Осенью 1167 года двор переехал на зиму в Мессину, где Стефан, руководствуясь, как всегда, благими побуждениями, предпринял сознательную попытку сблизиться с местным населением (правда, сколько ни старался, он не мог заручиться их расположением надолго). За какой-то месяц высокомерие и своеволие его французского окружения превратило французов в мишень насмешек и ненависти среди преимущественно греческого населения города. Двор вернулся в столицу в марте, но в Мессине недовольство продолжало зреть, и именно там на Пасху 1168 года началось настоящее восстание. К концу апреля в городе не осталось в живых ни единого француза. Этим дело не закончилось; гонцы прибывали в Палермо с сообщениями, которые день ото дня делались все мрачнее. Повстанцы захватили Рометту, важный город на дороге Палермо – Мессина; их отряды двигались вниз по побережью к Таормине; в Чефалу епископ открыто поддержал мятежников. И те повернули к Палермо.
При первых признаках мятежа к Стефану присоединились его сторонники, и все они укрылись во дворце архиепископа. Здание было плохо приспособлено к осаде; однако у него имелось преимущество – узкий подземный коридор связывал дворец с собором, и Стефан с компанией спрятался на колокольне. Винтовая лестница была узкой, что облегчало оборону; они взяли с собой достаточно провизии, чтобы отсидеться несколько дней; здесь, по крайней мере, они в безопасности, пускай в целом перспективы выглядят неутешительными. Они и не догадывались, что спасение близко. К тому времени во главе мятежа встал протонотарий Маттео д’Аджелло, который все больше тревожился. Он думал, что Стефану и его сторонникам удастся продержаться неделю, а то и дольше, а между тем рвение народных масс наверняка иссякнет. Не стоило забывать и о короле, который, несмотря на юность, демонстрировал истинно королевский дух. Так, он потребовал, чтобы его выпустили из дворца – встретиться лицом к лицу с подданными, призвать их сложить оружие и вернуться в свои дома; Маттео пока отговаривался, не понимал, что рано или поздно придется уступить. Популярность юноши в городе была чрезвычайно велика; если станет известно, на чьей стороне симпатии короля, всякая поддержка восстания быстро оскудеет.
Поэтому Маттео и его соратники решили предложить канцлеру мир. Стефана и всех тех его соотечественников, кто пожелает сопровождать канцлера, предполагалось отправить в Палестину; остальным позволят беспрепятственно вернуться во Францию. Что касается тех сицилийцев, которые поддерживали Стефана, им гарантировали отсутствие преследований и конфискаций имущества. Стефан принял эти условия; нужно признать, что они были исключительно щадящими – во всяком случае, так казалось. Но испытания еще не закончились. Первая галера, предоставленная в его распоряжение, текла, словно решето; когда он достиг Ликаты, на полпути вдоль юго-западного побережья, стало понятно, что плыть дальше невозможно. Лишь на другом судне, купленном за собственные средства у каких-то генуэзских купцов, которых встретил в гавани, он наконец достиг Святой земли.
За два года после расставания с Францией Стефан дю Перш приобрел немалый жизненный опыт. Он достиг весьма высокого положения, светского и церковного, в одном из трех величайших королевств Европы; из мирянина сделался архиепископом; завоевал уважение некоторых и отвращение многих – и добился, быть может, любви королевы. Он многое узнал – о власти и злоупотреблении властью; об искусстве управления, о верности, дружбе и страхе. Но о Сицилии он не узнал ничего. Он не сумел понять, что сила острова (и залог его выживания) состоит в поддержании единства; не усвоил того, что, поскольку Сицилия по своей природе неоднородна и склонна к разъединению, это единство необходимо навязывать сверху. Вследствие такого непонимания он потерпел неудачу; и тот факт, что в конце концов он случайно и невольно объединил своих врагов против себя, никоим образом не смягчает его провал.
С отплытием Стефана и его соотечественников королева Маргарита, должно быть, впала в отчаяние. Она сделала ставку на этих французов – и проиграла. Ее сыну Вильгельму было всего пятнадцать, до окончания регентства оставалось еще три года; но репутация королевы, политическая и моральная, была разрушена. Последняя печальная защитница отмирающего порядка, эта «испанка» больше не вызывала ни страха, ни негодования; ее попросту игнорировали. Она же упорно продолжала демонстрировать свою полнейшую непригодность к управлению страной. Согласись она сотрудничать с самозваным и самоназначенным советом, который ныне управлял королевством, Маргарита могла бы восстановить толику утраченного влияния; вместо этого она пыталась препятствовать совету на каждом шагу. Отплытие Стефана, например, освободило место архиепископа; соборные каноники поддержали кандидатуру Уолтера с Мельницы. Для Маргариты это вовсе не было крахом всех надежд; в конце концов, этот человек несколько лет был наставником ее сына. Но он не был Стефаном и потому она возражала, публично заявляла, что ее кузен по-прежнему остается законным архиепископом, и даже отослала обращение к папе (убедительно подкрепив мольбу семью сотнями унций золота), призывая понтифика не утверждать назначение Уолтера. Учитывая все это, трудно отделаться от подозрений, что отношения между королевой и ее бывшим канцлером не сводились к рабочим контактам и семейным узам.
