УДОВОЛЬСТВИЕ И БОЛЬ — ЦЕНТРАЛЬНЫЕ ПОНЯТИЯ В КУЛЬТУРЕ ТЕЛА
Интересную сторону истории тела может приоткрыть диахронический анализ таких чувств, как удовольствие и боль. Для этого следует, во–первых, разобраться в различных формах стимуляции возбуждения и практиках получения удовольствия, поговорить о муках искалеченного, мучимого и насилуемого тела; во–вторых, необходимо обратить внимание на страдания жертв несчастных случаев и изнурения — все это в эпоху, когда развивается анестезия и подвергаются пересмотру традиционные представления о боли.
ГЛАВА I Тела встречаются
Ален Корбен
I. Что вызывает желание, а что — отвращение?
Тело созерцают, желают, ласкают, в него проникают и наполняют его: все эти действия в истории XIX века, когда начинают развиваться представления о сексуальности, превращаются в навязчивые идеи. Уже более четверти века назад Мишель Фуко[309] подчеркнул, что рассуждения о сексе распространяются в то самое время, которое еще недавно считалось эпохой подавления инстинктов. Получение удовольствия в подростковом возрасте, в одиночку, гомосексуальность, тогда рассматриваемая как противоестественное поведение, женская истерия — темы, в самом деле питающие бесконечные разговоры, что прекрасно сочетается с разнообразием исповедальных практик. В таком дискурсе тело становится объектом, вызывающим ненасытное желание узнавать его, что одновременно усиливает вожделение и помогает себя сдерживать.
С тех пор как в XIX веке утвердился такой взгляд на сексуальность, изобилие письменных доказательств не ставилось под сомнение: до нас дошло множество медицинских книг, нормативных текстов, данных моральной статистики, всевозможных памфлетов об онанизме, женской половой зрелости, удачных браках, рождаемости, посягательствах на нравственность, опасности венерических болезней, написанных еще до расцвета протосексологии, которая стремилась создать каталог всех извращений. Крафт–Эбинг, Хиршфельд в Германии, Хэвлок Эллис в Англии, Фере, Бине, Маньян во Франции — ученые, демонстрирующие плодотворность новой науки. Впрочем, американский историк науки Томас Лакёр упрекал Мишеля Фуко в том, что тот не указал на связь между сексуальным желанием, быстрым развитием рынка и новыми потребительскими отношениями[310].
Отсюда возникает вопрос: благоприятствовали рыночная экономика и промышленная революция подавлению сексуальности или, наоборот, способствовали раскрепощению? Мнения на этот счет разделились; на самом деле, здесь приходится говорить о двух противоречащих друг другу процессах. Многое указывает на то, что цивилизация как явление вступает в антагонизм со свободным удовлетворением желаний и что прогресс в этом случае сопровождается жертвами. Апогея в рассматриваемую нами эпоху достигает постоянная озабоченность проблемой мастурбации. В 1802 году в Англии учреждается Общество по борьбе с дурной наклонностью, и в течение века союзы подобного типа распространяются по всей Западной Европе. Английский протестантский проповедник Джон Уэсли выступает за целибат, другие пасторы также высказываются за сексуальное воздержание. С 1840‑х годов в Англии пытаются навязать вместо спонтанного подросткового увлечения «разумное приятное времяпрепровождение», которое было бы безвредным. Именно с этой целью начинает пропагандироваться спортивный образ жизни. Во Франции многие служители церкви, по примеру Кюре из Арса, встают на позиции ригоризма, что плохо сочетается с представлениями о сексуальной свободе.
Тем не менее многие аргументы выступают в поддержку идеи Эдварда Шортера[311], который предлагает выделять в сексуальной революции, совершившейся в середине XX века, предварительный этап. В 1820‑е годы в Лондоне некоторые радикалы, в том числе Ричард Карлайл, автор «Настольной книги женщины» (Every Woman’s Book, 1828), ратуют за сексуальную эмансипацию, контроль рождаемости и даже чтение порнографической литературы. Карлайл предложил построить храмы Венеры, где молодые люди обоих полов могли бы свободно развлекаться, не рискуя чем–либо заразиться и не боясь нежелательной беременности. Так он надеялся бороться с мастурбацией, педерастией, проституцией и другими практиками, которые считались противо–ествественными[312].
Массовое переселение из деревень в города (особенно в Великобритании), а также рост промышленных предприятий послужили ослаблению контроля семьи и общества над сексуальными практиками. По всей Западной Европе процветает проституция. Питер Гей продемонстрировал в своих работах, насколько образ торжествующей морали противоречит в XIX веке ханжеству буржуа, которые, завороженные общественной лихорадкой и предполагаемой животностью тел простолюдинок, посещают проституток, берут на содержание молодых швей и запоем читают эротическую литературу. Есть основания полагать, что и супружеские отношения были в то время более открытыми изысканным видам удовольствия, более счастливыми и разнообразными, чем это долгое время считалось[313]. Впрочем, скрупулезный анализ уровня рождаемости внебрачных детей (в первую очередь в Великобритании) не позволяет утверждать, что женщины из рабочего класса были более сексуально раскрепощены. Внебрачных детей в промышленных регионах было не больше, чем в сельских местностях. Нельзя не принимать в расчет контроль, осуществляемый сообществами в кварталах крупных городов.
Вожделение и удовольствие, которые испытывает тело, — явления мимолетные, от них остается мало свидетельств, чтобы однозначно ответить на интересующие нас вопросы. Чувственность не поддается статистике, поэтому даже самые изощренные количественные методы исторической демографии не в силах оценить изменение среднего числа половых актов, в которые вступали друг с другом супруги. Этому не способствует и тот факт, что новые режимы питания сказывались на ритме овуляций. Как бы то ни было, сегодня, в начале третьего тысячелетия, в истории принято минимизировать произошедшие в первые две трети XIX века трансформации сексуального поведения, что не отрицает (и мы хотели бы еще раз это подчеркнуть!) роста и распространения понятийных систем, содержащих новые представления о сексуальном.
Историк, лишенный возможности оценить интенсивность сексуальных импульсов в диахронии, обладающий немногими сведениями о сексуальных практиках, чувствует себя более уверенно, когда встает вопрос о том, чтобы очертить эволюцию в изображении тела и представлениях о силе вожделения. Обратимся же к этим, более доступным предметам анализа.
1. Тело, природа мужская и женская
Историки уже довольно давно разобрали по косточкам работы доктора Пьера Русселя[314], Жюльен–Жозефа Вирея и многих других идеологов, оказавших большое влияние на репрезентацию тела, представления о привлекательности и о природе эмоций. В этом вопросе задействовано одновременно несколько логических построений. Первое хорошо известно: женское и мужское тела созданы для сохранения человеческого вида. Отсюда следует их морфология. С этой точки зрения мужской и женский пол отличаются не только гениталиями, но и тем, как они устроены физически и умственно.
Чтобы правильно понять этот диморфизм, нам нужно обратиться к более древней истории[315]. Свыше тысячи лет назад, согласно работам Галена, возникла идея о том, что женские половые органы устроены так же, как мужские. Внутрь тела они помещены для собственной безопасности и для того, чтобы обеспечить нормальный ход беременности. Аристотель полагал, что женщина — только сосуд, принимающий мужское семя. Согласно же традиции, заложенной Гиппократом, ничто не может начать свое существование при отсутствии удовольствия. Так, оргазм воспринимался как необходимое условие для зачатия, поскольку фрикции влагалища и шейки матки способствовали согреванию, необходимому для выделения внутреннего семени. Считалось, что тепло растет в женском теле медленнее, чем в мужском, поэтому женское наслаждение менее интенсивно и более продолжительно — за исключением тех случаев, когда женщина испытывает оргазм одновременно с мужчиной. Представления Гиппократа и Галена о двух видах семени отражали устройство космического пространства. Женщина, уверяли медики, может достичь состояния высшего блаженства, момента, когда происходит выделение семенной жидкости, посредством воображаемой фрикции. Именно поэтому девушки, достигшие половой зрелости, непрерывно получали удовольствие в одиночку, по ночам, а вдовы даже были способны изливать семя, которое им приходилось так долго сдерживать.
Эти убеждения создавали представление о том, что женский оргазм есть знак здоровой циркуляции гуморов и открытости матки, готовой принять мужское семя. Удовольствие воспринималось как результат «варки», подобной той, что затрагивает все остальные жидкости. Считалось, что для зачатия необходимо разогреть тело так, чтобы даже самые мелкие частицы крови превратились в семя и были выброшены в эпилептическом порыве. Естественным образом удовольствие стало ассоциироваться с фертильностью, а фригидность — с бесплодием. В соответствии с этим представлением женщинам легкого поведения, не испытывающим согревания тела от вожделения и удовольствия, беременность не грозила.
Следовательно, мужчине вменялось подготовить слишком «медленную» женщину к одновременному извержению семенных жидкостей. Сексуальное удовольствие было призвано заранее компенсировать женщине болезненное состояние во время беременности и родильные муки. Без этого предварительного наслаждения женщина, возможно, отказалась бы осуществлять продолжение рода. Все более возрастающее внимание к клитору только подкрепляло убежденность в сходстве мужских и женских половых органов: он считался эквивалентом пениса.
Начиная с Возрождения и позже, особенно в XVIII — начале XIX века, новая биология ставит эти представления под сомнение. Постепенно медицина перестает видеть в женском оргазме пользу для воспроизводства; зачатие отныне воспринимается как таинственный процесс, не нуждающийся ни в каких внешних проявлениях. Томас Лакёр подчеркивает, что таким образом женский оргазм вытесняется на периферию физиологии: он становится просто ощущением, сильным, но бесполезным. В то же время (мы к этому еще вернемся) все определеннее отрицается сходство в структуре и функционировании мужских и женских половых органов. В качестве естественного отныне утверждается все то, что различает два пола. Более четко, нежели в эпоху господства гуморальной медицины, противопоставлявшей теплое и сухое в мужчине холодному и влажному в женщине, устанавливаются различия, касающиеся тела и души, физического и ментального. Не стоит забывать, что гуморальная парадигма предполагала естественное различение полов: плоть, кожа, волосы, голос, ум и даже характер женщины ставились в зависимость от природы ее гуморов. Усиление этого противопоставления часто связывают с переворотом в социальном устройстве и подъемом либерализма.
Такая модель порождает новый взгляд на женственность, а также небывалый страх перед женщинами. В глазах врачей — адептов клинического наблюдения — женский оргазм тем более опасен, что в нем нет необходимости. Схожее с истерией эпилептическое проявление женского наслаждения, угроза которой усиливается и принимает новые формы, внушает страх перед пробуждением теллурических сил.
