[260] рассказывается о пожаре и восстановлении дома священника, а также о последующей народной расправе с поджигателем, Гаспаром Фицелем, прозванным Ржаная булка. Тем не менее посещение дома священника, церквей и ризниц для некоторых было одновременно и средством улучшения социального положения, и возможностью обрести вкус к прекрасному, а также к некоторым чувственным удовольствиям. Иными словами, это был шанс телесного и душевного преобразования.
Церковь, даже самая запущенная, действительно была местом, полным красоты и света, где каждый мог открыть в себе или удовлетворить уже имеющиеся универсальные эстетические потребности, что сложно в повседневной бедной жизни, среди других людей, вещей, животных и дурных запахов[261]. Позолоченный запрестольный образ, бесчисленные статуи, витражи, канделябры сочетаются с запахом ладана (равно как и запахом разлагающихся тел)[262], с мерцанием литургических украшений и восковых свечей. Особо надо упомянуть удовольствие, которое доставляли песнопения и молитвы, монотонное чтение или заливистое пение. В каком–то объеме религиозную музыку можно было услышать даже в самых скромных сельских церквях. Некоторые красноречивые проповедники, прибывающие с миссией или же местные, пробуждают необыкновенные эмоции[263]. Так, капеллану замка Обэ, видимо, лучше, чем приходскому кюре, удавалось потрясти, в прямом и переносном смысле, жителей деревни: призванный проповедовать в воскресенье перед рождеством 1754 года, он прочел «на воскресной Мессе, после Евангелия проповедь, касательно Страшного суда. Когда он провозгласил падение и разрушение всех звезд, слушатели, и в особенности женщины, ударились в плач, проливая слезы. Никогда даже самый лучший проповедник не размягчал сердца до такой степени сострадания, если говорить о телах, но в то же время не способствовал столь мягко спасению их души».
Детские воспоминания Жамре и Симона полны зачарованности тем, что они видели, слышали, обоняли и осязали в церкви — это формировало их воображение и заставляло мечтать о мирах если и не лучших, то иных. И если даже благодаря своему вхождению в мир образованных людей два хроникера действительно являются исключительными персонажами, почему их восприятие должно отличаться от восприятия их неграмотных сограждан? Разве нет в нем основы, единой для всех, даже для обитателей мельниц и лачуг, как полагал племянник Рамо, которого Дидро вывел на сцену? Вкус к переливам, вокальным и прочим, усваивается не с обучением чтению — хотя оно и облегчает это приобщение, как демонстрируют открывшиеся у Луи Симона и его семьи музыкальные таланты. Обаятельный заводила на вечерах, этот кисейщик–хроникер играл на скрипке, виоле и гобое и был столь искусен в церковном пении, что еще в детстве музыкальные таланты открыли ему двери в ризницу и позволили завязать полезные знакомства среди священнослужителей. Его дед тоже не был обделен талантами, «известный певчий в церкви, известный охотник, обладавший большой ловкостью, ибо однажды он делал «колесо» от зала до Морье»[264]. Анна Шапо, будущая жена Симона, когда была служанкой в бенедиктинском монастыре, видимо, приобрела там учтивые манеры, которые отличали ее от подруг и делали завидной невестой[265].
Священники Контрреформации не упускали из виду притягательность музыки для паствы и, желая привлечь прихожан в свои церкви, умело создавали привлекательное пластическое и звуковое оформление. Когда кюре Равено вступил в управление приходом в Бри в 1676 году, он немедленно приступил к разнообразным улучшениям, в том числе предпринял реконструкцию главного алтаря, поскольку тот был «столь же неприятен взгляду телесному, сколь он свят и грозен для взгляда духовного». К тому же этот пастырь, как и многие другие, никогда не пренебрегал возможностью украсить Празднества Пасхи и Иоанна Крестителя многоголосным пением, а порой и скрипичными пьесами, так как желал превратить эти торжественные моменты литургического года в две вершины духовной жизни своих прихожан[266]. Правда, ему не всегда сопутствовал успех: ненастья, состояние дорог и работы в полях часто удерживали прихожан вдали от церкви. Порой его одолевали сомнения, он опасался чересчур светского обаяния рождественских песен («оставить их для камина») и отказался от предложения ансамбля скрипачей «играть на Обедне и Вечерне. Но я отблагодарил их, сказав, что мы окажем Господу большую честь звуками наших голосов, нежели этих инструментов, которые нынче стали слишком светскими из–за чересчур частого, слишком неблагодарного и даже порой преступного их использования». Эти музыканты соперничали с другим ансамблем скрипачей, который поддерживали местные нотабли и особенно королевский судья по уголовным делам. Им пришлось силой поддержать честь своей музыки и пригласившего их прихода: «произошли драки, оскорбления, удары палками, разорванные галстуки». Музыка могла очаровывать души, она порой производила побочные эффекты — хоть и кровавые, но от этого ничуть не менее «существенные», — выстраивая запутанные связи между телом и душой, интимным удовлетворением и публичным проявлением.
