оторого, обличая прошлое, сделал тем самым выводы и о настоящем. По мнению Чаадаева, Россия не имеет истории, потому что её не коснулась цивилизация. В России нет ни долга, ни закона, ни правды, ни порядка. «Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него; не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества; ничем не содействовали совершенствованию человеческого разума и исказили всё, что сообщило нам это совершенствование. Во всё продолжение нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей: ни одной полезной мысли не взросло на бесплодной нашей почве».
Чаадаев, конечно, далеко недооценил пройдённого Россией исторического пути. Но дело не в этом. Нельзя было резче разойтись с официальной точкой зрения, считавшей, что прошлое России изумительно, настоящее более чем превосходно, а будущее не поддаётся описанию. Письмо Чаадаева, по словам Герцена, было «выстрелом, раздавшимся в тёмную ночь», и, конечно, разбудило ночных стражей. Поднялась, как выразился Никитенко, «ужасная суматоха». «Телескоп» был запрещён, цензор Болдырев отставлен от службы, а редактор Надеждин сослан в Усть-Сысольск. Что касается Чаадаева, то к нему была применена резолюция Николая: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной – смесь дерзостей бессмыслицы, достойной умалишённого…» Власти не могли примириться с тем, что русский дворянин и отставной гвардии ротмистр мог в здравом уме и твёрдой памяти считать всё прошлое России никуда не годным. Решено было полагать Чаадаева сумасшедшим. В этом смысле и было составлено отношение Бенкендорфа к московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну:
«В последневышедшем № 15-м журнала „Телескоп“ помещена статья под названием „Философические письма“, коей сочинитель есть живущий в Москве г.Чеодаев. Статья сия, конечно, уже Вашему сиятельству известная, возбудила в жителях московских всеобщее удивление. В ней говорится о России, о народе русском, его понятиях, вере и истории с таким презрением, что непонятно даже, каким образом русский мог унизить себя до такой степени, чтобы нечто подобное написать. Но жители древней нашей столицы, всегда отличающиеся чистым здравым смыслом и будучи преисполнены чувством достоинства русского народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок, и потому, как дошли сюда слухи, не только не обратили своего негодования против г.Чеодаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление своё о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиною написания подобных нелепостей. – Здесь получены сведения, что чувство сострадания о несчастном положении г.Чеодаева единодушно разделяется всею московской публикой. Вследствие сего Государю Императору угодно, чтобы Ваше сиятельство, по долгу звания Вашего, приняли надлежащие меры к оказанию г.Чеодаеву всевозможных попечений и медицинских пособий. Его Величество повелевает, дабы Вы поручили лечение его искусному медику, вменив сему последнему в обязанность непременно каждое утро посещать г.Чеодаева, и чтоб сделано было распоряжение, дабы г.Чеодаев не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха; одним словом, чтобы были употреблены все средства к восстановлению его здоровья, – Государю Императору угодно, чтобы Ваше сиятельство о положении Чеодаева каждомесячно доносили Его Величеству».
С меньшим шумом прошла расправа над Лермонтовым за стихи 1837 года на смерть Пушкина. Поэт был переведён на Кавказ, откуда, благодаря заботам влиятельных родственников, вскоре вернулся обратно. Знакомство с жандармами, по-видимому, произвело на Лермонтова должное впечатление, и, отправляясь на Кавказ вторично, после дуэли с Барантом, он написал такие стихи:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ.
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за стеной Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
Третье литературно-политическое дело замечательно тем, что пострадал по нему не писатель, а управляющий III Отделением. В 1839 году был выпущен первый том сборника «Сто русских литераторов». В числе прочих произведений были напечатаны три вещи незадолго перед тем погибшего на Кавказе декабриста А.А.Бестужева. К ужасу властей, автор был назван не обычным своим псевдонимом Марлинский, а полным именем, отчеством и фамилией, и к изданию приложен портрет. Поднялся страшный переполох. Цензура получила экстренный запрос: «Кто осмелился пропустить портрет Бестужева?» На поверку оказалось, что виновником является не кто иной, как сам старший инквизитор А.Н.Мордвинов, по небрежности пропустивший портрет в печать. Под Мордвинова уже давно подкапывался его соперник, начальник штаба корпуса жандармов Дубельт, и Мордвинова отрешили от должности.
В таких формах протекала борьба с литературной крамолой до 1848 года. С конца 40-х годов оживляется общественная жизнь, а следовательно, и литературная. В русскую публицистику вступает поколение мелкобуржуазной демократии с её утопически-социалистическими теориями и политическим радикализмом. Жандармы почувствовали струю свежего воздуха, но не сумели определить, из какой щели она идёт. И здесь III Отделение пошло по стопам своих предшественников: вся беда в растлённом Западе, где происходят революции и низвергаются законные власти; оттуда приходят и коммунистические теории.