Пересматривается давно установившаяся система отношений между мужчинами и женщинами. Сторонники идеи подчиненного положения женщины опираются в своих взглядах на биологию. Уже Жан–Жак Руссо в пятой книге «Эмиля» настаивает на естественном характере различий между полами. Мужчина, активный и сильный, является мужчиной лишь иногда. Женщина же остается женщиной в любой момент своей жизни. Все в ней напоминает о том, к какому полу она принадлежит, а значит, ее нужно особым образом воспитывать. Вера в то, что цивилизационный прогресс подчеркивает расхождения между мужчиной и женщиной, прочно укореняет в сознании идею о различении ролей, которое должно упорядочить социальные отношения, в первую очередь любовно–романтические. Женщина обнаруживает в себе желание, когда сосредоточивает свои чувства на определенном человеке. Мужчиной же вожделение овладевает полностью и в такой степени, что удовлетворить его может первая встречная. Эта основополагающая разница в закономерностях сексуального желания формирует двойной стандарт морали.
Перелом норм и восприятий постепенно усиливается благодаря открытиям в биологии[316]. Ученые продолжают исследовать то, что в анатомии и физиологии отличает мужчину от женщины. На заре XIX века обнаруживается, что у некоторых млекопитающих во время периодической или постоянной жары происходит спонтанная овуляция. В 1827 году Карл Эрнст фон Бэр указывает на такой же процесс у собак; впрочем, он полагает, что сексуальные отношения остаются необходимым условием для начала овуляции. Несколько лет спустя происходит самая настоящая революция. В 1843 году немецкий физиолог Теодор фон Бишофф доказывает, что у собак происходит спонтанная овуляция независимо от случек или каких–либо проявлений удовольствия. В 1847 году французский врач Феликс Архимед Пуше пишет «Позитивную теорию спонтанной овуляции и оплодотворения среди млекопитающих и людей», где выдвигает разумную, хоть и бездоказательную идею о том, что овуляция у женщины тоже не зависит от полового контакта или оплодотворения. С тех пор суть женщины определяют яичники, а оргазм считается бесполезным для произведения потомства. Эти открытия подписывают смертный приговор античной физиологии удовольствия, а также доктрине анатомической гомологии.
В этой парадигме первостепенное значение приобретает менструальная кровь. По словам Бишоффа, равноценность женского цикла и течки у самок животных не вызывает сомнения, так как соответствует здравому смыслу. Жюль Мишле замечает: «Тот мужчина, который осведомится у горничной своей любовницы, когда у ее хозяйки цикл, может с большим успехом строить свои планы. Что с того, если Лизетта неосторожно обронит: „Пора, госпожа очень возбуждена”?»[317] Правда, существовали и противники этой теории. Среди них Пуше, чьи размышления о гинекологии имели метафизический и политический подтекст и носили воинствующий характер, направленный против церкви. Открытие явления овуляции и представление о ее спонтанности освободили женщину: казалось, наука восторжествовала над религией, и женское тело вышло из–под контроля духовника. Так что этот спор не ограничивался рамками исключительно биологии.
Как бы то ни было, с тех пор и до конца XIX века, который Мишле окрестил «веком маточных болезней», «маточным потрясениям» и периодической боли придавалось особое значение. Эта установка порождает культурные императивы: она сокращает компетенции женщины; еще больше, чем раньше, ставит ее в зависимость от рисков, которым подвержено тело; сводит сексуальные отношения к таким же физиологическим актам, как мочеиспускание и испражнение. Однако те же самые убеждения освобождают образ женщины как обладательницы тела–машины. Влияние цивилизации и определяющей ее нравственной культуры заключается как раз в том, чтобы преодолевать предписания природы.
Остается оценить масштаб и глубину, которые приняли эти убеждения в обществе. Как определить герметичность, или, точнее, неравномерную проницаемость отдельных категорий общества? Например, такие популярные эротические издания, как «Словарь» Альфреда Дельво 1864 года[318], указывают на то, что старые представления никуда не исчезли. Вся книга посвящена сексуальной связи как акту, управляемому страстью и возбуждением активного и сильного мужчины, который с помощью ритмических движений и благодаря наличию большого количества семени вызывает автоматическое выделение жидкости у женщины. Женщине предоставлена привилегия стимулировать и усиливать это возбуждение фелляцией, мастурбацией или вращениями таза. В этой литературе — компиляции общих мест, почерпнутых из разных эпох, — сексуальные роли обозначены четко, но отзвук недавних медицинских теорий здесь очень слаб. Иными словами, традиция эротического искусства (ars erotica) не прерывается, но существует в тени биологических открытий. Надо отметить, что не создающая препятствий пассивность женщины, ее контроль над эмоциями, продиктованные взглядами того времени, и уж тем более отношение к проявлениям наслаждения как к патологии, — все это вступало в противоречие с заветами эротической литературы: делать все, чтобы мужчина возбудился.
Более доступные словари, в которых собиралась разнообразная информация, тоже с трудом справлялись с научными представлениями, принадлежащими разным эпохам и разным школам. Иными словами, в том, что касается сексуальных отношений, мы обнаруживаем скопление различных точек зрения и отношений, что и делает историю культуры такой запутанной. Сотканная из инерции, несоответствий, сочетания противоположностей, она не может быть сведена к истории науки. Сами врачи, на неопределенность и непоследовательность взглядов которых указал Жак Леонар, вынуждены прибегать к уверткам. Поэтому ученому не достаточно одной истории идей, он должен попытаться понять, каким образом сочетаются разные, зачастую точечные верования и убеждения, которые, в конечном счете, и определяют существующие практики. Представим себе читателя, изучающего одновременно «Словарь» Дельво и работы по медицине. Можно ли оценить силу влияния на его сексуальную жизнь таких различных подходов?
Для ответа на подобный вопрос нам придется не раз обратиться к «Большому универсальному словарю XIX века», чей словник в достаточной мере позволяет представить, какие знания были доступны большинству образованных читателей на заре Третьей республики. Эта компиляция имела целью представить уровень накопленных к тому времени знаний и предлагала картину, отличную от той, что можно увидеть в работах историков науки, однако для нас она представляет больший интерес, поскольку точнее отвечает на поставленные выше вопросы.
Автор статьи «Пол» утверждает, что жизненные силы мужчины развиты больше, чем женщины; его тело «квадратной формы» более плотное; плечи шире, крупнее и сильнее; у него лучше развита мускулатура, а также кости и волосяной покров. У мужчины «кости более компактные и крепкие, кожа более шероховатая и блеклая, плоть прочнее, сухожилия тверже, грудная клетка шире, дыхание мощнее… голос ниже и громче, пульс спокойнее и регулярнее… мозг больше по размеру. Позвоночник и спинной мозг у мужчины крупнее, чем у женщины»[319]. Отсюда следует, что «центральная нервная система… лучше развита у мужчин», а симпатическая система — у женщин.
Женщина — обладательница округлых и грациозных форм[320]. Ее бедра и таз от природы широкие, ляжки более крупные, чем у мужчины, и отдалены друг от друга, что мешает ей ходить; разумеется, женские груди — в работах по анатомии и физиологии еще редко писали «грудь» — развиты и выступают куда больше, чем у мужчины. Женская кожа нежная, гладкая и белая, голос ее более мягкий, чем мужской. Женский пол, как образцовый, отличается мягкосердечием, предрасполагающим к дружескому отношению, радостям семейной жизни и — шире — к «духовным привязанностям». Мужчинам, как утверждает Вирей, «свойственны решительные действия»[321], мужественность же заключается в выделении спермы — мы к этому еще вернемся.
Логика такого двухчастного устройства требует, чтобы мужчину и женщину притягивало друг к другу непреодолимой силой. Они ищут друг друга в стремлении к равновесию: поиск «необходимой второй половины» имеет целью восстановить «испорченного представителя вида в его изначальной чистоте». В свое время это осознали древние греки, поэтому в XIX веке при обсуждении данного вопроса неизменно возникают отсылки к Античности. Рядом с образом нежных и пышных форм Венеры «с широкими бедрами» — «крепкая и мускулистая фигура Геркулеса Фарнезского» с могучими руками. Два этих образа составляют «типаж плодородной красоты человеческого существа»[322].
Мы видим, что в такой образной системе придается большое значение союзу двух полов и удовольствию; в то же время биология старательно отрицает обязательность второго пола для оплодотворения. Ни с чем не сравнимая сила этого удовольствия, которое чаще всего называли утехой или сладострастием, становится лейтмотивом, проходящим через научные размышления над тем, что мы называем человеческой сексуальностью. Сила эта признается всеми: врачами, моралистами, служителями церкви, авторами работ в самых разнообразных областях. Сам Томас Мальтус, английский священник и ученый, опирается на нее в своих философствованиях. И все же один парадокс упоминался очень часто: страдание от неудовлетворенных сексуальных инстинктов не идет ни в какое сравнение с интенсивностью вожделения. Воздержание приводит к куда меньшим мучениям, нежели жажда или голод.
Какие только метафоры не возникали для обозначения силы удовольствия от оргазма — гром, молния, звуки горна… От этого «неописуемого наваждения»[323] «душа с трудом переводит дух», но за ним следует угасание пламени и ощущение разочарования. Всякая тварь печальна после соития. Большое место в этом вокабуляре занимают слова, обозначающие опьянение, экстаз, притупление чувств, смерть, таящуюся в чрезмерном удовольствии. Особенно близко к смерти находится женщина, поскольку она позволяет себе получать удовольствие, в котором не нуждается для зачатия ребенка. Эта опасность изобличается медиками и становится излюбленной темой в художественной литературе. В качестве примера можно привести творчество Барбе д’Оревильи («Багровый занавес») или братьев Гонкур («Жермини Ласерте»).
Инстинкт, овладевающий телом, проявляется в периодической потребности, в «приступе желания близости», интенсивность и частота которого зависит от климата, времени года, а также социального положения индивида. Кроме того, на форму и активность гениталий влияет темперамент человека; это убеждение сохраняется до 1880‑х годов, по крайней мере во Франции. Считается, что нервные женщины предрасположены к чрезмерности: у них «случается один или несколько приступов истерии после особенно сладострастного соития»[324]. Опасность тем более велика, что цивилизационный прогресс покровительствует развитию такого положения вещей. Сангвиники — личности не только активные, но и «наделенные полными энергии гениталиями», чья «неослабная и постоянная работа» не связана с таким сильным риском. Парадоксальным образом у спортсменов «гениталии пропорционально меньше, чем все остальные части тела» и функционально менее активны. Это наблюдение вписывается в логику «разумных развлечений», поощряющую спорт и сдерживающую таким образом сексуальные импульсы.
Читателя также уверяют в том, что существует исключительно генитальный темперамент. Человеку, им наделенному, свойственны жаркий и ненасытный сексуальный аппетит, насыщенный цвет кожи, глаз, волос, «специфический и особенно сильный запах пота». Женщины, обладающие таким темпераментом, предрасположены к нимфомании, а мужчины — к сатириазису.
Но хуже всего обстоит дело со слабоумными людьми: они обычно имеют очень крупные половые органы и невероятно похотливы. Полная им противоположность — обладатели холодного темперамента: их характеристики — небольшая величина и вялость полового органа, редкая эрекция и безразличное отношение к сексуальным контактам.
