История тела. Том 1. От Ренессанса до эпохи Просвещения — страница 23 из 46

Разбитые на категории и систематизированные с точки зрения как обучения, так и исполнения физические упражнения благородного сословия образуют отдельный мир, мир однотипных объектов и унифицированных правил. Их специально организуют и подробно комментируют, они поставлены на службу визуальному образу — определенному внешнему виду, — работа над которым начинается в детстве и продолжается постоянно. Подобной целостностью обладают и игры, в подражание благородному сословию устраиваемые городскими корпорациями. Гораздо более разрозненными и спонтанными являются потехи, которые встречаются на многих ступенях социальной лестницы: им специально не обучают, они разбросаны во времени и пространстве, их формы и правила изменчивы, сиюминутны, интуитивны; они скорее используют и стимулируют тело, нежели выставляют его напоказ; скорее существуют, чем комментируются.

1. Игровые практики: буйство и рассеянность

Своей незначительностью и возможной простотой эти занятия напоминают детские игры. Их место, равно как и время, практически не фиксировано и произвольно, за исключением циклических праздников, устраиваемых в честь святого покровителя. О них редко пишут, даже о тех, что практикуются благородным сословием за пределами военных академий: это различные игры в мяч, в шары, бильярд или зимнее катание по льду[590]; развлечения, о которых, описывая жизнь двора в Версале или в Марли, упоминают Сурш или Данжо, но всегда походя, порой едва указывая их названия, так что мы не видим ни как они разворачиваются, ни какие им сопутствуют перипетии.

а) Локализация игр на пари

В мемуарах Шаватта, скромного чесальщика шерсти эпохи Людовика XIV, перечислено поразительное количество забав, в которых участвовал этот лилльский рабочий конца XVII века: мяч, лакросс[591], бурлуар[592], кегли, плаванье, катание на коньках, стрельба из арбалета и даже «метание копья с деревянной лошади»[593]. Как правило, Шаватт играет по настроению или побившись об заклад, без какой–либо регулярности или последовательности, его практики подвижны и почти непредсказуемы: они никогда не подвергаются категоризации, не рассматриваются как нечто единообразное и целостное. Ни малейшего сходства с современным спортом, устройство которого, напротив, формирует сферу унифицированного поведения, подчиненного временной программе и особому календарю, строго распределяющему установленные состязания в течение года. Практически нет упоминаний особых мест для этих развлечений, игровым полем может быть все городское пространство: на площади перед церковью играют в мяч, на засыпанных снегом улицах — в лакросс, у городских рвов проводятся стрельбы. Но чесальщик шерсти никогда не останавливается на них подробно, если только речь не идет о потасовках и их последствиях. Мимоходом он отмечает «большое число людей», играющих «в разных местах на стенах этого города»[594], или, порой, «молодых девушек», которые забираются на деревянного коня[595]. Ни разу игра не описывается полностью со всеми ее перипетиями, длительностью, последовательностью, началом и концом.

В классическую эпоху физические игры такого рода делятся на две категории: игры на пари, когда ставки делают сами участники, и призовые, когда победителя ожидают награда и почести. Две манеры играть, две манеры соревноваться, каждая из которых, в зависимости от социальной группы, имеет множество дополнительных нюансов, напрямую связанных с общественными структурами Старого порядка.

Многочисленные пари возникают неожиданно, порой в результате мгновенного решения: взять, к примеру, того швейцарца, который в 1594 году, побившись об заклад, со шпагой на боку берет приступом амьенский собор и забирается на его шпиль[596]; или молодого человека, который в окружении десятка людей неистовствует в лодке на Темзе 1 мая 1653 года, — для зрителей, собравшихся на берегах реки, условия пари остаются неизвестны[597]. Говоря шире, практически все распространенные игры подразумевают битье об заклад, будь то игра в мяч, в кегли, в снежки или в шары. Это самый простой способ затеять игру, к тому же пари обеспечивает ей минимальную серьезность, вносит элемент риска, добавляет напряжения. В отсутствие структур, которые гарантировали бы участие игроков в этих случайно завязывающихся состязаниях, пари заставляет играть по–настоящему. Оно мобилизует участников: без него невозможно представить себе эти институционально незакрепленные соглашения, процветавшие при полной произвольности времени и места: «Надо на что–то играть, иначе игра лишается интереса»[598], как около 1530 года сказано в «Разговорах запросто» Эразма.

Прекрасный тому пример — игра в ручной мяч. За редкими исключениями, в XVI–XVII веках она непредставима без денежного заклада, который кладется у сетки. Залы для игры в мяч задуманы как игорные дома и по названию, и по функции, тем более что там же нередко играют в карты и в кости. Согласно патенту Франциска I (1545), выигрыш приравнивается к оплате труда: «Все, что будет собрано при игре в мяч, должно быть уплачено победителю в качестве разумного погашения долга, возникшего от затраченных им усилий»[599]. Порой зрители оказывают финансовую поддержку игрокам, как это было в 1648 году, когда «рыночные торговки» принесли в «игорный дом в квартале Марэ–Тампль» двести экю в поддержку герцога де Бофора[600]. Практики, превращающиеся в страсть: так, в конце XVI века кардинал де Гиз берет в услужение человека исключительно из–за его игрового мастерства, чтобы тот подавал ему мячи[601]; или, несколькими годами позже, Ревароль включается в игру, несмотря на деревянную ногу, и на некоторое время заставляет о ней позабыть[602].

b) Призовые игры

Совершенно иначе устроены призовые игры, которые, как мы видели на примере благородных скачек за кольцом или буржуазной стрельбы по попугаю, могли происходить достаточно регулярно. Наиболее показательны (и наиболее популярны) из них те, что связаны с приходскими праздниками. Они имеют самые различные формы: в Бретани это борьба, в Провансе — бег или прыжки, в Меце — метание камней и тоже бег[603], в Монпелье — поединок в воде[604], как иногда в Лилле и Одамбурге[605], это может быть и игра в мяч. Победитель демонстрировал собравшимся свою силу или ловкость, праздничный пир скреплял общинную солидарность. Соревновательность и получение признания, особенно среди молодежи, остаются могучим стимулом этих регулярных противостояний, привязанных ко дню местного святого покровителя.

