увствовал, что никакие мои слова и уверения не смогли бы скрыть истину от проницательных глаз настоятеля. Мне пришлось согласиться:
– Она не ошиблась.
– Здесь никто никого не держит.
В его голосе сквозила обида обманутого человека, хотя ему лично я не сделал ничего плохого.
– Я знаю. Я уйду, сегодня же уйду.
Я уже встал, чтобы выйти из кабинета, но он жестом приказал мне остаться.
– Тебе есть куда идти? – Это непринужденное «ты» свидетельствовало о том, что я прощен.
Я отрицательно покачал головой. Он кивнул:
– Она так и думала.
Он полез в ящик стола, вытащил оттуда конверт и положил передо мной:
– Здесь хватит на первое время. Еще тут записка к матушкиному коллеге, она просит взять тебя в больницу администратором. Это, конечно, не врач, но врачом, брат, извини, в этой жизни ты уже, кажется, не станешь.
Я вздохнул и согласно кивнул. Он продолжал говорить:
– А работа в больнице удобная. Еду всегда перехватить можно, если не в буфете, так в ординаторской. А случится чего, так и жить там можно на вполне законных основаниях. К тому же место это прекрасное для устройства личной жизни. Медсестры и нянечки – одни женщины, да и на пациенток никто внимания обращать не запрещает.
Он неожиданно подмигнул мне, и я расслабленно улыбнулся. Его последние слова настолько разнились с персоной настоятеля, что я с трудом подавил в себе желание что есть силы обнять его и дружески похлопать по плечу. Я ограничился обычным «спасибо» и крепким рукопожатием. Наверное, многие меня осудят за то, что не постеснялся принять бескорыстную помощь, но судьба протягивала мне шанс – единственный шанс, – и не думаю, что следовало от него отказываться.
Через день я ехал в поезде Москва – Питер.
Больница, в которой меня ждала работа, оказалась питерской. В попутчиках у меня были два молодых парня, вроде приятных и симпатичных. Посидели, немного выпили, слово за слово – я рассказал им свою историю…
Матвей опять замолчал, руки его, до этого уже спокойно лежащие на столе, сжались в кулаки, губы превратились в одну тонкую нить, по скулам заходили желваки.
Вика уже догадалась, но все же спросила:
– А потом?
– А потом, – он горько усмехнулся, – я очнулся на скамейке в Бологом. Естественно, без денег, и даже без документов. Хоть бы паспорт оставили, сволочи! Записки с адресом больницы и спасительным телефоном при мне тоже не оказалось. В общем, очутился я в больнице. Только в другой. И не администратором, а пациентом. Я даже не помню, как попал туда. Помню, что остался сидеть на скамейке. Сколько сидел, не знаю. Может, пару дней, а может, и неделю. Оттуда меня и забрали – исхудавшего, с высоченной температурой. Взялись лечить, хотя полиса при мне, ясное дело, тоже не наблюдалось. За каким чертом вылечили?
Матвей опять замолчал.
Молчала и Вика. Ей было о чем вспомнить, услышав об ограблении в поезде. Она думала о том, что, возможно, забрала последнее у той троицы, из своей истории. Она пыталась нащупать в себе раскаяние или хотя бы какую-то нотку беспокойства об их судьбе. Но тщетно – из души ей отвечало только холодное, давно устоявшееся, непоколебимое молчание.
– Вылечили и выписали, – нарушил Матвей Викины воспоминания.
– Куда? – автоматически спросила она.
– В никуда.
Он опять горько усмехнулся и закурил, протянул ей открытую пачку. Вика отказалась. Голова уже кружилась и от выпитого, и от большого количества никотина, и просто от усталости.
– В никуда я и отправился. Сначала сам скитался, потом с Сашкой познакомился. Вдвоем как-то легче стало.
– А почему снова в монастырь не подался?
– Наверное, по глупости. Возомнил, что раз судьба меня оттуда вырвала, то и нечего назад возвращаться.
– А с семьей что?
– А что с семьей? Ничего. Когда до Москвы с Сашкой доехали, всё от местных в поселке и выяснили про судьбу Романа. Я в свою бывшую квартиру наведался, в глаза Татьяне взглянул. Только она меня даже на порог не пустила, да и дети видеть не пожелали. А зачем я им сдался – столько лет ни слуху ни духу. Я потом издали наблюдал. В общем, особых претензий жене и не предъявишь. Нормальные детки получились: сын работает, дочка учится. А сама Татьяна, если и была передо мной в чем-то виновата, так уже, наверное, и поплатилась. Личная-то жизнь не сложилась. Я же ходил, следил. То один кавалер появится, то другой, но никто не задерживается. То ли хватка у нее пропала, то ли кандидата подходящего так и не нашла – я уж не знаю. Только чувствую, что не осталось у меня к ней ни зависти, ни злости…
– Как это – не осталось? Она тебя всего лишила! Детей лишила!
Матвей только отмахнулся, сказал с грустью:
– У меня было достаточно времени поразмышлять обо всем этом. И знаешь, что я надумал? Человека можно многого лишить, но вот детей – практически невозможно. Люди либо смиряются, либо борются. И те, кто борется, как правило, выигрывают. А я опустил руки, я сдался. За это и расплачиваюсь. Я предпочел удалиться. Я не бил во все колокола, не кричал им из всех щелей, что я их отец и люблю их, я не сражался за них каждый день, каждый час, каждую минуту. Да, вспоминал, да, любил, да, страдал. Но упиваться своим страданием легко, и эту легкость не оценит ни один ребенок. Вот и мои не оценили.
