– Не оставляй меня…
– Знаешь, впервые за все наши годы ты посмотрел на меня как на живого, перед тобой стоящего человека. Меня никогда не оставляло подозрение, что ты видишь не меня, а кого-то другого.
– Так и было. Но, всматриваясь в тебя, я всегда догадывался, что мне предстоит.
Они вышли в подмосковную ночь. Дорога вела по темным-претемным лугам, перелескам, мимо хижин, где в окнах горели мягкие уютные огни. В стороны шарахались тени черных полулюдей, но этот омерзительный театр сыска показался таким смешным по сравнению с тем, что чувствовали шагающие по тропе мужчина и женщина, что Борис Леонидович неожиданно рассмеялся.
Этот смех придал ему сил, вернул уверенность, а его спутницу сбил с толку. Женщина, по-своему растолковав хохот писателя, снова задала волнующий ее вопрос и услышала не тот ответ, на который рассчитывала.
– Ты подпишешься?
– Не знаю. Нет. Я должен подумать. Странички с тобой?
Они остановились, и Ольга вручила ему вчетверо сложенные листики с текстом отречения от Нобелевской премии, от своего прошлого, от себя.
– Но ты лучше этого не читай. И не забудь, что оно должно быть на столе у Хрущева не позже среды!
По мере приближения к даче становился все более явственным какой-то шум, с каждым их шагом он усиливался. Когда же Ольга и Борис Леонидович вышли на обширную поляну, посередине которой возвышалась переделкинская дача, опоясанная сетчатым забором, они увидели густую черную плазму толпы. Лиц не было видно, только общие очертания, зато крики и возгласы различались во всеобщей тишине подмосковных рощ отчетливо и резко.
– Предатель, вон из нашей страны! Пастернак-костернак, вон! Пастернак-костернак, вон!
Борис Леонидович и Ольга встали под фонарем.
– Ведь это студенты Литературного института… Боже, это же будущее русской литературы!..
В толпе их заметили, притихли, повернулись к ним лицом. Сверкнули огненные точки сигарет.
В иное время, в иных обстоятельствах эти двое изумились бы, что вот пришла пора расставания, возможно, окончательного. Но сейчас Ольга ощутила только страх, тем больший, что в глазах Бориса Леонидовича вдруг возникла редкая для него жесткость и решимость.
– Не станем подписывать!
– Пожалей меня, – отчаянно взмолилась она.
Он ей кивнул и направился прямо в толпу, загородившую калитку.
Еще раз вернулось воспоминание о той далекой, тридцатилетней давности, писательской поездке в колхоз: поломка машины в пути, тропа, что привела его к поляне, где в избушке полутени-полулюди пожирали своего же ребенка…
Студенты молча расступились, и Борис Леонидович вошел в свой сад.
Крики возобновились лишь тогда, когда он стал удаляться.
– Позор клеветнику! – раздалось из толпы.
В окне второго этажа Ольга увидела неподвижную тень Зинаиды Николаевны.
Когда он вошел в дом, то увидел неожиданное: улыбку жены.
– К тебе пришли гости. Угадай, кто такие?
Она сама открыла двери в столовую и тут же скрылась в кухню. Борис Леонидович узнал Новикова и Романеева. Он обнял каждого.
– О, как я рад, молодые люди, как я рад, что вы здесь! Некогда я сам считал своим долгом навестить гонимых. Тогда мне казалось, что это малость, даже и не помощь, а так себе. Но сегодня, увидев вас, я понял, как ошибался.
В лучистом взгляде Романеева проскользнула доля жалости.
– Да, мы пришли сказать, что мы всем сердцем с вами. Мы не читали вашего романа, но мы много общались с вами, получали от вас ценнейшие консультации, и мы считаем, что то, что о вас повсюду пишут и говорят – чепуха. Недоразумение рассеется, и вы будете реабилитированы.
Новиков замялся и, с трудом подбирая слова, все же вымолвил:
– Но мы хотим, Борис Леонидович, чтобы вы нас поняли: мы студенты и не вправе иметь свою, отличную от всех, позицию. Поэтому мы подписали эту петицию, которую нам поручено вам вручить.
– Только поймите нас правильно…
Писателю вручили большой конверт с надписью: «От литературной молодежи».
– Это можно не читать?
– Да, лучше не читать.
– Тогда мы пойдем. Если можно, мы зайдем в другой раз.
– Погодите минуту.
Борис Леонидович достал из кармана плаща сложенные вчетверо ольгины листы, устроился за столом и тут же, не читая, махнул подпись, вложил листы в конверт и быстро дописал адрес.
– Вы сейчас будете возвращаться в город? – уточнил он.
– Да, – подтвердил Романеев.
– Окажите небольшую услугу. Бросьте это в любой почтовый ящик, поближе к центру.
– Обязательно. Вы на нас не обижаетесь? – переспросил Новиков.
– Да что вы, все в порядке. Обязательно заходите, когда будет время.
И гости как-то боком удалились.
Борис Леонидович подошел к окну. Толпа за оградой продолжала бесноваться. Он направился к роялю, открыл крышку, расслабился и медленно заиграл скрябинский морской «прелюд»: медленно раскачивались воды серого моря, и так же осязаемо истлевали скалы и образные очертания северного города.