Однако темперамент в данном вопросе решает не все: большую роль играют привычки. Так, воздержание ведет к увяданию и атрофии половых органов, в то время как мастурбация (мы поговорим об этом позднее) способствует частому возбуждению и «сильному увеличению размеров члена, тестикул и клитора». Большое влияние оказывает и климат: люди, живущие в южных регионах, более пылкие; северное же население холодно и к утехам относится безразлично; причина заключается в том, что высокая температура благоприятствует активности половых органов. Самым подходящим временем года для плотских связей считается весна.
Наконец, остается ключевой вопрос — образ жизни. Жорж Кабанис всегда настаивал на разнице между физическим и интеллектуальным трудом, между работой рук и работой мозга. Логика в интересующей нас области несколько иная: и умственное напряжение, и ручной труд требуют большой силы и серьезных мускульных затрат, а значит, снижают активность производящих функций. Поэтому ученые и литераторы часто становятся жертвами «ранней импотенции»[325]. Литературный гений, или хотя бы талант, всегда сопряжен с целибатом. Очень образованные и ученые мужчины вынуждены делать выбор — «книги или дети», в то время как праздные, не упражняющие свой ум люди (совсем как в случае со слабоумными) находятся во власти «необузданных желаний».
Повторим, что эти представления, в том числе научные, собраны в энциклопедиях и популярных изданиях, то есть имеют широкое распространение. Описанные выше соображения сопровождаются размышлениями о механизмах получения удовольствия и силе вожделения. Авторы утверждают, что определяющую роль в стимуляции возбуждения играют осязание и обоняние. Стоит мужчине провести рукой по женской талии, плечам, груди, бедрам, как его «впечатления» от прикосновений концентрируются в области гениталий. Легкое ощущение тепла в области поясницы, а также бичевание резко усиливают эрекцию. Импотенцию и фригидность можно вылечить ударами розог, кожаных плеток, шнурков, крапивы, «жесткой щетки, которой нужно бить плашмя»[326] — распутники всех возрастов прекрасно об этом знают. «Чувствительность слизистой оболочки полового члена во время эрекции настолько велика, что самое легкое прикосновение ощущается им лучше, чем любыми другими, даже самыми восприимчивыми органами осязания»[327].
Подчеркивается и не раз повторяется, в частности Кабанисом, что осязание и вкус тоже напрямую воздействуют на гениталии. «Запах, издаваемый половыми органами, в особенности смегмой вульвы и головкой члена, вызывает в некоторых людях похоть», — вот что можно прочесть в «Большом универсальном словаре XIX века» Пьера Ларусса. Стоит разгореться желанию, как у женщин набухают половые губы, а страстные поцелуи вызывают эрекцию у мужчин. Слух, в отличие от уже упомянутых трех чувств, не считался активным возбудителем. В собрании текстов клиницистов, составляющих наш корпус, указывается разве что на эффект, производимый подобострастным разговором или просто голосом партнера. Тем не менее известно, насколько серьезно к любому звуковому проявлению удовольствия относилась полиция нравов, стоило звукам выйти за пределы спальни и встревожить соседей или прохожих.
Разумеется, врачи и моралисты отмечают, что лицезрение чьей–то неги, танца или театральной сцены оказывает непосредственное действие на гениталии, а значит, взгляд девушек, достигших половой зрелости, стоит ограждать от любого соблазна. Наконец, уверяет автор статьи «Большого универсального словаря», «вид этих самых [половых] органов в состоянии, свидетельствующем о необходимости в сексуальном контакте… почти неизбежно помогает им добиться своего».
Все эти авторы уверены в серьезной опасности злоупотреблений. Сложно в достаточной мере описать эту усиливающуюся манию на фоне боязни истерии и ослабления веры в то, что удовольствие есть потребность. Поэтому, чтобы найти правильный угол зрения, мы должны сделать определенное усилие.
В то время считалось, что чрезмерное возбуждение не только ведет к приапизму, сатириазису, истерии и любым формам «генитального невроза», но и чревато сумасшествием. Кабанис уверял, что безумие иногда таится в детородных органах: женщин подстерегают приливы, а девушек — хлороз. Усталость от возбуждения оставляет отпечаток на теле, «лицо может осунуться, щеки впадают, взгляд тускнеет, глаза наливаются кровью, губы делаются дряблыми или кривятся, нос становится приплюснутым и может подхватить простуду… затем все тело, болезненное и доведенное до крайности, валится от усталости или же трясется и подпрыгивает; мозг ходит ходуном в черепной коробке, а кровь в венах портится!»[328] Не существует более опустившейся и отвратительной скотины, чем человек, предавшийся похоти. Именно из–за отсутствия меры утонула в разврате Римская империя и теперь «вырождаются» изнеженные восточные этносы.
К уже известным с первой половины XIX века конструктам, предложенным в обзорной литературе и трудах по физиологии, добавляется новый тип человека — распутник. Согласие на порок превращает нас в животных.
В данной понятийной системе решающая роль отводится другой задаче — экономии семенной жидкости. Согласно древнему убеждению, связанному с гуморальной медициной и окончательно вытесненному благодаря научным открытиям только в последней трети века, в мужском теле на уровне тестикул происходит неуловимый обмен, в котором немаловажную роль играют «абсорбирующие сосуды». Они обрабатывают и улучшают качество спермы и обеспечивают отток некоторой ее части в кровь: она орошает разнообразные части тела и укрепляет физиологические функции организма. Отсюда следует, что чрезмерная потеря семени ослабляет, а то и полностью нарушает «механизм обращения». Автор завершает статью в «Большом универсальном словаре XIX века» так: «Мужская сила связана с выделением спермы; чем обильнее происходит ее выделение, тем слабее становятся мужские способности. <…> Ни для кого не секрет, что вслед за соитием наступает упадок сил»[329]. Кроме того — на этот раз как для мужчины, так и для женщины, — «каждое новое удовольствие связано с потерей для нервной системы, а истощение от него не меньше, чем от последствий кровоизлияния». Мужская эякуляция по своим признакам напоминает конвульсии или даже более того — эпилептический припадок.
Отныне осознается необходимость в мужской сдержанности, тем более что мощность наслаждения считается намного более высокой у женщины, чем у ее партнера. А значит, если тот не сможет контролировать свои порывы, то женщина его просто изнурит. Так, во время первой брачной ночи и в течение следующих недель новобрачный должен отказаться как от чрезмерной потери семени, так и от доставления слишком частого и бурного удовольствия жене. Ему следует умерять свою супругу, иначе, предавшись полному удовлетворению своих желаний, она рискует навлечь на себя гнев теллурических сил, которые могут ее опустошить. Именно поэтому в медицинских трактатах женщины в период климакса и тем более женщины бесплодные, не боящиеся забеременеть, названы самыми опасными партнерами. Распутник и онанист — два образа, воплощающих упадок тела в связи с недостаточной экономией семени. Добавим, что, с точки зрения святого Августина, привычка ведет к несчастью: настолько воспоминание об ушедшем удовольствии преувеличивается воображением.
Молодой мужчина, будущий муж и отец, должен заботиться о сохранении своей способности к воспроизводству. Ему следует избегать такого ужасного проступка, как растрата спермы, ведь это подвергает опасности и семейное равновесие, о котором он так мечтает. Беречь сперму — значит обеспечить себе счастье в будущем. Что касается девушки, то помимо морального обязательства сохранять девственность она должна быть проинформирована о рисках, связанных с проникновением в ее тело семени.
До конца XIX века продолжает бытовать мнение (впрочем, нередко оспариваемое), что женщина навсегда остается пропитанной семенем первого партнера. А значит, дети, зачатые с другими мужчинами, все равно будут похожи на него. Профессор Альфред Фурнье упоминает о женщине, родившей чернокожих детей, поскольку ее первый половой акт произошел с чернокожим мужчиной[330]. Филипп Амон[331] прекрасно продемонстрировал отголоски этого прочного убеждения в художественной литературе. Его можно обнаружить в произведениях мадам де Сталь, Гете, Мериме, Барбе д’Оревильи, Леона Блуа, Катулла Мендеса и, в первую очередь, Золя (см. роман «Мадлена Фера»). В более мягком варианте это может проявляться, как считалось, в наличии отметин на теле ребенка. В более широком смысле, женское чрево — восприимчивая материя — сохраняет, развивает и воспроизводит тот оттиск, который оставляет своим движением проникший туда мужчина, подобно тому как солнце способно оставлять на теле свои отметины.
2. Виды распутства: мастурбация и потеря семени
Высказанные выше замечания помогают объяснить, почему еще на заре XVIII века «уединенный порок» стал вызывать такую обеспокоенность. Мишель Фуко не совсем справедливо связывает мастурбацию с другими темами, в комплексе сформировавшими целый поток, постепенно превратившийся в дискурс вокруг сексуальности. На самом деле изобличение «самоудовлетворения» почти на целый век опережает бурное обсуждение явлений, упомянутых философом[332]. Еще в 1707 или 1708 году появляется анонимное издание — «Онания, или Чудовищный грех самозапятнания» (Onania, or The Heinous Sin of Self–Pollution). Добавим, что борьба с грехом Онана вытекает не только из представлений о необходимости беречь семя. Как иначе объяснить, что она с тем же пылом велась в отношении мастурбационных практик среди мальчиков и девочек, не достигших полового созревания? Напомним основные положения этого спора. Тридентское богословие в течение многих веков воевало с истомой, а именно со смакованием телесного наслаждения, которому предается человек, со всеми примыкающими к нему особенностями и разновидностями стимуляции воображения. Постепенно прерванный половой акт и произвольная задержка семяизвержения стали главными грехами, в которых полагалось исповедоваться. В представлениях теологов зло заключалось не столько в акте как таковом, сколько в порочности и «греховности мысли», потворстве плоти, в гармонии телесных и душевных порывов, ведущей к оргазму. Впрочем, кампания против задержки семяизвержения постепенно стала превосходить по силе нападки на delectatio[333], а теологи уже связывали истому с содомией и скотоложством и повсеместно осуждали противоестественность таких практик. В классической медицинской литературе на эту тему писали мало.
В 1760 году выходит труд швейцарского медика Самюэля Огюста Тиссо, в котором он резко критикует «уединенный порок», настаивая на его срамном характере: мастурбация становится объектом фобии и помешательства, отныне ее четко отделяют от прерванного полового акта. Иными словами, медицина изобрела себе собственный грех, а также составила перечень положенных за него наказаний. Медики пустились в настоящие нравоучения, имеющие целью одновременно изобличить его риски и напугать людей.
В логике экономии семени, о которой уже упоминалось выше, мастурбация считается более опасной, чем половой акт, хотя на первый взгляд оба варианта эякуляции физиологически равноценны. Однако в случае с онанизмом выделение является результатом не естественных причин, а работы воображения. Поэтому такая потеря семени ничем не оправдана, она утомляет клетки мозга, нарушает гуморальный порядок и баланс нервной энергии. Частота конвульсий, вызванных ничем не ограниченной работой мозга, чревата самыми страшными опасностями. А. П. Бюшан еще в 1818 году подчеркивал, что основная угроза исходит от отсутствия объекта. Интенсивное воображение требует усилий, которые приносят наслаждение, но не удовлетворенность. Общество не может препятствовать получению этого наслаждения, которое есть не что иное, как химера, иллюзия, и носит искусственный характер. Оно подобно механизму без кормила, вносящему раздор между духом и телом. В отсутствие партнера упорное достижение удовольствия ничем не умеряется, осуществляется наедине с самим собой, бесшумно, втайне ото всех. Сексуальный акт, таким образом, утрачивает свою социальную ценность. В некотором смысле «уединенный грех» похож на чтение книги.