Жилье большей части населения оставалось неизменным на протяжении долгого времени[267]. Изучая дома, мы могли бы сделать выводы о трансформации психики живущих в них людей. Такое исследование возможно благодаря многочисленным и точно датированным примерам. Свидетельство приора Сеннли–ан–Солонь, датируемое приблизительно 1700 годом, особенно интересно, хотя и отмечено предрассудками не–крестьянина и человека… высокого роста. Он проклинает утопленность в землю и полумрак домов своих прихожан: «Жители не любят высоких перекрытий [потолков]. Им нравится задевать головой балки в своих комнатах, что является опасным неудобством для человека моего роста. <…> Им следовало бы сделать [свои дома] открытыми при помощи больших окон, чтобы впустить в них воздух, тогда как они темны и годны скорее на то, чтобы служить карцером для преступников, нежели жилищем для свободных людей». Во времена «статистики» появляются бесчисленные описания крестьянского жилища, и они остаются негативными. Например, в «Статистической записке о департаменте Дё—Севре» префекта Дюпена почти все дома объявлены «слишком маленькими, утопленными больше чем на фут ниже уровня земли, зачастую без окон, получающими свет только через низкую дверь, которая к тому же почти всегда закрыта… предметы мебели нагромождены один на другой в единственной комнате»[268]. «Прогрессистская» позиция авторов этих обобщений (они охватывают всех жителей департамента, без различия мест и классов) заставляет усомниться в неизменно неблагоприятных и намеренно креационистских утверждениях. Во всяком случае, пример Бретани, с ее многочисленными землями и особыми экономическими условиями, доказывает, что хотя количество мебели[269], прислуги и скота зависит от достатка, которым располагает каждая семья, оно зависит также и от бесконечно разнообразной и свойственной каждой социальной группе способности создавать новое жилье и делить его (в прямом и переносном смысле) с течением времени.
Так в восточном Леоне в XVII веке подъем, связанный с производством полотна и срочной арендой, вызвал строительство спаренных, хорошо убранных каменных домов с наружной лестницей под навесом кровли (apotei, также именуемым «наружный край» или «спрячь–стол», где ютились кровать для родственников или длинный стол). Деньги за полотно шли не только на «вино и церкви», но и на солидное жилье, способное вместить два связанных между собой хозяйства. Надписи на наддверных балках с именами обоих хозяев напоминают о том, в какой близости жили не связанные родственными узами семьи. Каменная бретонская архитектура XVIII века удивляет качеством общестроительных работ, а также разнообразием и изобилием декора. Но в самой Бретани и за ее пределами она всегда соседствует с «жилыми хижинами» из глиносоломы или просто земли. Они предназначаются для работающих на нераспаханной земле поденщиков, число которых растет при каждом демографическом взрыве. Перемены (в судьбах людей, в количестве населения) включают в пейзаж новое, менее надежное жилье, которое вынуждает пролагать окольные пути к колодцам и прочему коммунальному хозяйству. Они же вынуждают восстанавливать старое прочное жилье и сужать пространство, отведенное каждой семье и ее скоту. Эти меры были нацелены на то, чтобы разместить новых арендаторов или более многочисленные стада, и приводили к изменению пейзажа и сети дорог, а также к перепланировкам в интерьере домов: большая комната разделялась на зал, хлев и стойло. При отсутствии необходимых подсобных помещений сам труд должен был быть реорганизован. Например, несмотря на существование в нижней Бретани прекрасных каменных домов, время от времени приходилось хранить снопы злаковых в случайных укрытиях, в том числе в часовнях, или оставлять их в полях, покрыв слоем глины. Это возымело неожиданный эффект, который прекрасно описал во II году[270] префект Камбри. Молотьбу устраивали «в течение зимы», что значительно уменьшало время отдыха от физических работ, на который традиционно отводят «плохой сезон»[271].
Если в хижине было чисто и не очень тесно, она, хоть и не производила особого впечатления снаружи, внутри была порой удобнее более привлекательных и прочных сооружений. Хотя солому и глиносолому нужно постоянно подновлять, они намного дешевле других строительных материалов, а по изолирующим свойствам по меньшей мере не уступают черепице, шиферу и камню. Во многих провинциях засвидетельствовано существование смешанных форм сельской архитектуры. Это противоречит креационистскому представлению о «машинах для жилья»