Затем я перекатываюсь на койку, лежу рядом с Петром. Его пальцы путаются в моих волосах, и он мягко шепчет себе под нос что-то на русском. Тесно прижимается ко мне, целуя мой лоб, щеки, подбородок. Его страсть удовлетворена, и теперь его прикосновения нежны, а взгляд теплый.
После этого он погружается в дремоту, одна рука вытянута над головой в движении, напоминающем сдающегося пленного, другая лежит у меня на груди, прижимая своей тяжестью. Спит он, однако, беспокойно, мечется. Сражения под его веками никогда не останавливаются. Я думаю о том, что он видит. Это для меня как глава книги, которую я никогда не читала. Я мягко глажу его рукой, и он успокаивается.
Мы стали любовниками прошлым летом, в туре. Сначала мы просто сидели долгими вечерами у костра на заднем дворе за шатром, уже после того, как все уходили спать. Только потом начались ночи, вроде этой, когда мы находили утешение в обществе друг друга. В Петре есть глубокая печаль, трагедия, о которой я не решаюсь спрашивать. В иные лихорадочные моменты он как будто пытается вернуть прошлое. Я тоже не рассказывала ему в подробностях о тех годах, которые я провела вне цирка, с Эрихом. Жизнь с Петром вся про «здесь и сейчас». Мы вместе просто для того, чтобы быть вместе – в основе наших отношений нет ни прошлого, ни будущего, ни обещаний, которые мы, возможно, не сможем сдержать. Та часть меня, которая хотела чего-то большего от мужчины, умерла в день, когда я уехала из Берлина.
Я смотрю вверх на лампы на потолке, которые качаются туда-сюда от движения поезда. Прошлым утром мы встали перед рассветом. Погрузка началась за несколько часов до этого, бесконечная вереница грузовых вагонов с логотипами цирка, наполненных коробками и шестами для палаток. Рабочие не спали всю ночь, дым от их сигарет и запах пота как будто обволакивали весь поезд. Животные были последними, кого грузили перед нами: слонов, накрытых полотнами ткани, шаг за шагом заводили на подъем, клетки с большими кошками методично завозили в вагоны. «Э-э-э!» – заулюлюкал Тео, увидев, как заводят последнего слона, как рабочие вчетвером заталкивают его массивный зад в вагон. Я не могла не улыбнуться. Для нас, детей цирка, экзотические животные были привычным зрелищем с самого юного возраста. Когда такое было, чтобы кто-то удивлялся слону?
У Петра было свое отделение, половина вагона, отгороженная фальшь-стенкой. И в сравнение не идет с той роскошью, в которой путешествовали мы с семьей: у нас было два вагона, у каждого – своя кровать, личная ванная и обеденный стол, практически дом на рельсах. Конечно, это было в лучшие времена нашего цирка, в его золотую эпоху.
Я машинально касаюсь правого уха, чтобы нащупать золотую сережку, которая принадлежала моей матери, провести пальцем по маленькому шероховатому рубину. От моей семьи не было никаких вестей с самого моего возвращения в Дармштадт. Надежда, но то, что я смогу узнать о них, когда поеду в тур с цирком Нойхоффа, провалилась в прошлом году. Я не могу спрашивать о них напрямую, опасаясь, что люди догадаются о связи между мной и моей истинной личностью. А когда я задавала общие вопросы в городах, где мы когда-то выступали, люди просто говорили, что цирк Клемтов не приезжал в этом году. Я даже отправила письмо герру Фейну, который организовывал тур по крупным городам для нашего цирка, надеясь, на то, что он, возможно, будет знать, куда уехала моя семья.
Но оно вернулось с припиской на лицевой стороне: Унцуштельбар. «Не подлежит доставке».
По стенам вагона бегут тени. Мы едем уже около тридцати часов, больше, чем должны были бы, но это из-за того, что мы объезжаем разрушенные или уничтоженные участки пути. Поезд стоял несколько часов где-то рядом с границей, пока над нами летали британские самолеты, бомбы взрывались так близко, что у нас с полок падали сумки. Но теперь поезд торопливо едет по сельской местности, которая быстро мелькает в окнах.
Мои веки тяжелеют, меня убаюкали размеренный ход поезда и жар желания, который мы только что разделили с Петром. Я перетягиваю одеяло на себя, заворачиваясь в него, холодный воздух проникает внутрь вагона через треснувшее стекло. Еще слишком холодно для тура. Вагоны плохо отапливаются, а домики на ярмарках рассчитаны на летнюю погоду.
Но программа уже утверждена. Мы выехали в первый вторник апреля, как и в прошлом году. Когда-то цирк ехал бы туда, где много денег, в винные долины Луары и богатые деревни в Рона-Альпах. Теперь мы выступаем только там, где разрешено, расписание составляют немцы. То, что Рейх позволяет цирку продолжать работать все эти годы, – это немалое достижение. Они разрешают нам колесить по оккупированной Франции, как бы демонстрируя: «Смотрите, все нормально. Разве все так уж плохо, если тут такое веселье?» Но мы представляем собой все то, что ненавидит Гитлер: чудаки и уродцы в режиме, где все подчинено конформизму. Когда-нибудь они запретят нам выступать.
