История свободы. Россия — страница 63 из 91

[353] – эмпирикам и позитивистам его эпохи. Мягкому политику и сговорчивому либералу Дестют де Траси он явно предпочитал непреклонного легитимиста и ультрамонтана Бональда, оскорблявшего его самого и отказывавшегося иметь с ним дело. Сходным образом Сталин, набрав силу и почувствовав себя достаточно уверенно, положил конец всем идеологическим спорам как таковым. Осуществил он это, объявив победу одной школы над всеми другими – с исторической точки зрения даже не важно, какую школу он выбрал. Интеллигенции – писателям, художникам, ученым – теперь предписывали не интерпретировать, не обсуждать, не анализировать, тем более не распространять марксистское учение на новые сферы жизни, но упрощать его, усвоив общепринятую точку зрения, а затем повторяя и буквально вдалбливая одну и ту же санкционированную истину, любыми средствами и по любому поводу. Сталинские установки очень похожи на те, что провозгласил Муссолини: лояльность, работа, подчинение, дисциплина. Слишком много времени было потеряно в дискуссиях – времени, которое можно потратить на принудительную индустриализацию и на формирование нового советского человека. Сама по себе идея, что может быть какая-то сфера, где позволено спорить даже по безобидным вопросам, потенциально нарушала субординацию. Начавшись в далеких от политики областях – скажем, в музыкальной критике или в языкознании, – споры могли распространиться на области, теснее связанные с политикой, и таким образом ослабить энергию экономического и военного строительства, во имя которых никакие жертвы не казались ни слишком огромными, ни чересчур безнравственными. Пресловутую марксистскую формулу – единство теории и практики – выхолостили и свели к набору цитат, призванных поддерживать официальную идеологию. Для искоренения даже самых слабых симптомов независимости среди преданных Сталину интеллектуалов (оставим сейчас в стороне уклонистов и людей дореволюционной эпохи) использовались методы, успех которых являет собой поразительный феномен, не знающий аналогов в истории подавления свободы.

В итоге мы имеем дело с пустой страницей в истории русской культуры. Если не брать в расчет естественные науки, не будет преувеличением сказать, что между 1932 годом и, скажем, 1945 или даже 1955-м в России едва ли появились оригинальная концепция или публицистическое произведение высокого уровня. То же касается и искусства; за эти годы в России не было опубликовано художественного произведения, которое заслуживало бы внимания само по себе – как эстетический феномен, а не документ эпохи или иллюстрация практиковавшегося тогда художественного метода.

Эта политика, по-видимому, объяснялась личными качествами Сталина. Полуграмотный представитель угнетенного национального меньшинства, познавший чувство унижения, исполненный ненависти ко всем, кто был умнее его, Сталин особенно ненавидел тех товарищей по партии, которые были наделены ораторским даром и любили теоретические дискуссии. Их искушенность в диалектике всегда – и до и после революции – вызывала у него чувство неполноценности. Троцкий был лишь самым высокомерным и блестящим представителем этого человеческого типа. Отношение Сталина к миру идей, к интеллектуалам и к интеллектуальной свободе представляло собой смесь страха, циничного пренебрежения и садистского юмора, свидетельствовавших о том, до какого низкого уровня он мог довести и советских и зарубежных членов своей постепенно уменьшавшейся конгрегации. После смерти Сталина эту политику защищали его наследники, утверждавшие, что когда старый мир будет разрушен и воцарится новый порядок, его создателям недосуг будет заниматься искусством, публицистикой, идеологией – все это обречено на безропотное молчание.

Стоит задуматься, каким образом, несмотря на тотальное подавление, русская интеллигенция могла сохраниться. Хотя она не одарила европейскую культуру ни одним новым словом, ей удалось сыграть выдающуюся и даже решающую роль в победе русской революции. Все революционное движение питалось кровью ее мучеников. Неудивительно, что Ленин возлагал куда больше надежд на интеллигенцию, чем Маркс, отводя ей ведущую роль в дискредитации старого порядка и поддержании нового. Однако, когда интеллигенцию удушили, никто не пикнул. Лишь из-за границы послышались разъяренные голоса, но в Советском Союзе воцарилось молчание, свидетельство полной задавленности. Запугивания, пытки, казни не вполне объясняют ситуацию в стране, где подобные методы не были в новинку, но никогда не могли предотвратить революционного движения. Приходится признать, что Сталин добился этого результата, внеся нечто новое в искусство управления людьми – совершив открытия, заслуживающие внимания каждого историка и политика.

IV

Первое из этих открытий Атис назвал «искусственной диалектикой»[354]. Как известно, согласно философии Гегеля и Маркса, история развивается не как простая последовательность событий, но как результат конфликта двух противоборствующих сил – тезы и антитезы. Исходом конфликта оказывается столкновение и взаимоуничтожение этих сил, пиррова победа. Таким образом история поднимается на новый уровень развития, где «диалектический» процесс начинается вновь. Оставляя за скобками вопрос о том, как соотносится эта теория с разными сферами жизни, нельзя не заметить, что к революционным ситуациям она легко применима.