Существует и несколько иная форма: состязания между приходами. Это тоже циклически повторяющиеся события, связанные с общими праздниками — Богоявлением, Марди Гра, вербным воскресеньем… На первом месте тут ла суль[606], поскольку в ней участвуют много игроков и используется модель рукопашной схватки: это игра в мяч с массовыми стычками, в которой, по–видимому, нет недозволенных приемов, тела сшибаются друг с другом, мяч должен попасть в особо обозначенное на поле место после того, как он был вброшен из нейтральной зоны. Ла суль — типичная большая деревенская игра, где игровое пространство не имеет четких границ, беспорядочные схватки могут порой продолжаться в реке или в море, как это было в Волонье в 1557 году, когда подмастерья из Губервиля дрались в волнах Ла Манша[607]. В парламентских регистрах периодически фиксируется провоцируемое ею насилие и желание поквитаться: «К ним [игрокам] примешалось большое число пьяниц, которые обрушивали палочные удары на своих врагов, когда их узнавали, а часто и на совершенно неизвестных им людей»[608]. Такие же массовые вспышки насилия в английских деревнях связаны с похожими на ла суль играми — кнаппан и херлинг[609]; последняя в 1602 году описывалась как «игра по–настоящему грубая и жестокая, в которой тем не менее значительную роль играет ловкость и которая отчасти напоминает военные действия. <…> Мяч в этой игре можно сравнить с адским духом»[610]. В ла суль присутствуют все характерные черты игр Старого порядка: географическая разбросанность, разрозненные правила, местная специфика, беспорядочные столкновения, во время которых определяется не столько командный, сколько индивидуальный победитель — тот, кто отправляет мяч в особо обозначенную на поле зону. Все очень меняется от места к месту: и форма мяча, и материал, из которого он сделан, и выбор зачетных зон, и устройство игровой площадки. Особенно это касается мячей, разнообразие которых сравнимо с многообразием диалектов: начиная от традиционного для Франции пикардийского «кожаного бурдюка, наполненного воздухом»[611] или набитого тряпками и украшенного лентами, который используют игроки в Конде–сюр–Нуаро[612], вплоть до самшитового шара во Фландрии[613] или простого куска дерева в Бурже или Мансе[614].

Конечно, эти способы выпускания «пара» могли служить разным целям. С их помощью разрешались межевые конфликты между деревнями, приходами или «землями», равно как и конфликты внутри общины: в особенности противостояния между женатыми и холостяками — в высшей степени чувствительный водораздел для традиционных сообществ, мобилизующий сексуальное напряжение внутри группы. К примеру, в Онфлер, где «молодые женатые мужчины каждый год играли в ла суль с холостыми парнями из этого города у ворот, смотрящих в сторону Гавра»[615]. С ними связаны различные инициационные обряды с их почти сакральными действиями: ежегодные праздники, во время которых проводились состязания, определявшие выбор короля «аббатства» молодежи или «холостячеств», этих сообществ, которые в старой Франции позволяли одной возрастной группе оказывать давление на деревенскую общину, устраивая праздники или шаривари[616]. В этом случае самым необходимым качеством являлась стойкость: таковы забеги с мячом в Шамданье неподалеку от Ниорра, эта жестокая схватка всех против всех, когда победитель должен, несмотря на удары, доставить мяч из деревни на рыночную площадь; или скачки с препятствиями в Молеврие, неподалеку от Шоле, когда выигрывает тот, кто, перелетая на коне через стог сена, сможет положить на него монету[617].

с) Физические качества и интуиция

Во всех этих видах состязаний доминируют два качества — сила и ловкость; с XV века они упоминаются как необходимые для игры в мяч, где удары наносятся «очень сильно, хитро и ловко»[618]. В крайне редких комментариях по этому поводу не говорится о быстроте, дыхании или даже мускулах; в доступных источниках информации о теле все формулируется в самых общих терминах. Однако выбор практик свидетельствует о наличии двойной репрезентации: с одной стороны, важное место отводится прямым столкновениям, агрессивности, как в случае ла суль; с другой — ловкости, как в любопытном случае вольтижировки холостяков в Молеврие, или когда игроки бросают различные предметы в привязанное животное (в Санлисе в птицу пытаются попасть серпом, в Пьервере (Прованс) в петуха бросают камни), или, в редуцированном виде, когда бьют кулаками по отбивающейся когтями кошке[619]. В последнем случае ловкость и агрессия идут рука об руку, напоминая о том, что все эти праздники, как правило, провоцировали насилие, большее или меньшее, в зависимости от места и от специфики календарных игрищ. Все эти физические качества ассоциируются непосредственно с человеком, а не с возможным результатом упражнений: это скорее интуитивные, а не рациональные представления, более знакомые по опыту, нежели отчетливая ценностная система. Максимум, на который можно рассчитывать, — это описание физических данных, но, как правило, такого рода тексты принадлежат посторонним свидетелям, непричастным к культуре играющих; наблюдателям, владеющим письменной речью, как тот королевский чиновник, который доносит о сражениях в воде «отряда женатых» против «отряда молодежи» в Монпелье 18 августа 1634 года, где первых возглавлял «человек приятной наружности, решительный, хорошего роста и сложения, со сверкающими глазами»[620]. Таков ментальный инструментарий элиты для описания анонимного тела.

В общем и целом практика доминирует над словом, и в ней всегда латентно присутствует угроза физического столкновения — открытого насилия, как в случае ла суль, или замаскированного и не столь явного, как в случае борьбы. Вовель пишет о палочных ударах, которыми «ежегодно ритуально» завершаются некоторые праздники в Провансе, о сражении камнями между соседними Сайансом и Баржемоном, о почти ритуальных вечерних потасовках между крестьянами и ремесленниками, неизменно следующих за послеполуденными состязаниями[621]. Мюшамбле утверждает, что игры, во время которых в животное бросают камнями, весьма распространены: такого рода потехи «способны несколько умерить страсти людей, позволяя им, во время всплесков насилия, не приниматься за себе подобных»[622]. В 1727 году Немец описывает весьма своеобразную игру в гуся — состязание на Троицу, которое в Сюресне приходит на смену сражениям в водах Сены: «бой» ведется за то, чтобы зубами оторвать голову «живому гусю», подвешенному над водой[623].

