История Смутного времени в России в начале XVII века — страница 30 из 176

астного углицкого происшествия; четвертое, что король польский, увлеченный иезуитами, мог полагать, что государственная польза требовала от него поддерживать соперника Годунова, хотя и без внутреннего убеждения о действительности прав сего соперника. Мнишек также не должен был оказывать большой разборчивости в признании царского происхождения в том, кто дочь его сажал на московский престол; впрочем, замечательно, что старый воевода в душе своей не сомневался в самозванстве своего зятя, ибо в противном случае он не упустил бы еще в Самборе совершить брак Марины и таким образом упрочить на главе ее царский венец в случае успеха зятя, тем паче, что если бы даже и неудача постигла Димитрия, то и тут для Марины большая бы честь была оставаться супругой или вдовой московского царевича. Но видим, что Мнишек не иначе допустил брак дочери, как по воцарении самозванца в Москве. Что же касается до подданства российского войска и такового же московских бояр, то первое было делом не убеждения, а измены Басманова, подкрепляемой общей ненавистью к дому Годуновых, а второе вынуждено восстанием прельщенных или застращенных жителей столицы; пятое, что одинаковые признаки на теле часто встречаются на людях, не имеющих никакого сродства между собой, и сия игра природы могла бы только подкрепить другие доказательства, если бы таковые существовали, а нисколько не заменяет совершенный недостаток оных; шестое, что богатым крестом легко могли снабдить самозванца направлявшие его иезуиты; и, наконец, седьмое, что царица Марфа, по собственному объявлению своему, признала самозванца за своего сына единственно страха ради и что, впрочем, первое свидание ее с Отрепьевым происходило не всенародно, а наедине, в шатре с глазу на глаз.

Объяснив неосновательность всех приводимых доводов в пользу Лжедимитрия, остается еще напомнить два важных обстоятельства, которые, кажется, достаточно отстраняют всякое возможное сомнение насчет самозванства его. Первым мы обязаны самому Отрепьеву. Воссев на московском престоле и спокойно обладая всем государством, он неминуемо обязан был обнародовать все подробности своих похождений и, как справедливо замечает знаменитый сочинитель «Истории государства Российского», указать своих воспитателей и хранителей и места своего убежища в течение двенадцати лет. Не сделав сего, он сам перед современниками и потомством изобличил себя в обмане. Нельзя полагать, чтобы сие обнародование им было сделано, но до нас не дошло; ибо если бы и допустить, что хотя прочие манифесты Лжедимитрия уцелели в наших архивах, но что именно сей любопытнейший из всех актов утратился, то, по крайней мере, польские послы не упустили бы сослаться на оный в прениях своих с русскими боярами. Другое обстоятельство, почти равносильное первому, открывает нам Бер. Сей живший в Москве немецкий пастор, очевидно недруг русским и приятель полякам, сознает, однако, самозванство Лжедимитрия и основывает мнение свое на достоверном свидетельстве голландского аптекаря Клаузенда, служившего сорок лет при царском дворе, ливонской дворянке Тизенгаузен, бывшей повивальной бабкой у царицы Марфы, и даже самого боярина Басманова. Клаузенд говорил Беру, что царевич походил на мать свою, и в особенности смуглостью лица, а в Лжедимитрии никакого не видно было сходства с царицей. Тизенгаузен же, безотлучно при царице находившаяся, со своей стороны уверяла его, что сама видели Димитрия мертвым в Угличе и что, будучи ежедневно с ним, не могла быть обманута никаким подменом. Наконец, пастор удостоверяет, что сам, в присутствии одного немецкого купца, спрашивал по доверенности Басманова: «Имеет ли всемилостивейший государь наш право на престол российский?», и что Басманов отвечал: «Вы, немцы, имеете в нем отца и брата; он жалует вас более, чем все прежние государи; молитесь о счастье его вместе со мной! Хотя он и не истинный царевич, однако ж государь наш: ибо мы ему присягнули, – да и лучшего царя найти не можем». При столь ясных и бескорыстных, подкрепленных всеми известными обстоятельствами похождений Лжедимитрия самозванство его не может оставаться предметом неразрешенного вопроса.

Впрочем, многие даже из числа убежденных в самозванстве Лжедимитрия не верят, однако, чтобы он был Отрепьев! Некоторые из поляков, прибывших с ним в Москву, уверяли, что он был побочный сын короля польского, Стефана Батория; но сие известие вполне опровергается тем, что польского короля сын с самого рождения находился бы в папежской вере, и потому не было бы никакой нужды иезуитам перекрещивать его, как они по собственному признанию своему сделали сие с Лжедимитрием, отправляя его в Россию; к тому же Баториев сын не мог бы так хорошо знать русский язык и так худо латинский. Сомнение не признающих, чтобы самозванец был Отрепьев, главным образом основывается на свидетельстве Маржерета, уверяющего, что он знал расстригу

Отрепьева, который был совсем другой человек, чем Лжедимитрий, и только с ним вместе прибыл в Москву. Но сие показание француза капитана объясняется известием, в Морозовской летописи помещенным, из коего видим, что самозванец приказал весьма ему преданному монаху Пимену называться Отрепьевым в надежде таким образом затмить правду.