Вошла Зинаида Николаева с полным подносом.
– А где же эти славные парни? – удивилась она.
На лице Бориса Леонидовича вдруг появилась ослепительная улыбка.
– Я очень рад. Я очень рад, – ты единственная меня не оставила. Так ведь и должно было быть!
Глава 21Вождь
Вот описание события из письма самого Бориса Леонидовича:
«Когда это случилось, и меня отвезли, и я пять вечерних часов пролежал сначала в приемном покое, а потом ночь в коридоре обыкновенной громадной и переполненной городской больницы, то в промежутках между потерями сознания и приступами тошноты и рвоты меня охватывало такое спокойствие и блаженство!.. <…>
А рядом все шло таким знакомым ходом, так выпукло группировались вещи, так резко ложились тени! Длинный верстовой коридор с телами спящих, погруженный во мрак и тишину, кончался окном в сад с чернильной мутью дождливой ночи и отблеском городского зарева, зарева Москвы, за верхушками деревьев. И этот коридор, и зеленый жар лампового абажура на столе у дежурной сестры у окна, и тишина, и тени нянек, и соседство смерти за окном и за спиной – все это по сосредоточенности своей было таким бездонным, таким сверхчеловеческим стихотворением!
В минуту, которая казалась последнею в жизни, больше чем когда-либо до нее, хотелось говорить с Богом, славословить видимое, ловить и запечатлевать его. «Господи, – шептал я, – благодарю Тебя за то, что Ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими, что Твой язык – величественность и музыка, что Ты сделал меня художником, что творчество – Твоя школа, что всю жизнь Ты готовил меня к этой ночи. И я ликовал и плакал от счастья».
А потом он заснул и спал, пока среди ночи его не разбудил звонок. Телефонный аппарат на столе дежурной сестры производил не очень громкие, но настойчивые звуки. Куда-то запропастилась сестра, да и лежавшие поближе к ее столику больные оставались глухими к звонкам. Происходящее можно было отнести к разряду обмана чувств, но потом стало ясно, что это он, Борис Леонидович, должен встать и подойти к аппарату, иначе звуки не прекратятся никогда… Происходило нечто непредвиденное, несообразность: но расстояние до столика оказалось не таким уж непреодолимым. И он одолел его. Взял трубку.
– Да.
– Ну, наконец, – прозвучал какой-то знакомый голос.
– Я слушаю.
– Ты до самой моей смерти ждал этого звонка, а сейчас не узнаешь мой голос?
– Иосиф Виссарионович?
– Ты ведь тогда сказал: «Хотелось бы с вами поговорить о жизни и смерти». Вот сейчас, я так думаю, у нас достаточно времени заняться и этим вопросом. На этот раз, я надеюсь, ты не будешь в своих ответах таким уклончивым, как тогда.
– Ах да, существует такой литературный жанр: разговоры умерших. У Лукина, у Фонтенеля… Ходят по развалинам дворцов и рассуждают.
– Лукина припоминаю, а вот этого Фонтенеля вспомнить не могу… Но… продолжим нашу беседу.
– Трудно говорить с человеком, которого не знаешь, тем более – не видишь.
– Ну, это легко исправить. Посмотри в окно за лампой. Видишь, светится окно?
Здание больницы сейчас показалось огромным, а на том далеком его конце, высоко, светилось одинокое окно, и в нем действительно просматривалась фигурка человека.
А в трубке послышался странный крик, вроде совиного.
– Я ведь слышал, как ты тогда кричал мне в окно совой! А я тоже так умею. А раз не выходит нам поговорить о жизни и смерти, давай поговорим о Боге. Ты сейчас по этому вопросу, говорят, специалист. Надеюсь, ты не станешь бросать трубку, как я. У меня тогда, в самом деле, не было времени. Вот, по-твоему, получается, что крестная мука была самой страшной, особенно та минута, когда Христос почувствовал, что Бог его оставил. И меня так в семинарии учили. А я уже тогда знал, что эту муку, эту минуту легко пройти, тем более, в тот момент, а искупителем человечества может быть только тот, кто решится на вечную муку, кто осмелится на вечное проклятие и осуждение. В Завете упоминается один из его учеников, кстати, любимый его ученик, который догадался, что не Голгофа, а осина есть знак искупления. Но никто из людей не пошел по тропе истинного Спасителя, как я. Что же ты молчишь?
– А что мне вам сказать?
– Жду от тебя одного единственного вопроса.
– Я не знаю, какого.
– Ну вот, ты снова не смог ответить. Эх ты! А никогда не думал, почему я всех вокруг тебя отдал на растерзание, а тебя пощадил?
– Да, я часто задавал себе этот вопрос.
– Ну, подумай, подумай, инженер человеческих душ! Разве перед тобой не раскрываются все тайники, все слабости человеческого сердца?
– ?!
– Эх, ты…Так и быть, скажу тебе разгадку, диалектическую. Вот ты молодой был, сломал ногу и решил, что тебе не повезло. А все как раз наоборот – именно это тебя от меня и спасло. Ведь и мой сын Василий, сорванец, прихрамывает. Как я мог тебя такого тронуть?
И тогда уже положил трубку, раздались гудки. И свет в том окне погас.