2. Практики регулируемые и независимые

Особый уклад этих состязаний, их свобода, незакрепленность, неизбежно порождает бесконечные конфликты с властью: это противостояние разгула и сдержанности, спонтанности и контроля. Их проведение постепенно ограничивают в целях усмирения жестокости, искоренения игры на деньги и борьбы с очевидной «бесполезностью» таких развлечений. Недоверие прежде всего вызывает буйный характер, предполагаемая безнравственность этой считающейся слишком вольной активности. Отсюда тенденция к ее упорядочиванию, изменению и, порой, прямому запрету. Поэтому история этих игр — в основном история борьбы с ними. В более широком смысле, это история последовательного усиления контроля над телом: надзора, который в конечном счете должен привести к более эффективному сдерживанию насилия и страстей. Это также история развития особых практик для обоих полов и разных социальных групп, конкретный способ телесного подтверждения существующих дистанций и различий.

а) Запрет на заключение пари

Прежде всего восприятие игр при Старом порядке окрашено моральным недоверием, смутным подозрением, хотя их потенциально безвредный характер напрямую не ставится под сомнение. Согласно архаической классификации, существует «три разновидности игр. К первой принадлежат те, что требуют в первую очередь сообразительности или ловкости, как шахматы, шашки, ручной мяч. Ко второй — те, что целиком зависят от случая, как кости, гокка, ландскнехт, фараон, игра в гуся[624]. К третьей — смешанные, частично зависящие от ловкости, частично — от случая, как пикет, триумф и трик–трак»[625]. Игры, основанные на ловкости, категорически отделяются от тех, что основаны на случае: первые допускаются, вторые запрещены. К примеру, игра в ручной мяч, полностью зависящая от индивидуальных способностей игрока, может считаться «самым достойным и наименее скандальным упражнением для времяпрепровождения»[626]. Мастерство и физические возможности, «усердие» в игре делают денежный выигрыш законным, меж тем как случай и удача, напротив, выводят его за рамки дозволенного. Азартные игры подвергаются гонениям за их «дурные последствия»[627], поскольку они в большей мере способствуют обману, жульничеству, иллюзии, выманивая «значительные суммы у многих сельских жителей, которых привлекает страсть к игре или практически никогда не осуществляющаяся надежда на выигрыш»[628]. Об этом без конца твердят указы, полицейские отчеты и парламентские решения, в которых множатся запреты на игру в карты и в кости: «Решительно воспрещается и запрещается лицам любого положения и сословия держать игорные дома в каком бы то ни было городе или месте нашего королевства, а также собираться для игры в карты или в кости»[629]. Конечно, многие места оказываются вне их юрисдикции: двор и, шире, Париж, Пале–Рояль, Тампль, резиденции иностранных послов[630].

Тем не менее амбивалентность пари провоцирует смутный остракизм. Наличие денежного заклада соседствует с возможным осуждением, которое распространяется и на игры, требующие ловкости. Даже в игре в ручной мяч есть свои шулера, жертвы обмана и маклеры: к примеру, в 1627 году Монбрюн использует древний как мир способ жульничества: сперва убеждает лондонских игроков в своей беспомощности, а затем, внезапно обнаружив мастерство и талант, обыгрывает их на значительную сумму[631]. Или упоминаемый Сен–Симоном Фонпертюи, «великий плут, собою молодец, приятель по разврату господина де Дози, затем ставшего герцогом де Немуром, большой любитель игры в ручной мяч»[632]. Запреты на игру в ручной мяч есть уже в XVI веке: так, 10 июня 1551 года парламент выносит «запрет строить новые помещения для игры в мяч в городе Париже и его пригородах»[633]; этот запрет повторяется в постановлениях от 23 мая 1579 года и 6 февраля 1599 года[634]. Выносятся осуждения. От начала XVI к середине XVII века число залов для игры в ручной мяч уменьшается: в 1500 году их 250, а в 1657–м — 114[635].

Согласно полицейским отчетам конца XVII столетия, игры, подразумевающие состязание в ловкости, притягивают сомнительных персонажей: мошенников, живущих за счет игры в ручной мяч и сопутствующих развлечений, юнцов, у которых за душой ни гроша, вельмож, проматывающих свое состояние. К первым относится Демар, «покровитель» проституток с улицы Гран–Огюстен; забияка беспокойного нрава, он не преступник и не разбойник, но живет за счет «сомнительных» доходов и является «завсегдатаем всех мест для игры в ручной мяч, где также играют в карты». На противоположном краю социального спектра — молодой герцог д’Эстре, который стремительно разоряется, так как бьется об заклад по любому поводу, часто посещая игру в мяч на улице Мазарин (полиция скрупулезно подсчитывает потерянные им тысячи ливров). Несколькими десятилетиями ранее на заметку попадает Шарль Привэ, молодой клирик, навлекший на себя обвинения в том, что церкви он предпочитает игру в мяч: «Вместо того чтобы учиться, он в Париже тратит время и деньги своего отца на игру в мяч, карты, кости и на верховую езду, которыми он владеет не хуже искусства проповеди, и даже лучше»[636].

b) Не тело, но плоть

В результате образ тела оказывается смешанным: когда на первый план выдвигаются физические качества, тут же возникает подозрение в распущенности. Игрок всегда проигрывает в уважении, даже если публичные состязания, проводимые профессионалами игры в ручной мяч, разрешены в Париже приблизительно в 1690 году[637] и, без сомнения, пользуются любовью публики. На более глубоком уровне центральное место тут занимает традиционное противопоставление игры и серьезных занятий. Как известно, Монтень отвергал игру в шахматы из–за ее увлекательности: «Я лично терпеть ее не могу и всячески избегаю именно за то, что она — недостаточно игра и захватывает нас слишком всерьез; мне совестно уделять ей столько внимания, которое следовало бы отдать на что–либо лучшее»[638]. Игра здесь предстает отчасти как тень, она существует в виде негатива: ни ее время, ни само ее существование не являются подлинными, даже если она способна будоражить страсти и вызывать беспорядки, как это произошло в Лилле в 1691 году во время в игры в мяч, завязавшейся на обочине торжественной процессии. Жители Армантьера «набросились на лилльских обитателей, за что те им отомстили, и были взяты и заключены под стражу»[639].

Другими словами, игрок отказывается по–настоящему повзрослеть. Он бежит от самого себя, склонен к импульсивности и к «развлечению»; не обладая ментальным инструментарием, который помог бы объяснить эту увлеченность, он предается ей как плотскому удовольствию, что является едва смягченной разновидностью греха. Единственный образ тела, возникающий в таком случае, — это образ слабости: игры прошлого прежде всего были удовольствием, а не достижением поставленной цели или состязанием; скорее самозабвением, чем конструктивным принципом. Они подпадали под категорию «вожделения» — по словам Ренье, «греха, окрашенного человечностью»[640]. В лучшем случае их пространство и время были нейтральны, если не негативны; единственный позитивный момент — это пустое времяпрепровождение помогало избавиться от трудовой усталости. Игра соседствует с таверной, праздником, улицей; ее горизонты — беззаботность и товарищеское сообщничество. На это указывает стихотворение «Бедствия подмастерьев пекарей в городе и пригородах Парижа»[641], которые «После вечери играют в шары и в диски / И отправляются в трактир пропустить стаканчик».