Последнее, впрочем, тоже может вызывать соматические расстройства, что отмечалось в случае с читателями «Новой Элоизы». «Онанизм» Тиссо по большей части выдержан в эпистолярной форме и построен по модели эротического романа, отсюда и параллель с обвинительным дискурсом, направленным против читателя, скрыто подозреваемого в мастурбации. В конечном счете, онанизм — болезнь, привнесенная цивилизацией, последствие возбуждения духа в мире, где господствует искусственность. Ущерб, наносимый нервной системе, объясняет потерю памяти, а порой паралич и конвульсии. Иными словами, осуждение «уединенного греха» привязывается также к воображению, цивилизации и литературе.
Чтение трактатов, посвященных мастурбации, позволяет выделить и другие виды порицания, пусть и менее значительные. К половому акту побуждают эпизодические физические порывы, тогда как онанизм (а частота этой практики постоянно растет) быстро превращается в привычку. Гениталии «истощаются», перестают нормально функционировать; их расслабленность приводит к непроизвольной потере драгоценного семени. Онанист — как было принято без особых на то оснований считать — обычно выполняет свои действия стоя или сидя[334] и устает от этого больше, чем если бы находился в лежачем положении на теле своей партнерши. В объятиях у партнеров происходит интенсивное потоотделение, при мастурбации же — нет, а такой «обмен» долгое время считался питательным и тонизирующим. Тот, кто предается онанизму, не знает, что такое наслаждение, экзальтация, исступление, придающее любовникам сил. Наконец, мастурбации очень скоро начинает сопутствовать «ужас угрызений совести», которые в прямом смысле отравляют онаниста, поскольку душа и тело неразрывно связаны.
Дав определение «преступлению» против природы и общественности (грехом Тиссо его уже не называет), медики составляют список вредоносных последствий мастурбации в соответствии со своей неумолимой логикой. Во–первых, потеря семени влечет расстройства пищеварения. Онанист безудержно ест, но более не усваивает пищи. Он загнивает. Его мучает диарея, поэтому он такой худой. Затем следуют нарушения респираторной системы: несчастный онанист начинает хрипеть, кашлять, задыхаться. Но куда более серьезным является разрушение нервной системы, расшатываемой постоянными конвульсиями. В одних случаях она чрезмерно активизируется, что приводит к безумию и эпилепсии, в других — дряхлеет и становится причиной помутнения сознания и слабоумия. Само собой разумеется, что все сопровождается колоссальным ослаблением функциональности половых органов. В течение XIX века это представление только расцветает и завоевывает новые пространства. С закатом гуморальной медицины обвинений в выбросе спермы в кровь, конечно, поубавилось, но вера в болезнетворные преобразования, во взаимную связь между органами и в воспаление как причину болезней вписалась в предыдущую систему представлений. Однако отныне акцент переносится на напряженность работы воображения, уныние и истощение, вызванные частым излиянием семени. Иными словами, драматический образ деградирующего онаниста никуда не исчезает.
Последний наделяется едва ли не тератологическими чертами: исключительная худоба, бледное, серое или желтоватое лицо, мешки под глазами, прыщи — так с 1880‑х годов будут изображаться наследственные сифилитики. Несчастный, предающийся самоудовлетворению, постепенно начинает ощущать себя чудовищем и до ужаса боится, что это чудовище в нем признают окружающие. Музей восковых фигур доктора Бертрана, открытый в Париже, а затем в Марселе, представляет посетителям портреты агонизирующего от мастурбации молодого человека и девушки, которой угрожала бы та же участь, если бы ей не «посчастливилось выйти замуж и вернуться к нормальной жизни»[335]. На одной из гравюр, иллюстрирующих работу доктора Розье[336], изображена «девушка, которую пришлось связать». Посещение музея Бертрана оказалось, как уверяют источники, очень эффективным и смогло наставить некоторых онанистов на путь истинный.
Предлагались самые разнообразные меры, как превентивные (на занятиях класть руки на стол, в кровати — поверх одеяла), так и исправительные (корсеты против мастурбации, разнообразные силки). Мы не станем останавливаться на этих подходах к телесным практикам, напоминающих современную им коррективную ортопедию. Добавим только, что медики при необходимости активно прибегали к целому набору лечебных средств, как–то: душ, компрессия промежности, перевязки, прижигание, электризация пениса, вставление зондов в уретру, а также втирание бромида и сока красавки. Кроме этого, воспитатели и гигиенисты советовали проверять спальные помещения, а также наблюдать за занятиями физической культурой. Они требовали, чтобы родители строго контролировали тела своих детей, были внимательны к тому, что происходит ночью в их спальне, производили осмотр предметов личного пользования, читали детскую переписку.
Остается вопрос о регулярности этих практик. Сведений об этом у историков очень немного, однако ряд приводимых в пример медицинских случаев позволяет судить о серьезности тревоги, терзающей, впрочем, не только онанистов. Она нависает также над жертвами непроизвольных, в частности случающихся во сне, поллюций. Эти несчастные в действительности полагают, что им угрожают те же беды, что и любителям рукоблудия. Так, молодой человек по фамилии Амьель, удрученный своей неспособностью остановить спонтанные эякуляции, делает на ночь уксусные компрессы и заставляет себя спать в кресле.
Было бы неверным считать, что гнев медиков и теологов распространялся только на одиночное рукоблудие. Исходя из тех же соображений, они ополчаются на «супружеские ухищрения», а именно на взаимную мастурбацию мужа и жены. Так, осуждение онанизма только подкрепляет борьбу с контрацепцией и эротическими вольностями, которые может себе позволить супружеская пара. Речь идет о прерванном половом акте, мастурбации, фелляции, содомии. Практикующий в городке Арбуа доктор Бержере становится апологетом кампании, направленной против этого бича. Если судить по его книге «Ухищрения с целью избежать долга деторождения» (1868), большинство болезней его пациенток являются результатом постыдной изощренности разврата, среди них: «чудовищные кровотечения», опухоли, «повышенная чувствительность матки», бесплодие и, самое главное, — расстройство нервной системы, связанное с безудержным получением удовольствия без оглядки на потенциальные риски. Мужчину «мерзкие нестандартные практики особо подвергают унынию, а также, ускоряя его сердцебиение и с большой силой приливая кровь к мозгу, могут спровоцировать апоплексические удары»[337], не говоря уж о легочных заболеваниях и дисфункциях пищеварительных органов. При этом, утверждает доктор из Арбуа, среди его клиентов из провинции «оральное сношение не редкость». Что касается анального проникновения, то оно встречается «даже среди деревенских жителей». «У большинства моих пациенток, впавших в прелюбодеяние, мужья предпочитали нестандартные практики». «Все это, — приходит он к заключению, — толкает наше общество к краю пропасти». Он рассказывает также о том, что дети узнают о подобных практиках в школе. В его работе читается ужас представителя мужского пола перед осознанием того, каким частым и интенсивным может быть женское наслаждение. В тексте приводятся 118 случаев, когда женщины становились «жертвами венерического спазма», что противоречило давно укоренившимися стереотипам. Предписание врача было для всех пациенток одинаковым — забеременеть.
На первый взгляд трактат Бержере может вызвать улыбку или по крайней мере ощущение того, что позиция этого врача — скорее исключение, а сам он, по всей видимости, склонен преувеличивать. Однако его работа много переводилась на другие языки, а Эмиль Золя воспринял ее настолько серьезно, что использовал как один из главных источников тома «Плодовитость» (1899) из цикла «Четыре Евангелия». В этом запутанном и экзальтированном романе ярко проступают идеи натализма. Все упомянутые в книге женщины (за исключением главной героини, Марианны, матери двенадцати детей) переживают трагедию, поскольку, желая избежать материнства, предавались «супружеским ухищрениям» либо сделали себе овариэктомию.
Все, о чем шла речь выше, вело к установлению сексуальной морали, поощрявшей золотую середину, определяемую детородной задачей и умеренностью: самообладанием холостого юноши, берегущего свое семя, и половозрелой девушки, сохраняющей невинность; обузданием молодоженами своих желаний во избежание излишеств и риска истерии; сдержанным, но полноценным сексуальным поведением супругов, удовольствие от которого должно было увеличиваться от мыслей о потомстве. Для Золя самое большое наслаждение — то, что обрушивается на зрелого мужчину и женщину с цветущими формами, охваченных желанием завести ребенка по примеру окружающего их природного плодородия.
На самом деле представление об умеренности, периодически прерываемой одновременными супружескими экстазами, относится к давнему прошлому. Оно связано с не спадающей популярностью старого, доброго и множество раз переизданного трактата Николя Венетта. Эта работа, появившаяся в 1687 году, осведомляет читателей о строении половых органов и признаках девственности, рассказывает о возбуждающих средствах и предписывает лекарства против импотенции и бесплодия. В ней представлены также заветы каллипедии[338] — науки о том, как производить на свет красивых детей угодного супругам пола. Это настоящий трактат, затрагивающий вопросы зачатия, беременности и родов. К концу века были опубликованы самые разнообразные учебники и «Библии молодоженов», без конца повторяющие одни и те же советы: мужчины должны отказаться от плотских утех (или по крайней мере сократить их количество) после пятидесяти лет, женщины — после менопаузы; мужу следует проявлять инициативу по утрам; он обязан доставлять удовольствие своей жене; а если он хочет, чтобы та зачала ребенка, то предпочтительно этим заниматься, стоя на коленях. Так называемая «миссионерская поза», впрочем, продолжает считаться самой сладострастной, поскольку гарантирует максимальное соприкосновение сплетающихся тел.
Несложно заметить, как натурализм, берущий начало в эпоху Просвещения, приходит к превознесению тех же, по сути, типов поведения, пусть в более светской форме, что исповедовались нравственным богословием в течение всей его долгой и хорошо изученной истории. Медики выступают против слишком бурного наслаждения, что напоминает убеждение святого Августина в угрозе, навлекаемой сладострастием даже на самое выносливое сердце. Богатое прошлое нравственного богословия и запутанная казуистика надолго навязали именно такой взгляд на человека. Тем не менее на первый план истории интересующей нас проблемы выходит Альфонсо Лигуори, сумевший ослабить предшествующий ригоризм, свойственный Кюре из Арса. Благодаря его влиянию взгляды духовенства в XIX веке несколько смягчились, что, впрочем, не поколебало их неприязненного отношения к «супружескому онанизму» и остальным противозачаточным практикам.
