Дал и мне ее телефон. Так мы познакомились с Люсей. Договорились и встретились. И она мне понравилась. Мы подружились.
Тут мне показалось странным, но тем не менее символичным, что Люся зовет свою подругу Ольгу так же… именно Люсей.
Она рассказала, что работает в «Новом мире» в отделе молодых поэтов. Там, кстати, все стали смеяться, когда Борис Леонидович начал к ней приходить, мол, вот еще один начинающий поэт. Рассказала она, что очень в него влюблена. Было это в 1946-47 годах.
Мы подружились, но вдруг она ко мне обратилась с очень странной просьбой: ты не могла бы ему сказать, что некоторое время будешь занята и не сможешь с ним встречаться.
Я спросила: «А, почему?»
– Ну, я не могу все время слушать, какая ты хорошая.
Вот так. Очевидно, все же была какая-то ревность? Я расстроилась, потому что мне очень нравилось с ним встречаться и разговаривать, но сказала, что на какое-то время вполне могу. Потом мы снова виделись, конечно.
А у Люси начались всякие неприятности в «Новом мире». Связаны они были, конечно, с ее встречами с Пастернаком. Например, Чуковская Лидия Корнеевна была с Люсей в прекрасных отношениях, а тут Люся сразу стала и вульгарная, и такая-сякая, плохая. Я помню ее рассказ: они с Эммой Герштейн были на концерте в консерватории, сидели в зале, смотрят – в боковую дверь входит Пастернак. Чуковская говорит: «Мы думаем, он к нам сейчас подойдет, а он нас даже не заметил, смотрит куда-то, улыбается… Мы посмотрели туда, куда он смотрит, а там, в бельэтаже, сидит вульгарно накрашенная Ивинская, и он смотрит на нее и идет к ней…»
Но это неправда, она вульгарно никогда не красилась. Немножко подводила брови, губы, чуть-чуть ресницы, и все. Ничего вульгарного в ней не было, она была очень женственна и красива. И уж если сравнить и предложить любому: на кого ты хочешь посмотреть – на Лидию Корнеевну или на Люсю, так каждый человек, мужчина или женщина, безусловно, скажет, что лучше он посмотрит на Ивинскую.
Они все были в него немного влюблены, эти дамы. Я помню, когда Люся уже вернулась из лагеря, мы встретились на мосту с Тагер Марией. Она театровед, литературовед что-то, и была она в шляпе с вуалеткой. Она говорит: «Ивинская опять вцепилась в Пастернака». Я отвечаю: «Ну, так она любит его».
– Мы с вами тоже его любим, но не лезем к нему в постель.
Вот так, нахально… а была она раза в два, если не больше, старше меня. И я ей по-хамски ответила:
– Не знаю, как вас, меня он не приглашал…
А Люся мне сразу понравилась, и я поняла, почему он в нее влюбился.
Я думаю, что он должен был быть в состоянии влюбленности, чтобы сочинять стихи. Если проследить по его творчеству: была эта Ида Высоцкая – был «Марбург», была Елена Виноград – тоже стихи. И еще он был немножко влюблен, по-моему, в свою родственницу – так тоже стихи! Потом – Евгения Лурье…
Коробка с красным померанцем —
Моя каморка.
О, не об номера ж мараться
По гроб, до морга!
Я поселился здесь вторично
Из суеверья.
Обоев цвет, как дуб, коричнев
И – пенье двери.
Из рук не выпускал защелки.
Ты вырывалась.
И чуб касался чудной челки
И губы – фиалок…
Появилась Зинаида Николаевна, и тоже были хорошие стихи. Совсем другая, не Евгения Владимировна. Та считала, что раз она художница, за ней надо ухаживать, и никакой заботой о муже она не увлекалась. Зинаида же – наоборот, у нее был полный порядок в доме.
А Люся – опять человек богемистый, и совсем другой…
Очевидно, Борису Леонидовичу чувство было необходимо. А что такое Пастернак? Пастернак поэт. И надо с этим считаться.
С Люсей мы были люди разные, но всегда находили общий язык. Я прекрасно ее понимала, я таких людей много знала, видела, я же театральный человек. Мы никогда ничего не делили и дружили почти 50 лет.
Как-то раз Ира мне сказала, что мать меня терпела, чтобы нас с Пастернаком держать под контролем. Глупости. А я прекрасно понимала, как он ко мне относится. Дурой не нужно быть, дурой. Почему непременно надо считать, что он должен быть в тебя влюблен и желать именно этого? Я, надо сказать, была довольна, что он не был в меня влюблен. Я была тогда влюблена в другого мужчину. И когда разошлась, все равно была спокойна.
Я помню такой случай: мы шли из Дома литераторов – Крученых, я и Борис Леонидович. Дошли до Арбатской площади, и Борис Леонидович говорит Крученых: «Иди, тебе, по-моему, туда». А Крученых ни звука не произносит, потому что он берег себя от инфекции и ходил с водой во рту. Он со странностями был, Алексей Алексеевич. Но я с ним тоже была в очень хороших отношениях. Так вот, Крученых пошел, а Борис Леонидович говорит: «Посидим, Люся, посидим…» Мы сели на скамейку.
Cидим, значит, так спокойно на скамеечке, молчим. Он мне говорит: «Вы знаете, Люся, может быть, вам как-то странно будет это слышать, но я сижу с вами, и мне больше ничего не надо».