Или вот типичный случай; холостяки из Сент–Омера в один прекрасный день 1577 года решили «заработать себе на пирушку игрой в ручной мяч», прогуляли выигрыш в таверне «Тамбурен» и, напившись, подрались до крови[642]. В этих народных практиках еще ничто не предполагает идеи «тренированного» тела, которая появится вместе со спортом как таковым[643], идеи морального выигрыша или внутреннего обогащения, примером которого также считается спорт. Напротив, тут все решают импульсивность, желание, аппетиты, отчетливо не отделяемые от самой игры. В этом случае в представлении о теле доминирует плотское начало, а игра объясняется прежде всего прихотью. «Величайшее из наших несчастий»[644], как говорит Паскаль в одном из текстов, выражающем, конечно, крайнюю точку зрения на игру, но тем не менее также свойственную классической эпохе. «Отдых, но не привязанность»[645] — настаивает Франциск Сальский в 1601 году, объединяя танец и игру как «уступки» чувствам.

Но эти «слабости» и даже заключение пари отнюдь не предполагают тотальной демонизации. К примеру, в конце XVII века король назначает по 800 ливров пенсиона своему наставнику в игре в ручной мяч Журдену и известному мастеру игры в шары Бофору, чтобы те играли с принцами крови[646]. Как и в случае азартных игр, двор здесь обладает собственными прерогативами, и его практики не ставятся под вопрос. Напротив, игра на деньги выступает тут как свидетельство богатства и могущества. Власти больше обеспокоены широким распространением обычая биться об заклад. Пари, заключаемые по взаимному соглашению между отдельными личностями, за пределами реального общественного контроля, несут в себе риск спонтанности и нарушения порядка: государство не способно контролировать независимые от каких–либо институтов договоренности между игроками. Отсюда постоянные колебания XVII и XVIII столетий между терпимостью и запретом, которые в конечном счете определяют двусмысленность образа игры.

с) Празднества, насилие, контроль

Именно в этом контексте смутного отторжения надо рассматривать попытки общества Старого порядка установить контроль над играми, вплоть до ограничения игры в ручной мяч, результатом которого, как мы видели, стало сокращение числа «притонов»[647]: медленная работа, направленная, как считается, на искоренение волнений, беспорядков и в конечном счете насилия.

Первым объектом гонений оказываются состязания в ловкости, устраиваемые во время церковной службы, как это было в Лионе в 1582 году: «Повелевается всем жителям Лиона и окрестных деревень присутствовать на божественной литургии по воскресным и праздничным дням, в каковые, пока длится служба, запрещается всем господам, содержащим игру в мяч, заводить игру, выдавать ракетки и мячи, а также принимать у себя тех, кто приходит играть; в эти же дни и под угрозой такого же наказания запрещено играть в брелан, кегли, карты, кости, шары, крокет и прочие»[648]. Под прицелом находится беспорядок — игры, которые не знают пределов и ограничений ни по срокам, ни по месту проведения и существование которых не может не вызывать противостояния с властями: «До нашего сведения дошло, что многие частные лица, подмастерья из различных лавок, ремесленники, лакеи и другие молодые люди позволяют себе играть в волан, в чурки и в кегли на самых людных улицах и публичных площадях, что препятствует свободе и безопасности этих улиц и подвергает прохожих опасности получить ранения»[649].

Особой мишенью для обличения в XVII веке становятся праздники, контроль над которыми усиливается: «Прежде всего речь о том, чтобы христианизировать календарь и вернуть себе наиболее важные моменты цикла традиционных общественных празднеств между карнавалом и постом, между праздниками Тела Господня и святого Иоанна»[650]. Это совместное наступление гражданских и церковных авторитетов, стремящихся колонизовать пространство вольностей; слияние Контрреформации и государственной власти, попытка сократить количество нерабочих дней, реорганизовать временные циклы и общественные развлечения. Отсюда постановление королевского суда, принятое в 1665 году на выездной сессии в Оверни, запрещающее «все шутовские праздники… каковые становятся поводом к похоти, пьянству, отвратительным богохульствам, завязывающимся во время них кровавым побоищам, ведущим к смертоубийствам»[651]. Это наступление дает видимые результаты: в XVIII веке (а в городах намного раньше) традиционные празднества сменяются торжественными зрелищами, дозволенными и христианизированными процессиями. Оно неизбежно затрагивает холостяцкие сообщества с их призами, игрищами, молодежными группами и избранием «королей», временными законами и шаривари, которые постепенно начинают обвинять в «отвратительном разврате», происходящем во время «танцев, игр и пирушек» в дни карнавала[652]. Независимость отдельных сообществ, даже частичная и временная, в XVII–XVIII веках становится нестерпимой для государства, все глубже проникающего в ткань общества. Отсюда случай Монпелье — одно из многих решений, принятых в середине XVII столетия: «Во вторник 3 февраля 1651 года г-н де Ла Форе де Туар, наш сенешаль, велел опубликовать указ, запрещающий лицам любого сословия избирать предводителя молодежи и предпринимать какие–либо действия, злоупотребляя его именем, и произошло это во время магистратуры г-на де Мюрля»[653]. В 1660 году Людовик XIV запрещает выборы предводителя молодежи в городах Лангедока[654]. Как на примере Могувера и приходов в окрестностях Лиона показала Натали Земон Дэвис, в XVIII веке этот институт быстро приходит в упадок[655].