Хорошо известно, что главная практическая задача, встающая перед теми, кто успешно совершил крупномасштабную революцию, заключается в том, чтобы предотвратить одну из двух крайностей. Первая – назовем ее, вслед за Атисом, Сциллой – сводится к следующему: фанатики революции, видя, что создать новый мир не удается, начинают искать объяснений и козлов отпущения; обвиняют их в преступной слабости или в предательстве и возлагают ответственность на их агентов и союзников; объявляют, что революция находится в смертельной опасности, и начинают охоту на ведьм, вскоре перерастающую в террор, когда разные группы революционеров стараются уничтожить друг друга. В этой ситуации обществу грозит утрата даже того минимального социального единства, без которого оно не может существовать. Возникает угроза контрреволюции, вызванная отчаянными усилиями страдающего большинства выжить и достичь стабильности. Контрреволюционные попытки представляют собой инстинктивную реакцию на катастрофу, которая кажется неминуемой. Все это известно из опыта Великой французской революции, отчасти – Коммуны 1871 года, а также из опыта некоторых стран Восточной Европы в 1918 году. Все это могло произойти и в ходе революционных событий 1848 года, когда крайне-левые партии начали одерживать верх. Подозрения в желании начать новый этап террора падали на Троцкого.

Другая крайность, Харибда, – это унылое безразличие. Когда революционный энтузиазм постепенно угасает и люди стараются избавиться от ужасного напряжения той неестественной жизни, в которую их ввергли, они стремятся к спокойствию, комфорту и нормальному существованию. Революция либо постепенно скатывается в праздность, Schlamperei[355], моральное убожество, финансовые интриги и всеобщую коррупцию (примером чему была французская Директория), либо перерождается в обыкновенную диктатуру или олигархию (что нередко происходило в Латинской Америке и в других странах). Поэтому перед отцами революции всегда встает одна и та же проблема: избежать как Сциллы утопического фанатизма, так и Харибды бесстыдного оппортунизма.

Надо отдать должное Сталину, открывшему и применившему метод, который в определенном смысле помог решить эту исключительную проблему. Теоретически история или природа (в интерпретации Гегеля и Маркса), следуя собственному диалектическому закону развития, доводят борьбу противоположностей до критической точки, обусловливая тем самым эволюцию, движение по спирали, а не угасание. Но, поскольку история и природа сами по себе могут клониться к деградации, человек должен время от времени приходить на помощь этим безличным силам. Как только правительство замечает в обществе признаки пагубных стремлений к сытому довольству, оно должно натянуть вожжи, усилить пропаганду, увещевать, запугивать и, если необходимо, примерно наказывать столько врагов, сколько потребуется. Симулянты, любители комфорта, сомневающиеся, еретики и другие «негативные элементы» подвергаются уничтожению. Такова «теза». Оставшаяся часть населения, должным образом запуганная, подвластная страху больше, нежели надежде, вере или стремлению к выгоде, бросается выполнять предписанную сверху работу, и экономика на время вырывается вперед. Но затем элита пуристов от революции, фанатичные террористы, пламенное сердце партии – те, кто искренно убежден в священной необходимости отрезать засохшие ветви от древа государства, неизбежно заходят слишком далеко. Если этого не происходит, если они могут остановиться вовремя, значит, они не принадлежат к сорту людей, способных выполнять инквизиторские обязанности с отчаянным рвением и необходимой безжалостностью. Ханжи, полуверы, умеренные, оппортунисты, а также люди осмотрительные в суждениях или подверженные обычным человеческим чувствам, не подходят для этой цели, поскольку, как предупреждал еще Бакунин, они могут остановиться на полпути. Потом наступает момент, когда общество, слишком запуганное или истощенное, чтобы двигаться дальше, клонится к апатии, опускает руки – и производительность труда постепенно падает; в это время впору проявить милосердие. Фанатиков революции обвиняют в том, что они зашли слишком далеко, и – эта мера всегда популярна – их подвергают наказанию от имени всего народа. В зените правления Сталина это означало политические чистки и казни. Допускаются некоторые послабления в отдельных областях, например в литературной критике, поэзии или археологии, но ни в коем случае не в таких ключевых сферах, как экономика или политика. Это «антитеза». Снова легче дышится, слышны разговоры о мудрости правителей, о том, что наконец-то раскрылись их глаза на «произвол»; рождается надежда на расширение свобод; начинается оттепель. В производстве – резкий подъем, кругом восхваляют правительство за возвращение к раннему, более приемлемому идеалу, и наступает относительно счастливый период.