Так или иначе, хлопотала она напрасно. 28 сентября 1168 года, в присутствии короля и двора, Уолтера с Мельницы ввели в собор Палермо. Это событие, похоже, окончательно сломило Маргариту, и когда ее сын наконец достиг совершеннолетия, она скрылась (полагаю, с немалым облегчением) в неизвестность. Она дожила до 1183 года и скончалась в возрасте пятидесяти пяти лет; со Стефаном дю Першем они больше не виделись.
Облегчение, с каким королева Маргарита избавилась от бремени государственных обязанностей, в полной мере разделяли ее подданные. Хотя регентство Маргариты продолжалось всего пять лет, им этот срок, вероятно, показался целой жизнью; потому они с признательностью и надеждой смотрели на высокого светловолосого юношу, который летом 1171 года официально взял правление на Сицилии в свои руки.
Нельзя сказать, что они хорошо его знали. Привлекательный облик, конечно, был известен повсеместно; с годами Вильгельм ничуть не утратил привлекательности, и мальчик, который выглядел ангелом в день своей коронации, сейчас, в возрасте восемнадцати лет, напоминал людям молодого бога. О нем говорили, что он прилежен в учении, читает и изъясняется на всех языках своего королевства, включая арабский; что он мягок и кроток, не наследовал ни мрачной задумчивости, ни внезапных взрывов гнева, столь характерных для его отца. Искусство управления государством и политическую рассудительность еще предстояло оценить, но это было скорее преимущество, чем что-либо другое; поскольку его до сих пор не допускали до общественных дел, он был заведомо непричастен ко всем тем бедствиям, что навлекла на королевство его мать.
Ему повезло в том, что наступил новый период мира, безопасности и процветания, с которым позднее стали отождествлять его правление. Его заслуги в этом не было; хотя он никогда не выводил войско на поле брани, Вильгельма отличала трагическая склонность к зарубежным военным авантюрам, и в конечном счете он оказался более воинственным, чем отец или дед. Но эти авантюры, сколь угодно дорогостоящие с точки зрения потерь и средств, едва ли сказались на повседневной жизни королевства. Словом, Вильгельму благополучно приписали новое процветание Сицилии; впоследствии люди вспоминали эти годы как «бабье лето» (таковым оно и оказалось) Сицилийского королевства, как эпоху правления последнего законного норманнского короля, такого красивого, который умер совсем молодым и удостоился от благодарного народа прозвища Вильгельм Добрый.
Ничто не может быть более убедительным доказательством этого изменения настроений, нежели тот факт, что первые пять лет после совершеннолетия Вильгельма прошли для сицилийской дипломатии прежде всего под знаком поисков достойной невесты для короля; и не было правителя в Европе, который не мечтал бы сделать молодого норманна своим зятем. Сначала взоры обратились, естественно, к византийскому императору Мануилу Комнину; поскольку за его дочерью, вероятно, дали бы в приданое всю Восточную империю, королева Маргарита и ее советники вполне могли бы принять такое предложение. Но они не спешили выбирать, а между тем появился новый претендент: около 1168 года король Генрих II Английский предложил норманнам свою третью, младшую дочь Джоанну.
Связи между двумя королевствами существовали со времен Рожера. Английские ученые, церковники и управленцы продолжали прибывать на Сицилию, и к 1160-м годам в обеих странах осталось мало значимых норманнских семейств, которые не имели родственных связей с семьями в другой стране. Сам король Генрих, французские владения которого занимали куда большую территорию, чем владения его современника Людовика VII, был, вне всякого сомнения, наиболее могущественным государем Европы. Вдобавок, пусть Джоанна едва вышла из младенчества – она родилась в 1165 году, – Генрих, похоже, искренне желал этого брака.
Но затем, 29 декабря 1170 года, случилось убийство архиепископа Томаса Бекета. Пелена тьмы нависла над Англией. Континентальные подданные Генриха подпали под интердикт[64], самому королю запретили входить в любую церковь, пока папа римский не сочтет возможным его помиловать. Вся Европа пришла в ужас; а сицилийцам маленькая Джоанна вдруг показалась не слишком завидной невестой. Переговоры резко прервали, и вновь, образно выражаясь, началась охота на ферзя.
В марте 1171 года император Мануил во второй раз предложил в жены Вильгельму свою дочь Марию. Она больше не обладала притягательностью пятилетней давности: в этом промежутке ее мачеха родила сына, и права наследования византийского престола снова изменились. Однако она оставалась дочерью императора, ее приданое наверняка будет достойно статуса, а брак, если повезет, положит предел беспрестанным попыткам ее отца вмешаться во внутренние дела Италии. Предложение было принято, и решили, что Мария должна приплыть в Апулию весной следующего года.