Еще более упорному преследованию в конце XVII века подвергается насилие, в частности связанное с игрой в ножной мяч. Реннский парламент накладывает на нее запрет в 1686 году, но в Бретани она еще удерживается; преследование усиливается в середине XVIII века после несчастного случая в Пон-л’Аббе, когда во время игры в воде утонули несколько человек[656]. Запрет вводится и в Англии, где в 1743 году Джон Уэсли констатирует, что в Корнуолле «теперь и не слыхать о херлинге, любимом занятии жителей Корнуолла, предаваясь которому они переломали столько членов и порой приносили в жертву свои жизни»[657]. Это, конечно, то самое понижение уровня терпимости по отношению к насилию со стороны государств Нового времени и постепенное установление контроля над индивидуальными проявлениями агрессии, многочисленные примеры чему можно найти у Норберта Элиаса[658].

d) Дистанции, благопристойность, недостойное поведение

Помимо решений, связанных с ограничением насилия и вводом его в новые рамки, существуют и другие, не менее важные, на сей раз внутренние демаркации между теми, кто участвует в игровых практиках, теми, кто в них не участвует, и, наконец, теми, кто заведомо из них исключен. Есть множество указаний на то, сколь высоки были водоразделы между игроками, до какой степени велики дистанции между людьми, которые посещают разные игровые пространства и следуют разным кодексам поведения.

В особенности это относится к мужчинам и женщинам, которые при Старом порядке никогда не участвовали в одних и тех же состязаниях: их игры не могли сочетаться друг с другом. Традиционные религиозные запреты характеризовали «подобные собрания» как «бич целомудрия»[659], а моралисты требовали проводить различие между «пристойными» и «непристойными» играми[660]. Женщинам предписывается «играть лишь изредка и всегда с большой осмотрительностью и безразличием»[661]. Игры в ручной и ножной мяч, равно как и в шары, считались «неприличными для женщины или девушки»[662], поскольку диктуемые ими жесты почти исключительно принадлежат к мужскому регистру. Трактаты об играх — такие, как книги Тьера или Барберака, — настаивают на том, что принятые в играх позы «не подходят лицам слабого пола»[663], равно как и на скандальности «смешения разных людей»[664], что, по сути, является косвенным запретом. В «Придворном» женщины отстраняются от всех «тяжелых» упражнений, на их долю Кастильоне оставляет лишь танцы, пение и игру на музыкальных инструментах[665]. Целый ряд поведенческих моделей косвенно предполагает запрет женских игр, особенно тех, которые связаны с физической силой и выносливостью. Остается ничтожное число приемлемых занятий такого рода, к которым, судя по описанию Бракенхоффера, побывавшего во Франции в середине XVII века, могла относиться игра в кегли[666]. А еще волан: Локателли, проезжавший через Лион в 1655 году, считает его специфически женской игрой: «лавочницы… бьют по волану лопаточками, на которых натянуты кишки, мало отличающиеся от струн на ракетках. Они перекидывают его друг другу по 200, а то и по 250 раз, самые ловкие до 300 раз, пока он не упадет на землю. Игра состоит в том, чтобы как можно дольше удержать его в воздухе»[667]. Об этой игре часто упоминает мадемуазель де Монпансье, признаваясь, что в 1650–е годы она посвящала ей много летних часов: «Я играла в нее два часа утром и столько же после полудня»[668].

Пример мадемуазель де Монпансье, помимо прочего, показывает, что половая дискриминация в меньшей степени затрагивала благородное сословие: волан, шары, бильярд, равно как и охота, остаются в числе совместных развлечений избранного общества. Кузина короля не скрывает любви к «играм–упражнениям»[669]: в своем замке Сан–Фаржо она сооружает площадку для игры в шары[670], в особняке в Шуази — бильярд[671], она охотится на зайца со сворой английских борзых. Об охоте упоминает и Мария Манчини[672], а госпожа де Севинье — о том, что ее дочь в Гриньяне играет в шары[673]. В случае благородного сословия половая дискриминация лежит в другой плоскости: академии верховой езды, где, как мы видели, обучают навыкам, необходимым для дворянина, для женщин, очевидным образом, закрыты.

Столь же очевидна и социальная дискриминация: сословное общество всегда отгораживает свои игровые зоны. Игры в ручной мяч, завсегдатаем которых был Шаватт — ткач, живший во времена Людовика XIV, — происходили на открытом воздухе, на площадях перед церквями, на бульварах, у городских рвов[674]. Игры, в которых участвовали люди благородного происхождения, устраивались в помещениях с балконами или дополнительными залами; в XVII веке богатое заведение такого рода могло похвастаться большим штатом прислуги; игрокам выдавали изысканные аксессуары — кожаные и шерстяные туфли, «тонкие платки», хлопковые колпаки и льняные рубашки[675].

Еще более важное значение, чем раздельный характер игр, имеют связанные с ними прямые «запреты». К примеру, далеко не все могли участвовать в игре в ручной мяч, считавшейся вполне обычной в XVII веке: «Магистрат не может играть в нее, не роняя своего достоинства и не компрометируя серьезность своего характера»[676]. Это же касается и людей Церкви: синодальные статуты, предписания епископов и кардиналов жестко ограничивают подобные практики: «Запрещается духовным лицам играть в бильярд, в ручной мяч или в какие–либо другие публичные игры вместе с мирянами, являться для этого на людях в рубашке и кальсонах и даже приходить смотреть на то, как играют другие»[677]. Препятствием здесь служит ощущение несоответствия между жестом и общественным статусом, между диктуемыми игрой позами и благоприобретенным авторитетом. Существуют «взгляды и манеры, простительные для одних, но не подходящие другим»[678]. Игра способна разрушить то, что позволяет «поддерживать авторитет за счет важной и серьезной осанки»[679]. Колпак, туфли и рубашку игрока не должны надевать те, кого такой наряд способен «обесчестить»[680]. Это неизбежно ограничивает состав ее участников. Так, Людовик XIV в юности порой играл в ручной мяч, у него на жалованьи находились один наставник и шесть подавальщиков, в Версале по его повелению был сооружен роскошный зал для этой игры, однако сам он им не пользовался, предпочитая бильярд, который, по свидетельству Данжо, был самым частым из его развлечений: играя в него, можно было оставаться в обычном наряде и в шляпе, а это, как считалось, гарантировало сохранение самообладания и достоинства[681]. Бильярд становится придворной игрой, что позволило Шамийару получить «министерский пост благодаря прекрасным связям, которым он обязан свой ловкости»[682], в то время как «более живые» игры отвергаются, поскольку, по общему мнению, вредят торжественному характеру власти: «Государям не следует предаваться любым играм без разбора. Состязаться им дозволено лишь с равными. Никогда они не должны позволять кому бы то ни было дотрагиваться до них, толкать или валить наземь»[683]. Эту ритуальную церемонность благородного сословия трудно согласовать со спонтанностью игры в ручной мяч или в шары. Более того, даже в вопросах физической техники игры этикет

XVI века предписывает определенные позы и манеру держать себя: «Играя в ручной мяч, в шары, в крокет и бильярд, следует избегать смешных и гротескных поз»[684]. Вследствие этого дискриминация не только охватывает условия и социально дифференцированные пространства, но и делает игры почти «непозволительными» для определенных общественных групп.