3. Эротизм и «похотливость»
Параллельно с этой системой представлений, законы которой мы постарались продемонстрировать, существовала и другая, затрагивающая на этот раз движущие силы желания. Мы имеем в виду все то, что вызывает возбуждение, в частности порнографию; все, что осуждалось и скрывалось за терминами «разврат» и «похотливость». Мужчины той эпохи, по крайней мере представители буржуазии, разрывались между «целомудренными намерениями и действительным распутством»[339]. Именно эту, вторую сторону чувственности нам и предстоит описать.
Прежде чем обозначить рамки распространенности в обществе таких явлений, как эротизм и непристойность, попытаемся определить, что под ними могло пониматься. Поскольку в первой половине XIX века визуальный спрос на данную сферу был относительно невелик (почти отсутствовал порнографический театр, лишь пара рекламок «девушек на продажу»[340] и несколько изображающих бордель мизансцен, о которых мы еще упомянем), анализ следует проводить на материале книг и содержащихся в них гравюр. Для этого нам придется ненадолго вернуться в XVIII век, изобретший эротические и порнографические модели, на которые ориентировались авторы — представители последующих десятилетий.
Обращение к этой теме в рамках истории тела в полной мере оправданно, если учесть влияние подобного чтения на психологию людей. Этот эффект имеет прямое отношение к соматической культуре. «В центре образной системы порнографии, предполагающей подглядывание за механически отработанным получением удовольствия, расположены тело, его позы, его слияние с другим телом, а также грубые слова, граничащие с языковыми табу»[341]. «В порнографическом романе, — утверждает Жан–Мари Гульмо, — все сверх меры связано с телом»[342]. Читателю предписывается роль завороженного вуайериста. Описание любовных сцен вместе с жестами и звуками порождает в нем неудержимое физическое желание и вызывает «настоящее телесное расстройство», куда более сильное, чем при чтении сцен ужасов или насилия. Вымысел и реальность тесно смешиваются; порнографическая сцена перестает принадлежать автору: каждый читатель может ее себе присвоить. Текст не только стимулирует физиологическое состояние, но и поддерживает его действие. Поэтому трансгрессия, нарушение, в данном случае осуществляется посредством не столько письма, сколько чтения, что, как отмечает Жан–Мари Гульмо, переворачивает отношения между двумя этими актами.
И все–таки представления о сексе, удовольствии, запретном и, разумеется, непристойном не ускользают от истории. Они меняются в зависимости от повышения или понижения уровня толерантности в обществе и от нравственного отношения как к тем, кто «потребляет» неприличное, так и к тем, кто его порицает. Их нельзя изучать в отрыве от разнообразия запутанных рассуждений о сексе. Поэтому теперь, очертив фон, мы и попытаемся связать эти два понятия. Непристойный рассказ возникает в XVIII веке, когда начинает цениться чувствительная душа, формируется представление о частном и интимном, распространяются размышления об онанизме, приливах, женских болезнях, в частности «бешенстве матки»[343], а также усиливается господство зрительного восприятия. Жан–Мари Гульмо полагает, что «предоставление телу бесконечных свобод и возможностей [литературная порнография XVIII века] по–своему способствует идеологии прогресса, вере в способность человека к бесконечному совершенствованию»[344]. В то же время непристойность вступает в противоречие с таинственной силой пользы, ведь «удовольствие перестает быть приятным дополнением» и становится явлением самодостаточным. Разумеется, порнография принадлежала не миру расчетливых и целомудренных буржуа, а аристократии со свойственными ей расточительностью и чрезмерностью. В порнографии в первую очередь просматривается игровой характер. Она коренным образом нарушает распространившийся завет экономить семя. Она набирает обороты в то время, когда все меньше действий остаются законными, а публичное выражение сексуальности — будь то жестикуляция, обмен взглядами или словами — теряет свободу. В этой области истории культуры одновременно вступают в действие противоположные процессы, а значит, мы не можем делать упрощенных или однозначных выводов.
Появление и существование непристойности в виде текста означают торжество личности, которая, в свою очередь, покидает свои пределы. Избыток сладострастия наделяет человека социальной идентичностью и «открывает ему двери в великий мир природы». Эякуляция отныне воспринимается как сексуальная разновидность общего стремления к экстериоризации, более сильной, чем природа, она сравнивается с извержением вулкана и электрическим разрядом. В книгах маркиза де Сада (которые, впрочем, не показательны на фоне всей подобной литературы) пик удовольствия совпадает с наибольшим рахождением между напряжениями тела активного — конденсатора энергии и тела–жертвы.
С этой точки зрения наиболее важными являются сексуальные сцены с тремя участниками, где второй выполняет одновременно активную и пассивную роли, а именно тот момент, когда происходят слияние, циркуляция и обмен. У Сада удовольствие подчиняется законам механики: оно рождается от трения, движений и сокращений мышц мужского члена. В положении между двумя партнерами все тело целиком, «испытывая трение, сжатие и сдавливание», отождествляется с половым членом, что укрепляет образ семени, циркулирующего между всеми партнерами. Ги Пуатри отмечает: «Эта тесная группа любовников сплочена в большей степени не фактом совокупления, а тем, что они оказывают друг другу услугу. <…> Находиться посередине означает концентрировать на себе всю окружающую энергию, впитывать ее, отдавать для того лишь, чтобы лучше получать, лучше притягивать к себе других»[345]. Такое «намагничивание» выводит человека за пределы его тела и нарушает границы между внутренним и внешним.
Мы подробно остановились на резких инвективах медиков против мастурбации. Однако не будем упускать из виду, что в то же самое время порнографическая литература, впитавшая традиции эпикурейства и господствовавшего в течение долго времени сенсуализма, превозносит эту практику, считая ее естественной, особенно среди достигших половой зрелости девушек, чей пыл она призвана усмирить, будучи простым способом получить очень большое наслаждение. В этом мастурбация сближается с обрядом инициации. Героиня Жан–Батиста де Буайе, маркиза д’Аржана, слушает совет своего духовного наставника: «Эти потребности связаны с темпераментом и настолько же естественны, как потребность в еде или питье. <…> Нет никакой опасности в том, чтобы вы воспользовались рукой или пальцем для разрядки той части тела, которая в ней нуждается. <…> Это же средство поспособствует скорому укреплению вашего слабого здоровья и вернет вам хороший вид». Действительно, признается Тереза, «более полугода я утопала в потоке наслаждения, и ничего дурного со мной не случилось. <…> Здоровье мое полностью восстановилось»[346]. Роман был опубликован в 1748 году, несколькими годами раньше, чем работа Тиссо, в которой сценарий перевернется. После признания, которое совершил Руссо в «Исповеди», мастурбация, воспринимавшаяся как терапевтическое «приложение к природе», стала объектом споров, длившихся весь XIX век[347]. Заметим также, что де Буайе, как и многие другие авторы фривольных романов, держится на расстоянии от сцен унижения, доминирования и последующего неудовлетворения, пронизывающих творчество маркиза де Сада.
Мы ненадолго остановились на этом сюжете, так как известно, что образованная элита XIX века обожала такие «второсортные» книги, унаследованные от предыдущего столетия: более ранние произведения, например Пьетро Аретино, почти вышли из моды. Более того, еще прежде чем начала создаваться протосексология, среди образованной элиты (посредством длинной цепи культурных переходов, которую было бы слишком долго здесь восстанавливать) распространялось эротическое искусство (ars erotica) Индии, арабского мира и стран Дальнего Востока. «Камасутра» и руководство по любви шейха Нефзави, завоевавшие популярность благодаря Ги де Мопассану[348], составили базу для обогащения эротических представлений в эпоху, которую очень скоро стали называть временем господства импульсов[349]. Едва ли можно понять, почему торговля телом и показные похождения в борделях казались такими привлекательными, если не учитывать структуру эротических представлений клиентов. Усилия Паран–Дюшатле[350] и усердие полиции нравов, проявленные в борьбе за то, чтобы приравнять публичные дома к самому обычному «семенному стоку», лишенному какой бы то ни было изысканности, объясняются тем, что упомянутая система представлений о непристойном (в сочетании с примером распутства аристократии на исходе Старого порядка) исподволь производила впечатление угрозы.
Кроме того, на протяжении всего века велась борьба с порнографическими текстами и неприличными темами; разнообразные направления этой борьбы проследила Анни Ламар[351]. В последней четверти века по всей Западной Европе создаются — часто по инициативе протестантов — общества защитников морали. Эти «нравственные предприниматели» были особенно активны в Швейцарии и Бельгии. Во Франции неутомимым борцом себя проявил сенатор Рене Беранже[352], а в еще большей степени — моралист Эмиль Пурези, читавший лекции в разгар Первой мировой войны и пытавшийся обратить солдат, воевавших в окопах, к здоровой сексуальной морали. В Соединенном Королевстве подобные кампании инициирует Джозефина Батлер[353], в Италии этим активно занимается Родольфо Беттацци[354][355].
Но существовали и другие, более доступные тексты, способствующие стимуляции сексуального желания. Роману XIX века, особенно второй его половины, принадлежит изобретение нового типа взгляда, который выходит за пределы тела, вместе с тем охватывая его целиком. Эта эпоха, как пишет Филипп Амон, «обнаруживает, что засевший в нашей памяти образ словно фильтрует наш доступ к реальности; что это не внешний для наблюдателя объект, но часть самого наблюдателя»[356]. Так, в том, что касается описания тела, его поз, жестов, театр постепенно вытесняется романом, особенно после того как в Париже сошел на нет успех пантомимы Дебюро[357].
С этих пор вездесущность «плоти в тексте» не устает поражать. Тело в многообразии представлений воспринимается как нечто, увиденное со стороны. Это хорошо демонстрируют «Ругон–Маккары» Золя. Мужчины, собравшиеся у графини Мюффа («Нана»), обсуждают объем и упругость ее бедер. Возвращающемуся с работы начальнику Эрбо («Жерминаль») открывается картина — или видение, — в которой тела рабочих, мужчин и женщин, сливаются во всеобщем опьянении.
Романы писателей–натуралистов можно сравнить с «черными ящиками, хранящими альковные тайны»[358]. Произведения Золя изобилуют интимными сценами. Цензура, конечно же, обязывала автора прибегать к риторическим маскам, которые мешали раскрыть тайну полностью, но производимый на читателя эффект от этого не ослабевал. Другим излюбленным авторами местом для выставления тела напоказ была мастерская художника (см. «Манетт Саломон» братьев Гонкур, а также книги Золя). Это место, где, как и в салоне публичного дома, соседствуют обнаженные и одетые тела, где женское тело открыто и делится на отдельные части (голова, торс, руки, живот) и где женский образ в сочетании с искусственными позами превращается в сложный комплекс взаимоотношений художника, натурщицы, иногда любовницы, жены. Для читателя, как и для посетителя музея, расшифровка загадки обнаженных и одетых тел — занятие, требующее, с одной стороны, проницательности, с другой — чувственности.