Дурой надо быть, если представить себе, что ему, кроме меня, ничего не надо. Я прекрасно поняла смысл его слов. Мне от него ничего не надо, и ему от меня ничего не надо. Ему спокойно и хорошо.
Все время он что-то кому-то обязан, а нам друг от друга ничего не надо. И заодно – приятный человек рядом. Можно мыслями поделиться, а можно просто так посидеть. Вот я это очень хорошо понимала.
Когда Люсю посадили, мы, конечно, общались с Борисом Леонидовичем. Но тут вскоре посадили Николая Яковлевича, моего тогда мужа, и я боялась часто встречаться с Борисом Леонидовичем, чтобы еще не усугубить его положение. Меня все время таскали в КГБ на допросы.
Он все это время помогал материально Марии Николаевне, Люсиной матери.
А вот был человек, имя не буду называть, он у Люси занял деньги, ее посадили, осталась Мария Николаевна, ей было трудно. Я ему говорю: «Отдайте деньги, которые вы занимали у Люси». А он:
– Я с ней не имею ничего общего!
Значит, ее посадили, и он от нее отрекся.
Я говорю: «Знаете, что я вам скажу, если вы не отдадите деньги, я напишу, что вы у врагов народа брали средства. Вот меня вызывают в КГБ все время, я там про вас скажу».
Моментально отдал. Там было порядочно по тем временам. Я просто его так припугнула. Еще говорю: «Неужели не понимаете, она сидит, семья осталась, им же трудно. А вы взяли деньги и не отдаете». Может, боялся, тогда все боялись, или решил воспользоваться такой ситуацией. Но тут надо было его приструнить.
А дальше мы с Борисом Леонидовичем меньше виделись. У меня дети росли, мы перезванивались, но встречались реже. Некогда было, я работала в двух местах, сын Кира родился больной. Мама приехала с ним нянчиться. Мне надо было зарабатывать, мужу передачи я посылала, ездила туда, в общем, очень трудно было. Николая Яковлевича выпустили в конце 52-го или в начале 53-го года. Судились со мной соседи, хотели площадь отобрать. Суды, доносы. Писали, что мать у меня в лагерях была и муж – враг народа.
Борис Леонидович все про меня знал, беспокоился.
Когда я Николая Яковлевича забрала, мы жили все в 12-метровой комнате, а соседи судились с нами, хотели всю квартиру – себе, а нас четверых – на улицу. А ведь квартира была Николая Яковлевича. Но не вышло у них, помог начальник паспортного стола.
В конце жизни очень тяжело было Борису Леонидовичу. Когда его таскали из-за романа. Требовали от него всякие заявления. И Зинаида Николаевна требовала подписывать: у тебя – сын, говорила. А он отвечал: «Сын от такого отца не нужен, и такой отец, кто подписывает, не нужен никому».
Мой сын Кира родился совершенно больной. Мама с ним сидела. Я работала где угодно, чтоб содержать их. Таскали меня по поводу Люси в КГБ, и вещи у меня были сложены, я каждый раз думала, что меня там оставят. Следователь Семенов орал: «Ваше место рядом с вашей подругой». И требовал показания, которые я не могла дать. Я не подписала ничего. И ни разу мне мама не сказала – вот у тебя больной ребенок, подпиши! Ни разу. Поэтому у меня к Зинаиде Николаевне нет никакого уважения».
В своем романе я не могу обойти вниманием маму Ольги Всеволодовны – красавицу Марию Николаевну. Мне самому, к большому моему сожалению, не довелось с ней познакомиться, а человек она, судя по рассказам, была особенный. Но вот что я заметил, и это показалось мне интересным: когда люди о ней рассказывают, эпитеты следуют такие: выдающаяся бабка, гениальная или уникальная бабка, или потрясающая, фантастическая, ну и далее в таком духе. Рассказы эти относятся ко времени, когда ей было уже за 80 лет. Богословский вспоминал, как шутил Митя: «Бабушка с удовольствием бы вышла снова замуж, но к сожалению, не может ходить. Если б ходила – вышла бы во двор и нашла бы себе какого-нибудь генерала».
В свои за 80, как Валя Смирницкий и другие вспоминают, Мария Николаевна уже не вставала с постели, но была всегда при макияже, прическе, возлежала, опираясь на высокие подушки гордо, держала спину, на все и обо всех имела мнение, и не всегда лестное. Любила выпить рюмочку, причем в водочку себе подмешивала варенье. Обожала кошек, был момент, когда их собралось, этих кошек, не менее пятнадцати в небольшой квартире.
К мужчинам относилась очень хорошо, был такой случай, когда в доме проживали одни женщины, она с раздражением как-то вдруг сказала: да вы бы хоть для вида на спинку стула пиджак мужской повесили, а то что это за бабья жизнь… Ее остроумию мог бы позавидовать любой писатель-сатирик. Она смотрела телевизор, наверняка, ей нравилось «Очевидное – невероятное», «Кабачок 13 стульев», может быть, даже и «Следствие ведут знатоки»… Она была в курсе всего и имела свое понятие обо всем. И конечно же, она читала газеты – «Литературку», «Вечерку» и какие-то другие. Когда компания Митиных друзей чересчур расслаблялась, и матерные шуточки становились обычным повседневным языком, она в шутку грозила: «Прекращайте! Напишу на вас в «Комсомольскую правду!»