При всем том эти запреты укореняются далеко не сразу. Еще в 1528 году Кастильоне допускает, что его придворный может «бороться, бегать и прыгать вместе с крестьянами», но уже настаивает, что делать это нужно «из любезности, а не для того, чтобы с ними состязаться», так как потерпеть поражение от крестьянина, особенно в поединке, слишком «недостойно»[685]. В XVI веке в Нормандии Губервиль, будучи сеньором Волони, еще играет в ручной и ножной мяч и борется со своими подданными: «В Богородицын день, после вечери, мы до самой ночи бились на кулачках возле церкви»[686]. В тех же нормандских деревнях во времена Губервиля кюре, несмотря на риск потерять место, по–прежнему играют в лакросс: «Кюре из Турлявиля отправился сегодня утром в Турневиль, чтобы отслужить мессу, а затем вернулся к вечери. Весь остаток дня он провел нанося удары по мячу»[687]. Играют они и в шары, и в диски: «Я поехал в Солсемениль к тамошнему кюре, которого застал рядом с домом в окружении молодежи, с которой он играл в шары»[688]. 10 августа 1529 года в Ортик (Артуа) во время игры в шары священник, дворянин и шталмейстер окружены многочисленной и пестрой публикой[689]: общественные страты пока перемешаны. Еще один священник, в 1655 году играя в мяч с прихожанами Нуайель–су–Ланс, в пылу ссоры из–за ставок «поразил одного из своих противников ударом ножа в грудь, после чего другой выколол ему глаз»[690].

Но постепенно насаждаемый благородным сословием и двором социальный этикет устрожается, увеличивая физическую дистанцию между потенциальными игроками, а Контрреформация усиливает контроль над поведением и нравственностью клириков. «Азартные» кюре подлежат такому же осуждению, как те, кто содержит наложниц или отличается жестокостью. Вступивший в должность в 1612 году архиепископ Камбрейский в 1625 году пишет в Рим о различных запрещенных практиках, включая игры, из–за которых ему пришлось «лишить мест более сотни приходских священников» и даже отдать «под суд некоторых из них за их дурные нравы и незнание доктрины»[691]. Немыслимым становится и совместное участие сеньоров и их крестьян в игре в мяч или в борьбе, вплоть до того что в конце XVII века «Галантный Меркурий» интересуется лишь каруселями, скачками за кольцом и стрельбой по попугаю[692].

е) Телесная солидарность

Все это говорит о том, сколь важную роль играли эти установки при Старом порядке. Они иллюстрируют символический характер ставок игры и еще ярче демонстрируют ту предварительную систему солидарностей, которая обусловливала игровое поведение. Отсюда разница между состязаниями того времени и нынешними спортивными соревнованиями. В первых противников сводят предваряющие игру отношения: принадлежность к одной сельской общине, сеньории, возрастной или сословной группе; все эти частные сближения определяют телесное соседство или противостояние даже во время развлечений. Игрок никогда не бывает «независимым», не выбирает свою команду, за исключением (и с некоторыми оговорками) тех случаев, когда речь идет о пари — крайней форме игры со случаем, продолжающей свое зыбкое существование. Такой игрок никогда не (пере)определяет собственную группу или систему солидарностей, его связи, участие или вызовы не основаны на взаимной договоренности. Его место известно еще до начала игры, без его согласия он причислен к соответствующему лагерю: местоположение его тела напрямую задано социальной и культурной принадлежностью. Он и не ставит их под сомнение и едва отдает себе в них отчет: игра воспроизводит те социальные отношения, которые общество Старого порядка считает естественными в силу их очевидности. Если брать шире, то это проблема соотношения публичной и приватной сфер[693]: игра показывает, до какой степени приватное существование остается зависимым от публичного, до какой степени индивидуум живет во времени и в пространстве, задаваемых тем публичным порядком, к которому он принадлежит, порядком в равной мере социальным и христианизированным. И это еще раз подтверждает глубинное различие между играми прошлого и современным спортом.

3. Оздоровительные практики — ограниченные практики

Помимо удовольствия от игры, невозможно оставить без внимания оздоровительный элемент упражнений, от которых человек, их практикующий, ожидает определенного телесного эффекта: поддержания здоровья, укрепления органов. Конечно, не всякий игрок об этом думает: такой результат слишком далек, чтобы самостоятельно привлекать к игре. Тем не менее он достаточно широко признается, поскольку издавна считается, что повторяющееся движение поддерживает крепость и здоровье: «скажем мы, чтоб сохранить здоровье, — как говорится в средневековых текстах, — увеличивайте и усиливайте телесное тепло»[694]. Ключевую роль играет гигиена, в этом убеждает вся культурная история Европы Нового времени, однако ничто не указывает на ее сходство с современным пониманием гигиены и, тем более, на ее осознанное применение: свойственное тому времени представление о теле создает возможность бесконечных подмен эффекта от упражнений следствиями иного рода.

а) Очищение гуморов

Старинные трактаты о здоровье воспроизводили наблюдения античных авторов, Гиппократа или Галена[695]: физическое движение способствует очищению тела, стимулируя отдельные части, заставляя органы сокращаться и выводить наружу гуморы, застой которых мог бы причинить вред. Об этом в 1580 году в своей тяжеловесной и образной манере писал Амбруаз Паре: «Движение умножает природный жар, который обеспечивает лучшее пищеварение и, следовательно, хорошее питание, опорожнение и более быстрое соображение; поскольку благодаря этому средству протоки прочищены и изобильны, упражнение делает телесные и дыхательные привычки и другие действия более сильными, крепкими и выносливыми, в силу естественного трения частей, которые сталкиваются с другими, не такими сильными и разработанными, как мы это видим у сельских жителей и у прочих людей, занимающихся тяжелым трудом. Вот в чем состоит удобство упражнений…»[696] Лучшая очистка протоков, подтянутые телесные ткани — за всем этим стоит главный принцип старой медицины: традиционное представление о теле как о сочетании гуморов, которое ограничивает уход за ним обновлением и выводом жидкостей. Такое осушение повышает физическую сопротивляемость и крепость. Меркуриалис — автор первой книги о гимнастике, получившей широкое распространение в Европе в XVI–XVII веках[697], постоянно настаивает на таком воздействии: упражнения «увеличивают природный жар, а вызываемое ими трение различных частей тела друг о друга приводит к большей крепости плоти и нечувствительности к боли»[698]. Современные ему трактаты о здоровье то и дело возвращаются к этой теме: «Упражнение оберегает человеческое тело от тяжких болезней, когда постепенно рассасывает непереваренные излишки»[699].

