И очень подробно потом об этом меня расспрашивал. Больше ни о чем. Как будто это было важней литературы.

– А ты ведь, если призадуматься, так с того вечера на даче – помнишь? – только и делаешь, что прыгаешь с обрыва. Вот и сегодня… Это ведь тоже прыжок, чтобы спасти уже утонувшего.