История свободы. Россия — страница 66 из 91

Лучший пример того, как был положен конец «активной» политике – это смена агрессивной линии Троцкого по отношению к Китаю на более мягкую. Сталин и его помощники, судя по всему, пришли к выводу, что начался очередной «спокойный» период и что, вследствие этого, попытки вызвать или поддержать радикальную революцию «с необходимостью» обречены на провал. Напротив, наиболее яркий пример приказа «в атаку!» есть знаменитая директива 1932 года, предписывавшая немецким коммунистам обратить огонь на социал-демократов, поскольку те якобы были более опасными врагами, нежели Гитлер. Речи Сталина в этот период очень поучительны в этом смысле, из них очевидным образом следует, что, по его мнению, на смену долгому периоду спокойствия снова пришло время революции. В глазах Сталина экономический кризис 1929–1931 годов был самым ярким за всю историю человечества свидетельством того, что противоречия капиталистической системы скоро сыграют свою историческую роль и взорвут изнутри все ее прогнившее здание (кстати, ситуация того времени виделась в столь мрачном свете не одному только Сталину; весьма многочисленные интернациональные наблюдатели, относившиеся к самым различным частям политического спектра, высказывались о текущей ситуации в мире ничуть не менее красноречиво). Если же складывается «революционная ситуация», коммунистическая партия должна брать ход событий в свои руки и действовать. Закончен период, в течение которого она должна была вводить своих потенциальных противников и врагов в опасное заблуждение, что мир заключен навечно; теперь коммунистическая партия мгновенно сбрасывает с себя маску солидарности со всеми левыми и «прогрессивными» силами. Как только трещины в капиталистическом миропорядке становятся видны невооруженным глазом, это значит, что момент, когда нужно нанести удар, вот-вот настанет, и в такой ситуации надо срочно готовить выступление; образцовый пример здесь – Ленин и его подготовка Октябрьского переворота. Коммунистическая партия, смелая, сильная, единственная знающая, что́ ей нужно и как этого достичь, разрывает отношения (которые никогда и не были подлинными, хотя до поры были тактически необходимыми) с «аморфной» безмозглой массой случайных последователей, временных союзников и прочих «сочувствующих». Нужно совершить смелый прыжок через пропасть, чтобы захватить власть, которой одна лишь коммунистическая партия достойна – и способна – распоряжаться.

Приказ «в атаку!», отданный Сталиным в 1932 году своим немецким соратникам, был ими исполнен, что повлекло за собой их гибель и едва не повлекло за собой гибель самого Сталина, – в самом деле, всем нам известно, что, воспоследовало, и мир до сих пор платит за это страшную цену. Но даже чудовищные страдания, последовавшие за исполнением сталинского приказа, не поколебали веру коммунистов в вышеупомянутую формулу. Она остается неизменной и повторяется снова и снова: при возникновении революционной ситуации ликвидируй своих союзников, которые больше тебе не нужны, затем выступай и наноси удар; пока же такая ситуация не возникла, копи свои силы и собирай вокруг себя каких найдешь союзников, создавай народные фронты, рядись в либеральные и правозащитные одежды, и повсеместно цитируй тех из древних, кто указывал на возможность, если не на желательность, мирного сосуществования и взаимного уважения. Последнее особенно сыграет тебе на руку, поскольку, с одной стороны, скомпрометирует твоих потенциальных конкурентов, ибо заставит их зайти дальше, чем они бы хотели, к тому же они этого не заметят, и, с другой стороны, поставит в неудобное положение деятелей из правого крыла, то есть силы реакции, поскольку заставит их восстать против всех самых искренних и лучших защитников прав человека, свободы, прогресса и справедливости.

Вполне вероятно также, что эта формула в известной степени объясняет и колебания советской пропаганды после 1946 года, когда советские идеологи вдруг неожиданно принялись ждать мирового экономического кризиса и, соответственно, стали исключительно жестки и агрессивны в своих высказываниях. За этим последовало постепенное и неохотное смягчение позиции, связанное с пониманием (раньше времени выраженным советским экономистом Варгой, которого – и поделом! – «пожурили» за многознание, проявленное в неподходящий момент) того, что ожидаемый кризис не наступит так уж скоро и может наступить не тогда, когда его ждут, и быть не таким глубоким, как предполагается. В этом можно видеть источник попыток заменить в течение последних двух лет прямолинейную пропаганду (по крайней мере, ту, что идет «на экспорт»), исполненную в допотопном, бескомпромиссном марксистском тоне, поддержкой некоммунистических ценностей, таких, как стремление к миру во всем мире, а также воззваниями к национальной гордости в противовес диктату США и напоминаниями о традиционных дружеских связях между, например, Россией и Францией или, напротив, о традиционной вражде между, например, Францией и Англией. Советская опора на эту схему смены исторических периодов активности и пассивности (у которой добрая и длинная родословная, уходящая в глубь веков) не может, вероятно, служить полным объяснением перипетий идеологической политики СССР, но эту политику невозможно целиком объяснить без обращения к такой гипотезе, ибо иначе придется предполагать у теперешних правителей Советского Союза очевидно несвойственную им – при прочих равных – степень слепоты, глупости и, в конце концов, просто страсти выворачивать вещи наизнанку. И это само по себе есть довольно сильный довод в пользу истинности этой гипотезы.