Открытие в 1628 году принципа кровообращения не вносит никаких изменений в те функции, которые приписываются телесному движению, как и не оказывает влияния на теорию гуморов[700]. Застой жидкостей считается главной причиной недугов, их неподвижность и избыток представляют настоящую опасность: «Часто случается, что кровотоки засоряются или разрываются, когда содержащаяся в них жидкость плотнее, чем должна быть, или в избыточном количестве, что приводит к весьма большому числу болезней»[701]. В 1690 году Фюретьер в своем словаре выражается проще: «Все хвори происходят от вредоносных и избыточных гуморов, которые следует опорожнять»[702]. Отсюда специфическая роль упражнений, сближающая их с принятием слабительного; обычай растираться после игры в ручной мяч, чтобы, перед тем как обсушиться, как следует пропотеть. Такого рода сцены встречаются и в мемуарах, и в романах: «Завершив партию, игроки поднялись в одну из комнат, чтобы растереться»[703]. Потоотделение остается главным достоинством упражнений, о чем напоминает госпожа де Севинье, когда пишет о своих прогулках в окрестностях Витре: «Мы каждый день потеем и полагаем это превосходным для здоровья»[704].

b) Пористое тело, упражнения и их пределы

Необходимо еще раз подчеркнуть значение этой предварительной системы референций: она лишает упражнения их специфического характера. Их эффект аналогичен воздействию слабительного или кровопускания, вывод гуморов посредством движения или кровопускание при помощи скальпеля оказываются эквивалентны. В середине XVII века об этом говорит Ги Патен, в своих письмах рекомендовавший время от времени отворять вену: «Наши парижане обычно мало упражняются, много пьют и едят и страдают полнокровием; в этом состоянии их болезни практически невозможно вылечить, если сперва не прибегнуть к сильным и массивным кровопусканиям»[705]. Об этом же пишет Фламан в своем «Искусстве сохранения здоровья» (1691), даже не упоминая упражнения, до такой степени физическое движение считается эквивалентом других очистительных практик[706]. Отсюда характерная для XVI–XVII веков неопределенность советов по поддержанию здоровья, которые специально не предписывают упражнения, подчеркивая лишь причинно–следственные связи: «Если кровь в вас слишком грешит полнотой, которая может вас задушить, привести к разрыву сосудов или застою, вы можете добавить к кровопусканиям упражнения, диету и потогонные средства»[707].

Иными словами, во Франции классической эпохи привилегированная практика ухода за телом — не столько упражнения, сколько кровопускания; логика очищения дает предсказуемый результат: немедленный вывод видимой жидкости в более или менее контролируемом количестве. Ги Патен считает это самым надежным залогом крепости, и именно так он лечит «бронхиальный недуг» своего трехлетнего сына: после «вывода через вены» катаров, которые «едва его не задушили»[708], ребенок как будто преобразился. Повторные кровопускания придали ему бодрости, которой раньше не было, легкие окрепли, сопротивляемость возросла: «Сегодня он самый здоровый из моих троих сыновей»[709]. Ни малейшего сомнения: раннее кровопускание укрепляет, подтягивает плоть, предотвращает болезнь. Избранное общество XVII века прибегает к нему все чаще и чаще; по свидетельству венецианского посла Анджело Коррера, в 1639 году кардиналу Ришелье, тогда находившемуся на пике влияния, кровь пускают несколько раз в месяц[710]. Ежемесячно и по многу раз этой процедуре подвергается и Людовик XIII: его хирург Бувар отворяет ему вену до 47 раз в год[711].

Еще более значимы в этом смысле поиски равновесия, проясняющие логику свойственных тому времени представлений. Лучший тому пример — наставники Гаргантюа, которые принимают в расчет влажность воздуха, качество пищи, наличие или отсутствие упражнений. Так, в дождливую погоду великан меньше упражняется: «Вернувшись домой, они ели за ужином меньше, чем в другие дни, и выбирали пищу сухую и не жирную, дабы тем самым обезвредить влияние сырого воздуха, коим дышит тело, и дабы на их здоровье не сказалось отсутствие обычных упражнений»[712]. Интуитивное представление, весьма далекое от современных взглядов: тело видится почти полностью состоящим из жидкости, поэтому отсутствие упражнений можно компенсировать потреблением более сухой пищи; дождь способен увлажнять внутренние органы; центральная роль принадлежит впитыванию или выделению. Движение членов очищает потоки, но то же самое делают и другие практики — кровопускание, очищение желудка, потение.

Это характерное для XVI–XVII веков представление о теле, пронизанном порами, беззащитном перед дуновениями воздуха и влажностью, накладывает особые ограничения: так, мглистый воздух, чья плотность «легко запирает поры»[713], пропитывает кожу, прерывает выделения и тем самым препятствует току гуморов во время упражнений. Поэтому физические нагрузки или прогулки во время тумана опасны, так как они инициируют вывод жидкостей и тут же его перекрывают. Это предмет постоянного беспокойства госпожи де Севинье: «Я узнала, что 24 декабря солнце село в ужасные тучи (что странно) и что был очень густой туман. Это нам говорит о том, дорогие сестры, что в это время года не следует совершать прогулки»[714]. Климат тем более представляет угрозу для испарений, что он, отчасти, ими управляет.

Другая, противоположная, опасность — проникновение в тело воздуха, в особенности холодного, которое усиливается во время больших физических нагрузок, когда поры широко раскрываются. Представление это давнее и традиционное: «Не следует предаваться отдыху [после упражнений] в ветреную погоду. Ибо тогда охлажденный воздух пронзает поры, входит в них и проникает вплоть до внутренних частей тела»[715]. Также опасно проникновение зараженного воздуха, поэтому нельзя упражняться во время эпидемий, когда в поры, раскрывающиеся от образовавшегося при движении тепла, может попасть яд заразы: «Тело, поры которого остаются открытыми, легче подвергается заражению»[716].