Читательское воображение стимулируется с помощью и других средств. Филипп Амон, сравнив литературу XIX века с романом эпохи Просвещения, отмечает, что первая представляет тело «с большим воображением и руководствуясь скорее нейронной теорией, чем гуморальной»[359]. Тело это социализировано, выставлено на всеобщее обозрение и состоит из последовательных анатомических слоев: вот каркас, вот оболочка, а вот кожа. В первую очередь, это тело с печатью прошлого, усеянное признаками и показателями прежних страстей, удовольствий и страданий. В особенности это касается женского тела, чьи кожа, пятнышки, морщины, впалости, чья дрожь, а также световая игра бледности и румянца раскрывают историю его чувств и хранят следы былого наслаждения.
В то же время текст и гравюры постепенно теряют «монополию» на непристойность: революцию в образной системе совершает хлынувший поток изображений и фотографий. В этом вопросе следует различать открытое их обозрение и тайное хождение по рукам. Питер Гей не так давно указал на роль музеев изобразительных искусств в приобретении знаний о теле (особенно детьми и молодыми девушками). Взгляд на обнаженное тело Венеры или декольтированную грудь изображенных на картинах женщин пробуждал в подростках сексуальное желание. Например, Барбе д’Оревильи признавался, что его первое эротическое волнение было вызвано пышной грудью дамы на портрете, висевшем в доме его родителей. Обнаженность, даже частичная, резко контрастировала с действительной строгостью в одежде.
Скульптура и живопись до самого конца века не переставали выполнять «образовательную» функцию. Fin de siècle довел эротизм до предела в изображении «идолов порока»[360] — все эти дикие бледные тела, распластанные, ползущие или свернувшиеся в клубок на ложе из листьев, сплетающиеся с цветами и растениями, слитые в одно целое со змеями, тиграми и даже механизмами. Завораживающий эффект производили женщины–сфинксы, русалки с длинными вьющимися, как волны, волосами, увлекавшие своих любимых в пучину, или заключенные в закрытом пространстве красноватые тела, напоминавшие, согласно Брэму Дейкстре, о женском самоудовлетворении. Все это порождало новые фантазии, силу и масштаб которых в обществе мы, к сожалению, оценить не можем. Как бы то ни было, созерцание обнаженных тел только укрепляло желание женского тела, блистающего своей белизной, золотистостью или краснотой. Достаточно вспомнить о прерафаэлитах, например об излюбленных образах Данте Габриэля Россетти, которые, как теперь известно, особенно действовали на мужское воображение.
Впрочем, такая подача обнаженного тела по–прежнему подчинялась строгим законам. Идеальности форм и гармонии пластики добивались благодаря множеству уловок. Эти гладкие и в некотором смысле блаженные тела были тщательно избавлены от волосяного покрова. Паховая область и вульва тщательно скрывались. До самого конца века эффект светопроницаемости тела был обязательным условием как для качественного академического ню, так и для скульптуры. Выбранная географическая и временная дистанция подчеркивает необычность тела и в то же время навевает грезу о нем. Мифологизация и экзотизм плоти, переносы, заключающиеся, например, в том, чтобы, изображая проституток как жертв варварских набегов, идеализировать сцену в публичном доме, — все это наделяет соблазнительную наготу легитимным статусом.
Все эти образы «продезинфицированы», они лишь вымысел, одна «из многих возможных галлюцинаций… иллюзия тела, лишающая нас тревожного неведения: тело настоящее заместили образы, объективная условность»[361]. Такое положение вещей призвано сохранить иллюзию о том, что тело можно уловить и обуздать; это попытка расправиться с телом живым, осязаемым.
Даже фотография, если речь не идет о «подпольных» снимках, старалась следовать тем же императивам. Обнаженная натура на фотографиях середины XIX века авторства Эжена Дюрье или Огюста Беллока, например, как правило, тоже идеализирована, ориентирована на античные и восточные модели. Обнаженная женская фигура вытянута «в позе, подчеркивающей линии ее груди и бедер, глаза ее закрыты, или же она отводит взгляд, что символизирует соответственно сон либо непринужденную манеру»[362]. Игра с зеркальными отражениями оттеняет истому и безучастность. Начиная с 1870‑х годов декор усложняется. Отныне женское тело, украшенное множеством драгоценностей, запечатлевается на фоне дорогих драпировок в интерьере, похожем на будуар. К концу века в фотографии распространяется мода на пикторализм с его плавными очертаниями и символизм в изображении обнаженного тела, окутанного дымкой. Прекрасным примером этой новой тенденции к «рассеиванию» служат работы фотографа Герена. Но в то же время, как продемонстрировала Ванесса Шварц[363], в парижском обществе усиливается интерес к реалистическим эффектам. Где находятся корни этой новой потребности?
В первую очередь следует избегать известной ловушки и не делать предположений об особо сильном сексуальном желании, якобы вызываемом непристойными фотографиями. Сегодня принято принижать ценность академического ню, однако в таком случае мы рискуем минимизировать эротическую силу, исходящую от этих тел, идеализированных, но хорошо выражающих чувственность натурщиц. Иными словами, ничто не доказывает, что «Олимпия» Мане (невзирая на разразившийся вокруг нее скандал) или частично обнаженная натурщица на полотне «Мастерская художника» Курбе возбуждали мужчин того времени больше, чем «Венера» авторства Кабанеля или ню кисти Бугро. Наша задача не в том, чтобы внести вклад в историю искусства, мы хотим продолжить размышления Питера Гея о том, что превращает музеи и Салоны в место, где рождаются и процветают желания и где формируется новое восприятие тела.
Однако факт остается фактом: это восприятие коренным образом поменяла фотография. Новая фокусировка, новая зрительная организация, новый тип наблюдателя в XIX веке (определяющую эпоху для истории визуальности) — все это было изучено в многочисленных трудах, в первую очередь в работах Джонатана Крэри[364]. Геометрическая оптика XVII и XVIII веков уступает оптике физиологической, направленной на субъекта восприятия.
В русле нашей проблематики это выражается в появлении нового типа наготы, лишенной одухотворенности и магии, — только «плоть, преданная излишествам и находящаяся в состоянии духовной заброшенности»[365]. При этом фотография навязывает смотрящему «реалистичный вуайеризм», ставя его лицом к лицу с «театром очевидности». По утверждению Жана Бодрийяра, отказываясь от любых иллюзорных эффектов, она сухо обнажает тело и помещает зрителя в ситуацию «навязчивого и незначительного» «простого присутствия» тела[366]. Нам известно, какое влияние эта новая система оказала на живопись. Историки искусства много изучали кризис ню и его канонические образы, главные из которых — «Олимпия» Мане[367] и «запретное ню» (le nu fendu) на картинах «Женщина в белых чулках» или «Происхождение мира» Курбе[368]. Дело в том, что эти художники осмелились преодолеть вычурность и неестественность идеализированных и строгих форм, о которых мы упомянули, и навязали новое отношение между полной открытостью женского тела и зрителем картины.
Что касается непристойности, то здесь фотографии принадлежит создание нового эксгибиционистского ритуала. Насыщенность образов, откровенная неприкрытость тела вызывают эффект абсолютного присутствия и полной видимости, по–новому завораживающе действующий на зрителя–вуайериста. Так, «половой орган, который невозможно скрыть от глаз, призван выполнять свою основную функцию»[369]. В первую очередь это касается мужского органа, возбуждение которого непритворно; мужчина со всей очевидностью находится в состоянии возбуждения и испытывает удовольствие. Фотографии отныне служат хорошей иллюстрацией к замечаниям философа Анри–Пьера Жеди. Непристойность, которую порождает трансгрессия[370], объединяет в зрителе чувство глубочайшего отвращения и сильное желание. Целомудрие внутри него возмущается, его тревожит такая чрезмерная открытость тела, из–за которой оно словно теряет свою загадочность самым постыдным образом. Однако «взгляд притягивается к монструозной сцене, а значит, ждет, когда и его телу предстоит ее пережить»[371].
Эти замечания касаются неофициальной, запрещенной фотографии. Поначалу «неприличные» фотографии носили относительно невинный характер. Фривольные сцены чаще всего оставались игривыми и производили впечатление «похотливой шалости». «Герои сцены, — пишет Алан Юмроз, — позируют в согласии друг с другом и с неприкрытым удовольствием на фоне складчатой ткани, располагающей к сладострастию, и мебели, в которой так же явно читается будничность, как в половых органах — нагота». «Обнаженных женщин, присевших или лежащих, всегда с раздвинутыми ногами, случают, как левреток, в будуаре, или шлепают в классе на уроках по домоводству», они «украдкой совершают фелляцию в домах государственных служащих или же на фоне буколических пейзажей. <…> Лица актеров всегда видны и, признаться, весьма приятны»[372]. Они подмигивают зрителю; фон освещен, а фокус запечатлен широкий, так что сам половой акт занимает на фотографии лишь небольшое пространство. «Между героями всегда разыгрывается подобие театральной сцены».
Такие фотографии появляются в 1843‑м и распространяются во Франции в начале 1850‑х годов. Первые постановочные эротические изображения иногда дополнительно раскрашивали вручную, чтобы придать телу большую выразительность. Авторы их в то время по большей части предпочитали оставаться анонимными. Спрос был ограниченным, покупатели — в основном богатые мужчины. Натурщиками же нередко становились не достигшие половой зрелости мальчики и девочки. К 1850 году привлекательность непристойных изображений усиливается не так давно изобретенной стереоскопией. Фотографии и фотоаппараты начинают продавать как в магазинах оптики, так и в дорогих публичных домах, но их никогда не выставляют на витрины. С 1865 года фотографии можно приобрести у производителей печатной продукции и у продавцов канцелярских товаров, однако отправлять их по почте запрещено.
Постепенно непристойные картинки становились частью массовой культуры. Их «индустрия» неимоверно разрослась, продажи были баснословными: они достигали 100 000 экземпляров. Один из реестров конфискованных изображений, который вела префектура полиции Парижа, свидетельствовал об успехах этого рынка уже в период Второй империи. Реестр дает понять, с какой легкостью распространялись неприличные изображения, знакомство с которыми уже перестало требовать конфиденциальности[373]. В 1870 году с помощью моментальной фотосъемки изображения полового акта наделяются большей жизненностью, а двадцать лет спустя, благодаря появлению растровых клише, эротическую фотографию начинают распространять в виде открыток, календарей и даже книг. В это время как раз были разработаны системы международной рассылки, и в Италии, например, такие открытки стали продаваться массово. Вскоре, однако, встала серьезная проблема, связанная с женской и детской проституцией. Начиная с 1860 года объединенная Италия в стремлении построить новое государство на нравственном порядке особое внимание уделяет борьбе против любых форм торговли телом[374].
Кроме того, техническая революция и распространение порнографических товаров вносят в образность чрезмерный натурализм, раздвигающий границы приемлемости для взгляда. Фотография превращает интимное в ординарное, создавая иллюзию «сладострастного счастья в буржуазных декорациях»[375]. Думается, что именно в это время — больше, чем в XX веке, — подобная продукция использовалась в первую очередь для самоудовлетворения, ведь потенциальную партнершу она могла бы шокировать.