– Наверное, еще оценят, – произнесла Вика не слишком уверенно, но ничего другого ей в голову не приходило.
Впрочем, Матвей поддержал:
– Наверное.
Он тряхнул головой и легко, словно и не было этой многочасовой печальной исповеди, сказал:
– Ну, с моей семьей разобрались. Теперь давай поговорим о твоей.
– О моей? – Вика недоуменно пожала плечами. – А что о ней говорить? Дочь страдает всеми прелестями переходного возраста и не забывает напоминать о недостатке внимания со стороны матери, предпочитает проводить время с моим почти бывшим мужем и его почти новой женой. Еще есть Лялькин отец, заглядывающий систематически за подаянием. Вот и вся моя семья, не считая не слишком большого списка бывших, которые уже даже недостойны упоминания.
– Все?
Матвею стало обидно. Он-то думал: «Откровенность за откровенность».
– Ну да. А что тебя так удивляет?
Матвей пошел ва-банк:
– Меня удивляет фотография маленьких близнецов.
Вика ответила равнодушно:
– Какие-то дальние родственники. Ничего удивительного.
А на самом деле – удивляло многое. Удивляло, как она умела врать: честно, открыто, не моргнув глазом, ничем не выдав охватившего ее волнения. Несмотря на это, Матвей не мог отделаться от ощущения, что она врет. Он хотел сказать ей об этом, хотел надавить. Не из любопытства, нет. Не ради себя – ради нее. Знал, что после признания, после разговора, после извержения вулкана воспоминаний всегда наступает облегчение. А боль – тупая, тянущая, длящаяся годами, пусть на какое-то недолгое время, но все же становится легче.
Однако Вика не дала ему ни единого шанса. Быстро встала, сказала, что завтра рано вставать, и ушла в ванную.
Матвей подождал, когда она выйдет, и сделал еще одну попытку:
– И все-таки ты чего-то недоговариваешь…
– Ну да, – она изобразила непринужденную улыбку. – У меня тяжелый период. Важные партнеры тянут с ответом, а еще я сегодня видела бывшего мужа.
– Лялиного отца?
– Нет, другого. И он пока мне тоже ничего не ответил.
– А что он должен ответить?
Она засмеялась:
– Разумеется, «да», Матвей, что же еще?
И перед тем, как окончательно уйти в спальню, сказала:
– Мы обязательно придумаем, как устроить твою жизнь. Только дай мне время, хорошо?
– Хорошо, – согласился Матвей.
И добавил, когда она уже не могла услышать:
– А как устроить твою?
Он тоже ушел в комнату и лег на свой диван.
Только никак не мог уснуть и был уверен в том, что и она не спит, а разглядывает снимок двоих малышей и думает о чем-то очень важном и неразрешимом…
Шли дни. Вика работала, Матвей вел дом.
Иногда заходила Лялька, и с каждым днем ее нападки становились все менее ощутимы. Дошло до того, что однажды она даже пожаловалась Матвею на школьную учительницу и соизволила съесть приготовленный им суп.
Вика возвращалась вечерами все такая же хмурая, усталая и молчаливая. Она ничего не рассказывала, Матвей ни о чем не спрашивал. Но он чувствовал, что скрытая в альбоме и в недрах ее памяти фотография так и осталась стоять между ними.
Вика же ничего такого не ощущала, но каждую ночь, перед тем как уснуть, она доставала снимок малышей из-под подушки, куда он теперь перекочевал, и говорила ласково:
– Спокойной ночи.
11
– Спокойной ночи, – нарочито бодрым голосом пожелал Борис маме и закрыл дверь своей детской комнаты, в которой не ночевал уже лет пятнадцать. Никогда раньше в минуты переживаний и неудач не возникало у него потребности укрыться под родительским крылышком, но в этот раз неуверенность в том, что его поймут, не осудят и примут любое его решение, оказалась слабее внезапно нахлынувшего и не желающего отступать одиночества.
Свой первый развод, несмотря на оставшиеся чувства, Борис, казалось, пережил на удивление легко. Во-первых, он тогда был молод и думал, что все самое лучшее еще впереди. Тогда Борису хотелось свободы, а в крови играли гордость и желание доказать неизвестно кому свою правоту. Теперь же он понимал, что все, что имеет в жизни значение, – это присутствие родного человека рядом с тобой. И если за свою правоту в каком-то дурацком споре надо заплатить его, этого человека, отсутствием в твоей жизни, то грош цена этой правоте, да и, честно говоря, тебе вместе с ней.
Тогда, много лет назад, Борис хоть и переживал, но ощущал при этом приступы какой-то эйфории, свойственной исключительно юности, когда тебе кажется, что все по силам, все еще состоится, а уж самая важная встреча в жизни случится непременно если не завтра, то уж послезавтра точно!
С течением времени представления Бориса о жизни, как у всех нормальных людей, кардинально поменялись. Развод, пусть хорошо обдуманный и определенный, все же не казался началом чего-то нового и интересного, а воспринимался прежде всего как конец. Он не походил на точку отсчета, он напоминал завершение пути – захлопнувшуюся дверь. И Борису, который захлопнул эту дверь собственноручно, было страшно, что другая дверь теперь перед ним не откроется. Было как-то неудобно, дико, неправильно то, что при наличии всех возможностей он к сорока годам так и не обзавелся детьми.