Напротив того, доказательства, что он сам Отрепьев, ничем достаточно отведены быть не могут. Ибо если он не Отрепьев, то почему оставил без наказания злословящую его мнимую мать свою, Варвару Отрепьеву, и почему ни разу не вошел в Чудов монастырь, когда священная обитель сия всегда посещаема была благоговеющими к ней русскими царями, и когда ему самому столь важно было отстранить от себя опасную молву, гласившую, что он страшится предстать перед тамошними иноками, прежними товарищами своими.

Итак, добросовестный разбор различных мнений о расстриге неминуемо ведет к заключению, что первым Лжедимитрием в России был Отрепьев, и противоречить еще сему свойственно было бы только тем, кои, увлекаясь суетным мудрствованием, тщатся опровергать все исторические истины единственно, чтобы мыслить иначе, чем мыслили их предшественники311.

Часть II

Глава 3(1606–1608)

Убиение Лжедимитрия не восстановило спокойствия России! Предназначение Отрепьева на гибель своего Отечества было столь непреодолимо, что самая смерть его не только не прекратила возбужденных им неустройств, но даже подала повод к углублению зла. Правда, претерпенные бедствия истощали государство, но, по крайней мере, оставляли неприкосновенным его целость; напротив того, готовящееся междоусобие угрожало России уничтожением ее самобытности.

Одна самодержавная власть, сосредоточенная в руках мощного государя, подкрепленного единодушной преданностью первейших сословий, могла обуздать порождающуюся крамолу и обезопасить несчастное Отечество. Но какой нравственной силы можно было ожидать от Шуйского, приявшего державу царскую не по неоспоримому праву наследства, не по обдуманному выбору всей земли, а единственно вследствие шумных восклицаний преданных ему жителей одной столицы? Прочие русские города оскорблялись присвоенным Москвой преимуществом – располагать престолом, и не благоприятствовали назначенному ею государю. Должно также заметить, что в отдаленности от столицы еще многие благоговели перед памятью Лжедимитрия. Беспутные действия, коими в глазах москвичей он обличал себя в самозванстве, в пренебрежении православия и народных обычаев, оставались часто по трудности сообщения неизвестными для большого числа иногородцев, так что в уездах многие жалели о его участи и воспламенялись ненавистью к новому государю, которого почитали гнусным и вероломным цареубийцей.

Кроме сих стихий раздора и междоусобий, предстояли для царя Василия Ивановича и другие важные затруднения и заботы. Истощенная расточительностью Лжедимитрия казна была недостаточна для необходимых издержек. Знатные бояре, негодовавшие за вынуждение их согласия на воцарение Шуйского, готовились к вредным для правительства козням, душой коих был гнусный князь Василий Васильевич Голицын, мечтавший сам о престоле, по мнению его, вероломно Шуйским похищенном. Но всего опаснее представлялась для царя еще не прекращенная борьба между помещиками, силившимися удержать преимущества, дарованные им законами Годунова, и крестьянами, домогавшимися возвращения прежней свободы перехода. Удовлетворить тех и других было делом невозможным. Василий Иванович, по примеру царя Бориса, почел выгоднейшим принять сторону помещиков. Но таким образом, стараясь привлечь к себе военных людей, он неминуемо должен был, как и Борис, жестоко вооружить против себя многочисленных крестьян.

Предусмотрительный Василий, достигнувший вступлением на престол предмета своего честолюбия, чувствовал вместе и всю тягость бремени, им на себя возложенного. Он знал, что бесчисленные препятствия ожидали его на предстоящем ему поприще, но надеялся отвратить их действием строгой умеренности и расчетливого благоразумия. В истории народов встречаются несчастные времена, в кои все обращается во вред правителям, и самая их осторожность, принимая вид бессилия, питает и поощряет крамолу.

Мы видели, что Василий, желая угодить боярам и всем народу, в самый день своего воцарения торжественно дал клятвенное обещание, обуздывающее клевету и ограждающее личность и право собственности всех и каждого. С другой стороны, имея в виду известную ему всеобщую ненависть к брату его, князю Дмитрию Ивановичу, он не вывел ни его, ни другого брата своего, князя Ивана, из среды прочих подданных своих, и оба они остались на прежних местах в Боярской думе, уступая первенство князю Мстиславскому, а князь Иван даже и многим другим боярам. Но и то, и другое действие, вместо того, чтобы умножить число царских приверженцев, имели вредное влияние на общее мнение. Говорили, что Василий покупал царство снисхождениями, несовместными с достоинством законного государя, что ограничением своей власти он, вопреки старинным обычаям, ослаблял силу самодержавия именно в такое трудное время, когда правительству столь нужно было явиться крепким, и, наконец, что, не приблизив своих родных к престолу, он явно признавался, что сам мало имел права на оный