Тем не менее мы должны отметить, что сужение фокусного расстояния, увеличение картинки, позволяющее рассмотреть кожу, переход от частичного разоблачения тела к открытой демонстрации и от любительского характера занятия к профессиональному — все это произойдет лишь в XX веке. Тогда на смену запечатлению удовлетворенного желания придет изображение крупным планом половых органов и их совокупления.
Надо признать, что вышесказанное относилось в первую очередь к стимуляции мужского возбуждения. Теперь нам предстоит обратиться к поистине непостижимой тайне женского желания и удовольствия, запрятанной в глубинах истории. Целомудрие и соседствующая с ним стыдливость (так же как и общественное порицание) способствовали сведению до минимума прямых свидетельств, принадлежащих женщинам. На этом чувстве — чувстве стыдливости — стоит ненадолго остановиться, учитывая то, какое давление оно оказывало на женское поведение. Неоднозначность этого «душевного такта», по выражению Лоран–Николя де Жубера, подчеркивалась не раз. Стыдливость прячет интимную жизнь от посторонних взглядов, но тем самым «еще больше их дразнит». В эпоху, когда излишняя сдержанность могла выдать уязвимость или паническую настороженность, для того чтобы не дать себя раскрыть, следовало научиться тонкостям в манерах и поведении. «Неожиданный румянец или бледность, встречающиеся и избегающие друг друга взгляды, трепетание — знаки, которые все горячо пытаются разгадать»[376]. Отсюда — страх покраснеть, называемый в то время эвротофобией.
Тем самым супружеская (и внебрачная) близость коренным образом меняют повседневное поведение, что мужчинам и женщинам третьего тысячелетия представить себе затруднительно. Обязательность половых отношений, знакомство с неприличием оскверняют женский образ. По сути, переворачиваются представления о себе в отношении к другому человеку и наоборот. Лишиться в близости с любимым человеком целомудрия, высшей ценности, которую видит в женщине мужчина, — значит рисковать в будущем брачным союзом. В этом смысле можно сопоставить раздевание после бала и раздевание в брачную ночь.
Однако вернемся к женскому желанию и удовольствию. «Записки» (Memoranda) Луизы Коле, пересказывающей не один сексуальный опыт и приводящей откровенные признания друзей; несколько страстных писем Жорж Санд Мишелю де Буржу; косвенные признания актрисы Виржини Дежазе своему любимому, тоже актеру, Шарлю Фехтеру, в том, что она предается мастурбации в мыслях об их совместных любовных утехах, полагая, что и он, как он и сам признается, занимается тем же самым, возбуждаясь от воспоминаний[377], — вот редкие дошедшие до нас свидетельства, которые, вероятно, не являются отражением эпохи. В остальном все, что написано женщинами, даже вымысел, остается чрезвычайно сдержанным и не выходит за рамки приличия. Романы Жорж Санд, кроме написанного совместно с Мюссе романа «Гамиани» (если, конечно, она действительно участвовала в его создании), целомудренны. Разве что в «Лелии» можно встретить признания главной героини своей сестре в том, что она мучается от своей фригидности и всеми силами, но тщетно пытается ее преодолеть в объятиях мужа.
Все, о чем осмеливаются упомянуть в своих дневниках молодые девушки, — это изучение собственного тела, прикосновения и волнение от флирта с юношами. Иными словами, мы вынуждены ограничиться главным образом наблюдениями мужчин и их предположениями о женском желании и удовольствии, а те отмечали несоответствие между сильным, неутомимым и безграничным удовольствием, с одной стороны, и более редким, менее непроизвольным и куда более легко преодолимым возбуждением. Согласно мужским представлениям, высшим проявлением этой «системы» является сапфизм.
Страх перед женщинами, терзающий мужчину того времени, проявлялся в пристальном интересе к истерии, которую до 1880‑х годов продолжали считать типично женской болезнью. Этот недуг[378], неизменно сопровождающий образ женщины с конца XVIII века и вплоть до успеха фрейдистских теорий, находит свое выражение в теле, «пронизанном инстинктами и страстями». Задолго до теории четырех фаз, предложенной Шарко, и открытия театра в госпитале Сальпетриер, где демонстрировались люди в состоянии тяжелого приступа, истерия уже прочно связывалась с конвульсиями, судорогами, криками, кашлем, онемением или, напротив, понижением порога чувствительности.
Конечно же, давно закончился XVII век, и с ним исчезло представление о том, что истерия приводит к движению матки, которая считалась самостоятельным органом. Прогресс в патологической анатомии и изучение суставов позволили отказаться от устаревших взглядов. Оставалась, правда, гуморальная теория женских приливов, объяснявшихся порчей семенного вещества и ее влиянием на мозг. Нас же интересует история истерии, которая начинается на заре изучаемого в этом томе периода. В 1769 году Уильям Каллен употребил термин «невроз»: вслед за Гоффманом и Шталем ученые воспринимали истерию как болезнь нервной системы.
В период между 1800 и 1850 годами лидирующие позиции в медицине занимает французская клинико–анатомическая школа. Она придерживается концепции органицизма, согласно которой очаг истерии располагается внутри тела. Некоторые выдвигают нейрогенитальную теорию: так, член Парижской медицинской академии Жан–Батист Луйе–Виллерме (а также Бруссе со своей концепцией воспаления) полагал, что болезнь зарождается в матке. Арман Труссо и Пьер–Адольф Пиорри считали, что даже конвульсии женского оргазма имеют истерическую природу. В течение всего века будут находиться врачи, стоящие на этой позиции.
По мнению других практиков, речь идет о нейро–церебральной, а значит, зарождающейся в мозге, болезни. Уже в 1821 году Этьен–Жан Жорже, в 1837‑м — Жан–Луи Браше, а в 1852‑м — Пьер Брике выдвигают тезис о том, что истерия — явление, приемлемое как нравственно, так и социально. Популярность этой концепции рождает представление о слабости женского здоровья: целая группа телесных характеристик, до этого казавшихся абсолютно нормальными, стали считаться патологическими; врачи начинают давать советы по воспитанию и активно предлагают замужество в качестве стабилизирующей терапии. Однако, в соответствии с той же самой теорией, сдавливание яичника, щекотание клитора и достигаемый тем самым оргазм перестают фигурировать в качестве надлежащих «лечебных» средств, поскольку, если верить Брике, недуг напрямую связан с чувствительностью.
Николь Эдельман прекрасно продемонстрировала расхождения в тогдашних убеждениях. В то время как одни ученые склонны оправдывать девушек и женщин, больных истерией, художественная литература — особенно в период между 1857 и 1880 годами — больше, чем когда–либо, трактует этот недуг как половое расстройство. Достаточно вспомнить романы Флобера, Золя или братьев Гонкур. Ту же систему восприятий к агрессивно настроенным толпам людей применяют историки и антропологи. Именно тогда определение «истеричный» приобретает характер оскорбления.
Стоит повторить, что в период между 1870 и 1880 годами внимание акцентируется на невероятной свирепости приступов болезни, поскольку они выкручивают, ломают тело. Отсюда вытекает и широко распространяется представление о склонности женской натуры к крайностям, излишеству, чрезмерности. Очень скоро женскую истерию ставят в один ряд с симуляцией и извращением.
Однако уже в больнице Сальпетриер большое внимание уделялось такому явлению, как первоначальный шок, вызванный сильной эмоцией. В период между 1890 и 1914 годами истерия перестала считаться исключительно женской болезнью (эта тема выходит за рамки данной книги). Ее связывают с психической травмой и представляют как результат противоречия между неудовлетворенным желанием и социальными ограничениями.
Нередко отмечалось, что все эти размышления на тему истерии принадлежали мужчинам, которые, с одной стороны, пугались проявлений женского желания и удовольствия, а с другой — всеми силами пытались свести роль женщины к размножению и материнству, утвердив себя в качестве истинных хранителей знания о сексуальности.
В основе страха — образ Евы–соблазнительницы, полностью овладевающей мужчиной и поглощающей его, в совершенстве владеющей тактиками возбуждения мужского желания и способной на неистовство, поскольку она отождествляется с природой, а значит, может в любой момент проявить свое животное начало.
Приобретенные знания о произвольности овуляции и массовый интерес к изучению менструального цикла и функционирования матки не снизили «симптомы» страха у мужчин (по крайней мере среди представителей привилегированных сословий), если судить по частоте фиаско, случавшихся с женщинами у Стендаля, Мюссе, Флобера или братьев Гонкур. Недоступность женской плоти, защищенной многочисленными «оболочками» из одежды, объясняет робость, которая охватывает партнера и препятствует его возбуждению, когда желанная женщина наконец обнажается и предстает перед ним, поражая белизной и пышностью тела. Романы XIX века изобилуют сценами, в которых намеками читается этот болезненный опыт. Читателю XXI века непросто уловить эти эмоции, разочарование, испытываемые влюбленным мужчиной, мирившимся с недоступностью и подчиненным за долгое время воспитания чувств «любовной дисциплине», которую так подробно изучила Габриэль Убр[379]. Посещение борделя (другой аспект мужского сексуального поведения того времени) вовсе не подготавливало мужчину к завоеванию тела любимой, напротив, мешало представить, какой путь должен проделать его «желанный ангел», чтобы превратиться в женщину–зверя, готовую к любым проявлениям сладострастия, соответствовавшую воспоминаниям о публичном доме. «Еще несколько дней назад ты была божеством, — пишет Бодлер мадам Сабатье после первой проведенной вместе ночи. — А теперь ты женщина»[380].
Романы Жюля и Эдмона Гонкуров, в первую очередь «Жермини Лесерте», «Девица Элиза», «Госпожа Жервезе» и «Шери», а также известный дневник писателей, с особенной четкостью показывают, что вопрос о женском желании и удовольствии превратился в навязчивую мужскую идею. На самом деле, сложно найти такое произведение, которое бы не свидетельствовало о том же явлении; здесь не имеет смысла приводить весь их список.
4. Образ «противоестественного»
Насколько разнообразие описанной в предыдущих главах структуры взглядов на сексуальные отношения способствует пониманию восприятия союза тел одного пола? Вопрос этот изучался четверть века назад в талантливых работах Мишеля Фуко, Жан–Поля Арона, Кристиана Бонелло, Мари–Жо Бонне, Майкла Поллака и других, а также в многочисленных более поздних исследованиях. В качестве примера можно привести труды Флоранс Тамань, Дидье Эрибона и всех ученых, причисляющих себя к движению queer[381] (Моника Виттиг, Мари–Элен Бурсье) и внимательно изучающих процессы натурализации в истории сексуальности[382]. Однако мы полагаем, что наиболее существенные вещи были сказаны еще в 1970‑е годы, по крайней мере в том, что касается истории тела в XIX веке. За тем лишь исключением, что авторы этих работ не уделяли достаточного внимания специфической риторике судебной медицины, находившейся в интересующее нас время на этапе формирования, а также авторитету судебной экспертизы. Фредерик Шаво в недавней работе продемонстрировал, что собой представляло общепринятое искусство описания преступлений против нравственности. Отсюда следует, что применять систему понятий Амбруаза Тардье[383] ко всем аспектам связи между телом и обществом (чем порой грешат Жан–Поль Арон и Роже Кемпф) историку опасно[384].