Уже цитированный нами отчёт о деятельности III Отделения за пятьдесят лет следующим образом изображал положение дел к этому времени:
"Собственно, в России не было никакого повода опасаться волнений или беспорядков. Общее настроение русского общества отличалось не только полным спокойствием, но даже некоторой вялостью. Ещё в 1843 году наблюдение указывало, что «высшее общество, которое в прежнее время позволяло себе рассуждать о действиях правительства, гласно хваля и порицая принимаемые им меры, уклоняется ныне от подобных суждений и ко всему хранит какое-то равнодушие; то же самое замечается и в других слоях общества: все как будто поражены какою-то апатией». Но и в этом апатическом обществе молодёжь не могла оставаться ко всему безучастною, и в среде её мало-помалу начинали распространяться учения, увлекавшие юные умы новизною…
В видах охранения нашего общества от наглых разрушительных теорий, волновавших Западную Европу, высочайше повелено было принять решительные и энергичные меры, большая часть коих была возложена на III Отделение последовало распоряжение о строжайшем наблюдении за всеми иностранцами, в особенности же за французами, проживающими в пределах империи; запрещён был въезд в Россию первоначально французам, а вскоре и прочим европейцам, за весьма незначительными исключениями; русским подданным выезд за границу разрешался не иначе как по особо важным, исключительным причинам, тем же, которые уже находились за границей, сделано приглашение возвратиться в отечество; ввоз иностранных книг подвергнут новым правилам, лишавшим книгопродавцев возможности с прежней лёгкостью распространять запрещённые сочинения; произведены обыски во многих книжных магазинах С. – Петербурга, Москвы, Риги и Дерпта, причём найденные в значительном числе недозволенные цензурой книги были конфискованы, а виновные книгопродавцы преданы суду; усилено наблюдение за ходом воспитания в России, за литературой и особенно за журналистикой; учреждены особые комитеты: один – для рассмотрения всех русских журналов последних лет и другой – для наблюдения за всеми журналами и книгами, выходящими в России; повелено дополнить цензурный устав, а цензорам подтверждено обращать бдительное внимание на журнальные статьи".
Учреждение специального цензурного комитета (названного по имени его председателя Бутурлинским) открыло собой «эпоху цензурного террора», продолжавшуюся до 1855 года. В этот период арестовывается и ссылается целый ряд писателей (Салтыков, Самарин, Тургенев), придирчивость цензуры доходит до своего апогея, в «коммунизме» обвиняются самые благонамеренные авторы. Запрещалось не только следовать социалистическим идеям, но даже опровергать их, потому что в процессе полемики приходится излагать и «самые правила этих систем, ложные для ума зрелого и благонамеренного, но всегда вредные в чтении людей легкомысленных».
Но от этих дел III Отделение стояло уже несколько в стороне. Оно оставило за собой верховный надзор за литературой, но основную работу передало цензурному комитету. Теперь жандармы интересуются уже не столько литературой, сколько литераторами. На деле петрашевцев с идиллией пришлось расстаться. В 1848 году Дубельт ещё не мог предположить, чтобы Белинский был сознательным проповедником социалистических взглядов. В 1849 году он огорчался, что Белинский умер и нельзя его вместе с петрашевцами сослать на каторгу. Но, поняв происшедшую перемену, жандармы предпочли сдать в другие руки: хлопотливое дело литературной цензуры, оставив за собой надзор и возможность уличать чиновников цензурного комитета в оплошностях.
А. И.Герцен привлёк к себе внимание III Отделения уже в раннюю пору своей деятельности.
В 1834 году для разбора дела о лицах, певших «пасквильные» песни в Москве, по высочайшему повелению учреждена следственная комиссия. Итог её работы – два толстенных тома.
Князь Дм.Голицын писал Бенкендорфу, что, «хотя поступки и заслуживают, по-видимому, особенное порицание, но впрочем, источник оных есть не что иное, как нетрезвое людей поведение, а не какое-либо преступное намерение». Тем не менее из пустяка было создано большое дело.
Кроме непосредственных участников пирушки, где происходило пение, привлечены и не бывшие там, даже и не находившиеся в Москве. Но, наконец, комиссия признала бесплодность своей работы и, опросив 15 человек, заключила: «При всей строгости и предусмотрительности розыска, не оказывается доселе даже следов, по которым можно было бы предположить существование между ними общества».