II

Однако, каковы бы ни были теории исторического развития, определяющие политику Советского правительства по отношению к своим заграничным союзникам, едва ли они помогут нам объяснить зигзагообразные движения генеральной линии партии внутри Советского Союза. Эта особенность правительственной политики наводит на советских граждан священный ужас, особенно на представителей так называемых «общественных» профессий – писателей, художников, ученых, академиков и других интеллектуалов, – ведь их карьера и даже самая их жизнь зависят от их способности быстро и аккуратно приспосабливаться ко всем многообразным видам этого капризного создания, которое сродни разве что Протею. Принципы изменения линии не всегда, конечно, целиком остаются под покровом тайны. Разумеется, принятая в 20-е годы доктрина о построении социализма «в одной, отдельно взятой стране» не могла не изменить радикально всю политику партии. И ни один разумный наблюдатель не мог слишком сильно удивиться, когда последователи более ранней идеологии, так называемого троцкизма, а также и люди, лично связанные с изгнанным лидером, были подвергнуты чистке или в свою очередь изгнаны из страны. Точно так же не стоило удивляться тому, что после заключения пакта Молотова – Риббентропа в 1939 году последовал запрет на антинемецкие и антифашистские демонстрации. И еще менее – подъему, официально поддерживаемому, националистских и патриотических настроений в период народно-освободительной войны против Германии.

С другой стороны, никто не ожидал и не мог предсказать такие курьезные случаи, как осуждение, которому подвергся главный идеолог партии Г. Александров за то, что назвал Карла Маркса лучшим из западных мыслителей, а не, как должен был бы, человеком, совершенно отличным от них и вообще превосходящим по масштабу интеллекта всех когда-либо живших мыслителей. Высшие чины партии утверждали, что, назвав Маркса философом, Александров был непочтителен к нему, чуть ли не нанес ему оскорбление. Говорили, что назвать Маркса лучшим из философов – то же самое, что назвать Галилея наиболее мудрым из астрологов или человека – наиболее одаренной из обезьян. Точно так же никто не предсказывал и, вероятно, не мог предсказать взрыв ненависти по отношению к старшему поколению интеллектуалов, по большей части писателей и художников еврейского происхождения (и это после массовых убийств и пыток евреев нацистами), которых окрестили безродными космополитами и мелкими приспешниками сионизма, да и последовавший за этим роспуск Еврейского антифашистского комитета. И далее, никому из филологов, кто столько лет подписывался под вычурными (но официально признанными) доктринами академика Марра, нельзя поставить в вину неспособность предсказать его падение. Кому могло прийти в голову, что священному обряду жертвоприношения интеллекта и знания на алтарь долга по отношению к стране и партии уготована столь необычная судьба – личное вмешательство генералиссимуса, который ex cathedra возвестил миру истину о взаимоотношениях языков, диалектов и социального устройства?

Любой, кто имел дело с советскими писателями или журналистами, или даже просто с представителями Советского Союза за рубежом, знает необыкновенную чуткость уха этих людей по отношению к малейшим изменениям в тоне партийной политики. И однако же эта чуткость в итоге не приносит им никакой пользы, ибо ее неизменная спутница – беспомощное незнание того, куда в следующий момент пойдет «генеральная линия». Конечно, по поводу каждого конкретного «изгиба» строятся бесконечные гипотезы, иные фривольного свойства, иные серьезные; в советской России такие гипотезы обычно отдают черным юмором, типично советским юмором висельников, и выражаются в горьких, на весь мир знаменитых афоризмах. Но пока не выдвигалось ни одного общего положения, которое бы объяснило все наличные факты. Поскольку же, в конце концов, маловероятно, что такие холодные и расчетливые люди, как правители Советского Союза, оставляют определение центральной линии своей политики, от которой все зависит и от которой все отсчитывается, на волю случая или наития, мы едва ли скажем, что пытаться выдвинуть гипотезу, которая бы объяснила многое в этой загадочной ситуации, есть пустая трата времени.

III

Основой нашей теории служит соглашение о том, что существуют две опасности, угрожающие любому режиму, установленному в результате революции.

Первая опасность состоит в том, что процесс может зайти слишком далеко, то есть что революционеры в пылу борьбы уничтожат слишком многое, и в особенности тех индивидуумов, от таланта которых в конечном счете зависит успех самой революции и удержание ее достижений. Еще ни одна революция не достигала целей, которые ставили перед собой наиболее яростные ее сторонники, ибо самыми лучшими революционерами становятся люди, которые понимают историю чересчур упрощенно. После того как опьянение победой прошло, настроение людей меняется на мрачное, среди победителей начинает преобладать чувство несбывшихся надежд и презрения друг к другу, поскольку самые святые цели оказываются недостигнутыми, зло все еще бродит по земле, и кто-то должен за это ответить, кто-то должен понести наказание за недостаток рвения, за безразличие, за саботаж и даже, возможно, за предательство. И вот начинаются судебные процессы, людям выносят приговоры и потом казнят за то, что они были неспособны совершить нечто, что, по всей вероятности, никогда и никем не могло в реальности быть совершено; люди оказываются за решеткой и на эшафоте за то, что оказались вовлечены в события, за которые никто не несет ответа, которые невозможно было предотвратить, наступления которых наиболее ясно мыслящие и трезвые (как оказывается впоследствии) наблюдатели всегда до той или иной степени ожидали. Но процессы и казни не могут исправить положение. Презрение уступает место гневу, власти прибегают к террору, число казней увеличивается. Нет никаких причин, по которым этот процесс должен закончиться сам по себе, без вмешательства внешних сил, так как никакое число жертв не может искупить преступление, которое никто не совершал; можно пролить реки крови, но это не