Поезд замедляется, со скрежетом останавливается. Я сажусь на кровати, выпутываясь из-под руки Петра. Хотя мы уже пересекли границу с Францией, в любой момент у нас на пути может оказаться пограничный пункт контроля. Я подскакиваю в поисках своего удостоверения и других документов. Мы снова начинаем движение, остановка была временной. Я сижу на краю кровати, сердце все еще бешено бьется. Сейчас мы близко к линии, которая раньше отделяла вишистскую Францию от оккупированной. Теперь обе под контролем Рейха, но поезд обязательно будут досматривать. Когда – именно «когда», не «если» – придет охрана, я хочу быть среди других девушек в спальном вагоне, а не здесь, в вагоне Петра, рискуя попасть под более тщательную проверку моей личности и бумаг, мне лучше просто смешаться с толпой.
Я выбираюсь из постели, торопливо одеваюсь на ледяном воздухе. На цыпочках, чтобы не разбудить Петра, я проскальзываю в следующий вагон, где спят девушки, подержанный, потертый, наполненный несвежим запахом, койки в нем расположены по три штуки – одна над другой. Несмотря на тесноту, здесь настоящее постельное белье, а не спальные мешки. Под койками аккуратно стоят ряды маленьких чемоданчиков, по одному на каждую.
Ноа спит на одной из нижних полок, прижимая ребенка к груди, как плюшевую игрушку. Во сне она кажется даже моложе, чем в ту ночь, когда она только попала к нам. «Девочка-подросток», как назвала бы ее моя мать – еще не женщина, но уже не девочка. Я гляжу на то, как она обнимает Тео, и у меня что-то екает внутри. Нас обеих бросили, по-разному изгнали из той жизни, которую мы знали.
Но сейчас не время для сантиментов. Важно лишь то, чтобы она могла выступить так, как нам нужно. Для воздушного гимнаста мало иметь хорошую технику. Гимнаст – это личность, чутье, умение заставить зрителя затаить дыхание, пугаться за наши жизни, как за свою собственную. Но и этого недостаточно. Даже самая красивая женщина не вытянет сезон без истинной физической грации, ловкости и силы, которые подчеркнут ее красоту.
Ноа удивила меня. Я думала, что она бросит все в первый же день и никогда не взлетит. Однако я не брала в расчет ни ее опыт в гимнастике, ни ее упорство. Она усердно работает, сообразительная, способная. И смелая – то, как она спасла Тео от нацистов, подтверждает это лучше всего. Она хороша настолько, насколько это вообще возможно, но все будет зависеть от того, сможет ли она выступать под светом прожекторов перед сотнями людей по два, а то и три раза в день.
Койку, где я должна была спать, заняла другая девушка, поэтому я укладываюсь на узкую часть койки прямо рядом с Ноа. Но не могу заснуть. Вместо сна я прорабатываю движения нашего номера в голове.
Ноа пошевелилась, начала поворачиваться в хорошо отработанном плавном движении, которое не разбудит Тео.
– Мы еще не приехали?
– Уже скоро. Еще пару часов. – Мы лежим рядом, наши тела мягко толкают друг друга в такт поезду.
– Поговори со мной, – говорит она пустым и одиноким голосом.
Я в замешательстве: что она хочет услышать?
– Я родилась в вагоне, в таком же, как этот, – начинаю я. Несмотря на темноту, я чувствую, что она удивлена. – Моя мать перестала выступать и родила меня. – Говорят, она тотчас же не вернулась обратно лишь потому, что мой отец был против.
– Каково это было – расти в цирке? – С Ноа всегда так: вопросы порождают новые бесконечные вопросы. Ей так интересно все узнать, всему научиться.
Я обдумываю ответ. В детстве я ненавидела жизнь в цирке. Я мечтала об обычном детстве, о том, чтобы оставаться на одном месте и иметь настоящий дом. Иметь чуть больше вещей, чем вмещается в небольшой прямоугольный чемодан. Даже на зимовке, в ту пору, когда мне разрешали ходить в школу, я отличалась от других девочек, я была чужая, чудачка.
Когда появился Эрих, у меня появился тот самый выход наружу, о котором я мечтала всю жизнь. Я старалась одеваться определенным образом и оттачивать произношение, чтобы звучать, как другие жены офицеров. Но после того, как мы поселились в Берлине и прожили там достаточно долго, мне стало чего-то не хватать. В квартире было пусто, в ней не было звуков и запахов дома, где мы жили зимой. Мне не хватало шума и восторга от выступлений в туре. Как люди могут всю жизнь прожить на одном месте, как им не надоедает? Я любила Эриха, и через некоторое время мое беспокойство стало исчезать, напоминая шрам, который не был до конца залечен. Но мир, от которого я всегда пыталась сбежать, продолжал преследовать меня. Моя жизнь с Эрихом, как я теперь понимаю, была временной, она была как номер в концертной программе. Когда он закончился, я не проронила ни слезинки. Я просто сменила костюм и стала двигаться дальше.
Впрочем, я не рассказываю Ноа ничего из этого: это не то, что она хочет услышать.
– Однажды, когда я была маленькой, мы выступали для принцессы, – говорю я тогда. – В Австро-Венгрии. Весь шатер был занят ее свитой.
– Правда? – Ее голос полон благоговения. Я киваю. Императрицы исчезли, их заменили парламенты и голосования. Так, вероятно, лучше для людей, но в этом как будто меньше магии. Может, исчезнет и цирк? Никто это не обсуждает, но иногда мне кажется, что с каждым выступлением мы все ближе к исчезновению, но слишком заняты танцами и полетами, чтобы увидеть это.