Как легко видеть, эта образная логика далека от сегодняшней. Ко всему прочему, наибольшую озабоченность вызывают резкие движения: они таят в себе неожиданности, горяча кровь, «вызывая разложение гуморов, разжигая лихорадку»[717]. Их внезапный характер угрожает еще не до конца установившемуся ритму, оставляя поры широко разверстыми, усиливая хрупкость тела, истощая запас жидкостей или раскрывая его навстречу «дурному» воздуху: «тяжелые и внезапные» упражнения «сушат и истощают»[718], «ослабляют сочленения… разрушают тело»[719]. «Гонцы» — слуги, в обязанности которых входит бежать перед каретами их господ, — часто страдают астмой или грыжей; «отощавшие» и «иссушенные», они оказываются жертвами «разрыва какой–нибудь мелкой вены в жилах» или вместе с потом теряют «самую летучую часть крови»[720]. Слишком заметное усилие — авантюра, перевозбуждение, «крайность», выходящая за пределы гигиенических категорий этого мира, где главным залогом здоровья считается умеренность[721]. Оно нарушает обязательное для здорового тела равновесие. Отсюда уверенность в его вреде и сближение с прегрешением, как в случае невоздержанности в еде или питье; поэтому оно отвергается, пока не будет достигнуто понимание его механизмов и предела[722]. Как всегда, нормативным образцом тут выступает поведение короля: его торжественные и спокойные охоты конца XVII века, когда дичь равномерно распределена внутри огороженного пространства, «весьма способствуют здоровью и поддерживают бодрость»[723], тогда как слишком увлеченная травля считается опасной. Об этом свидетельствует журнал здоровья короля, в один из летних дней 1666 года отмечающий возбуждение «быстрое и бурное после катания с горок, которые он повелел соорудить в Версале для своего развлечения»[724]. Ближайшее окружение тут же бьет тревогу, врачи обеспокоены: король не должен предаваться столь резким упражнениям. Тем более что, по–видимому, они имеют достаточно дурные последствия: «тяжесть в голове, сопровождаемая смутными движениями, головокружениями и слабостью всех членов», вплоть до «небольших приступов»[725]. Вынужденное оживление ничем не может быть оправдано.

с) Скорее гуморы, чем мускулы

Гигиенические упражнения должны быть простыми и ежедневными — ходьба, преодоление некоторого расстояния. Возможность заняться ими существует всегда, они легко доступны, не требуют ни особого времени, ни пространства. Так, около 1680 года Бриенн описывает, как дипломат Шаню в качестве разминки «собственными руками возделывал свой огород»[726], что удивляет некоторых его посетителей, поскольку такое занятие считалось слишком низким, однако оно позволяло поддерживать «незаметное испарение»[727], регулярность и размеренность эманаций. Мадемуазель де Монпансье в 1679 году так описывает свои упражнения: после нескольких месяцев «малоподвижного образа жизни, вредного для здоровья», она временно обосновывается в Понсе, где ее досуги посвящены не охоте или игре в волан, но прогулкам; ходьбы по холмам вполне достаточно для удовлетворения гигиенических требований. «В Понсе… хороший воздух, вы будете там не на виду и сможете гулять столько, сколько захотите»[728]. Оздоровительные упражнения ограничиваются тем, что приводят в движение гуморы, они не выходят за пределы повседневных занятий.

Все это имеет и другие последствия, связанные с формой и содержанием предлагаемых движений: к примеру, поскольку важное значение приписывается внутреннему трению, благодаря которому выводится жидкость и укрепляется плоть, то возникает идея пассивного трения, провоцируемого другими способами передвижения — тряской при езде в карете, на лошади, в лодке. Результат один: части тела сталкиваются друг с другом, обеспечивая равновесие гуморов, подогревая или «осушая» телесные соки. Госпожа де Ментенон формулирует эту идею без затей, когда советует своему брату «есть мало, но часто» и, главное, «прогуливаться на лошади, в коляске и в лодке, немного ходить пешком»[729]. Медики XVI–XVII веков выражаются более ученым манером, различая движения, имеющие «внутреннюю причину» и «внешнюю причину»; предпочтительным считается сочетание обоих типов: «Верховая езда есть движение, обладающее внешней причиной и внутренней причиной», и, если оно «спокойное и плавное», то предохраняет человека от множества недугов[730]. Умеренное движение способствует незаметному испарению, а провоцируемое им трение воздействует на более тонкие гуморы.

Чтобы оценить специфику упражнения, подразумевающего только воздействие на гуморы, возьмем в качестве примера корсет. Традиционное использование этого жесткого каркаса, основанное на уверенности в том, что только он может гарантировать прямую посадку и контролируемый рост, говорит о любопытном безразличии к мускулам. Заключать в эту конструкцию — как того в XVII веке требовал обычай — отпрысков благородных и буржуазных семей и утверждать, что это делается ради того, чтобы «гарантировать прямую осанку»[731], — значит придавать большее значение «формовке» тела при помощи внешней лепки, чем при помощи внутренней динамики; значит отдавать предпочтение возможностям аппарата, а не силе мускулов. Представления эти глубоко укоренены: их разделяет госпожа де Ментенон, которая советует своим ученицам «всегда носить корсет и избегать всяческих излишеств, столь обычных в наши дни»[732]. И госпожа де Севинье, которая считает, что ее внуку стоит носить костяной корсет, поскольку, как ей кажется, тело у него «весьма слабое и может плохо обернуться»[733]. И Морисо, акушер королевы в середине XVII столетия, настаивавший на абсолютной необходимости свивальника для младенцев и корсета для детей, особенно для самых маленьких, «чтобы придать тельцу прямую выправку, самую приличную и подходящую для человека, и чтобы приучить его стоять на двух ногах, иначе не исключено, что он будет ходить на четырех»[734]. Корсет гарантирует не только осанку, но и «нормальную» ходьбу. Его следует носить, пока не окрепнут кости: так, Людовик XV избавился от корсета лишь в одиннадцатилетнем возрасте[735].

Тело движущееся, играющее, конечно, возбуждает эмоции и страсти. Игра опьяняет, будит чувства, и это порой вызывает тревогу. Но она же облегчает процесс очищения, поскольку приводит в движение гуморы, регулирует потоки. Исключительное внимание к влиянию физической активности на телесные жидкости оставляет в тени те факторы, которые могли способствовать измерению ее воздействия на мускулы и функции. Упражнения еще не воспринимаются как способ прямого исправления морфологической структуры. В XVI, как и в XVII столетии, они еще не превратились в целенаправленную работу, оставаясь беспорядочными всплесками активной деятельности.

III. От обновления сил к измерению их количества