Как бы то ни было, наша работа носит синтетический характер, и нам стоит в общих чертах рассказать, какой образ «педерастии» и «противоестественности» (эти наименования мы употребляем, чтобы избежать анахронизмов) создает в середине XIX века экспертиза. Сначала поговорим об обличении. Поскольку союз двух мужских тел нарушает законы природы и не отвечает репродуктивной задаче, то даже в самых заурядных словарях он трактуется как чудовищное явление, «ужасное» пристрастие, «необузданный разврат», вызывающий отвращение. Однако в данном случае нужно учитывать, что автор статьи, затрагивая подобный сюжет, обязан в глазах читателя быть носителем максимально отстраненной позиции.
По мнению Амбруаза Тардье, основного эксперта по этому вопросу в 1850‑е годы, мужчин, практикующих противоестественные связи, легко отличить: эта практика накладывает на тело и внешность отпечаток. «Вьющиеся волосы, нарумяненное лицо, открытая шея; талия утянута настолько, чтобы была видна фигура; пальцы, уши и грудь увешаны украшениями; за версту можно учуять аромат их духов; в руке они держат платок, цветы или какой–то расшитый предмет»[385]: целостный образ включает в себя «ненормальное, отталкивающее лицо» и ухоженный внешний вид, так резко контрастирующий с «грязным и мерзким поведением». «Противоестественная связь» не только вносит раздор в привычное распределение внешних характеристик между мужчиной и женщиной, но и старается замаскировать свою гнусность.
Еще более яркую картину Тардье рисует, переходя к размышлениям о теле как таковом: здесь он строго разделяет «активную и пассивную педерастию». Активный партнер является обладателем либо (чаще всего) очень маленького пениса, либо (в исключительных случаях) — очень крупного. «Если член маленький, то форма его точь–в–точь напоминает орган собаки. Он объемен у основания и сужается к головке, где становится совсем тонким». У крупного же члена головка «непомерно вытянута»; «кроме того, пенис словно выкручен в длину», что связано с формой ануса, «который его плотно облегает». Искривление члена «вызвано сопротивлением анального сфинктера, проходить по которому из–за своего объема половой орган может только движениями, напоминающими закручивание винта или штопора».
К внешним характеристикам пассивного партнера относятся неестественно крупные ягодицы, деформация ануса, ослабление сфинктера, сильное растяжение анального прохода, недержание, язвы и фистулы, а также шрамы от ранок, нанесенных «инородным» телом, и следы гонореи или сифилиса.
Из–за того что «педерасты» практикуют фелляцию, утверждает Тардье, «их рот искривлен, зубы короткие, губы — полные, вывернутые, деформированные». Принимая в расчет количество связей и силу наслаждения, другой судебный врач, Леон–Анри Туано, заходит еще дальше: «разрушение зубов и выворачивание губ при оральном онанизме — этого судебная медицина и вообразить себе не может»[386].
Откровенность представленной картины отчасти объясняется обязанностью эксперта описывать все с предельной точностью; однако несложно заметить, что его суждения находятся под сильным влиянием более ранней понятийной системы. Клиническая медицина исчерпывает свои возможности. Впоследствии мы еще поговорим о попытке гомосексуалов вписаться в общество после того, как улеглась первая тревога XVIII века — эпохи, когда была выделена отдельная социальная группа «педерастов», «гадких существ», «фатов» (термин «содомиты» уже редко употреблялся), в которых все больше видели угрозу. Оставим на потом анализ отношения медиков к тому, что станет называться термином «мужская и женская гомосексуальность». Отметим лишь, что Мишель Фуко, по всей видимости, недооценил начатый в XVIII веке на границе общепринятых норм процесс обособления гомосексуалов и оставил без внимания в этом вопросе влияние неоклассицизма. Наконец, необходимо подчеркнуть, что ни одна попытка описать причины изучаемого явления не увенчалась успехом: рождение гомосексуального желания связывалось с обществом и объяснялось то отвращением, вызванным слишком многочисленными связями с женщинами, то, напротив, полным отсутствием этих связей.
II. Сложная история сексуальных практик
Теперь, основываясь на системах представлений, которые мы постарались в общих чертах восстановить и которые остаются довольно стабильными вплоть до 1860‑х годов, попытаемся набросать картину сексуальных практик. Повторим, однако, что эта затея почти безнадежна. Дело в том, что те скудные источники, которыми мы располагаем, носят документальный характер — это личные дневники, переписка, автобиографии, но авторов, оставивших после себя хотя бы какое–то описание своей интимной жизни, крайне мало. К используемым источникам можно добавить судебные архивы, самую серьезную и плодотворную работу с которыми провела Анн–Мари Сон[387]. К сожалению, информация в них излагается в рамках дознания: нежелание признаваться в содеянном и боязнь наказания затрудняют рассказ о сексуальных практиках. Тем более что эти практики представляют собой не ординарные, а исключительные случаи, ведь речь идет о преступлении.
Обширная медицинская литература, посвященная половому созреванию девушек (по крайней мере представительниц высших сословий), его механизмам, рискам, вынужденным мерам предосторожности (достаточно вспомнить крупный трактат профессора Рациборского[388]), и часто затрагивающие эту тему натуралистические романы (например, «Страница любви» или «Радость жизни» Золя) предоставляют нам информацию, схожую с той, что можно встретить в некоторых личных дневниках. Она убеждает нас в том, что девушки все внимательнее относятся к развитию своего тела. К тому же в то время широко распространяются зеркала, позволяющие видеть себя в полный рост, что, как справедливо отмечает Жан–Клод Карон, сказывалось на поведении молодых девушек[389]. Работы Терезы Моро, посвященные женской крови, склоняют нас к тем же выводам[390].
Невозможно понять женскую сексуальность того времени, если не принимать в расчет ценность, придаваемую как в религиозном, так и в матримониальном отношении сохраненной невинности. Сберечь «капитал чести» было так же важно, как капитал биологический, состоящий из крепкого здоровья, и капитал денежный, включающий приданое и «ожидаемое наследство». Более или менее оформившееся девичье тело ценилось ровно настолько, насколько оно оставалось нетронутым, незапятнанным, защищенным от рисков проникновения, загрязнения и, главным образом, познания удовольствия. Открыть девушке это чувство должен был муж, сделав из нее тем самым полноценную женщину (см. с. 129).
В последние десятилетия XIX века, как утверждает Фабьенна Каста–Розас, постепенно развивается искусство флирта[391]. Откуда взялось это явление? Возможно, причиной послужила взаимная мастурбация (по образу народной традиции[392] в департаменте Вандея[393]); возможно также, что свою роль сыграли легкодоступные молодые американки — пассажирки трансатлантических рейсов, любительницы мимолетных интрижек. Не исключено, что флирт вырос из поездок на лечебные курорты, где отдыхающим нечем было себя занять. Наконец, его появлению могли поспособствовать развитие женского спорта, в первую очередь тенниса, а также спорта велосипедного и конного, и связанная с ним легкость в одежде. Как бы то ни было, факт остается фактом: женские дневники, а также свидетельства сексолога Огюста Фореля[394] демонстрируют, что такое явление, как «полудевственницы», о котором впервые писал Марсель Прево, — это не только художественный вымысел. Настойчивые взгляды, близость тел во время вальса, поцелуи, ласки и легкие касания, в частности задевающие половые органы, вызывают в девушке, а иногда и замужней женщине, дрожь и могут довести ее до оргазма даже и без коитуса. Здесь мы видим совсем иное воспитание чувств и чувственности у молодой девушки и будущей супруги. Кроме того, психологические романы вроде произведений Поля Бурже советуют супругам добавить пикантности в свою сексуальную жизнь, поэтому молодожены все чаще проводят медовый месяц в Венеции, Алжире, на норвежских фьордах.
Однако главное состоит не в этом. В XIX веке почти все мужчины покупали проституток[395]. А значит, они познавали женское тело и научались получать от него удовольствие не где–нибудь, а в публичных домах, в комнате с зарегистрированной или подпольной жрицей любви. Чтобы удовлетворять самым разнообразным фантазиям, женщины в борделе были тщательно отсортированы по цвету волос, формам, темпераменту, национальной принадлежности. Все это уже меньше напоминало «семенной сток», о котором писал Паран–Дюшатле. Бордель теперь служил не для того, чтобы мужчина быстро разрядился и вернулся как ни в чем не бывало в семью или к жене. Все свидетельства второй половины XIX века в этом вопросе сходятся: все больше девушек легкого поведения были готовы на сексуальные изощрения. Это касается даже публичных домов католического запада страны, изучением которых занимался Жак Термо[396]. В Шато–Гонтье[397], пишет в 1872 году[398] доктор Омо, молодые люди — клиенты публичных домов, познав наслаждение от фелляции, принуждали к ней своих жен. О раскрепощении супружеских интимных отношений под влиянием разврата без конца пишут врачи, публицисты и сами посетители домов терпимости. Считается, что именно девушки легкого поведения передавали знания о техниках безопасного секса: от взаимной мастурбации до содомии, иными словами, обо всем том, что моралисты называли «мерзкими услугами». Благодаря им началось распространение презервативов (во Франции, впрочем, не очень широкое), за использование которых выступали неомальтузианцы[399], а также обучение интимной гигиене. Все это — примеры богатейшей истории любовных ласк на Западе, которую, увы, еще только предстоит написать.
Во всех подобных вопросах, правда, стоит быть осторожными: поскольку сексуальные практики стали выходить на поверхность, мы рискуем преувеличивать быстроту развития и широту распространения новшеств. Ослабление языковых запретов, менее строгое отношение к границам целомудрия, свобода и секуляризация такого явления, как признание, вероятно, искажают оценку произошедших изменений. Как бы то ни было, повторим, что вся предшествующая информация касается норм и образа жизни привилегированных сословий. Работы Анн–Мари Сон[400], рассказывающие о народных практиках, проливают иной свет на вопросы сексуальности в последней трети века. Действительно, маловероятно, что сфера влияния медицинской литературы, так тщательно изученная историками, выходила за пределы круга пациентов врачей–практиков. Судебные архивы (но опять же следует учитывать законы этого жанра!) свидетельствуют о более простых сексуальных практиках, которые просвещенному наблюдателю казались недостойными и грубыми.
В работах этнологов можно много прочесть о том, что деревенские юноши не давали девушек в обиду и невинно ухаживали за ними, но оказывается, в сельской местности женское тело было более доступным, чем в городе. Здесь юноше абсолютно спокойно позволялось получать удовольствие от «верхней части тела», а именно от ласк девичьей груди. Прикосновения к влагалищу и клитору считались менее неприличными, чем глубокий поцелуй, что должно изумлять читателя XXI века. Юноши свободно выставляли напоказ половые члены, желая получить оральные ласки. Места, где занимались сексом или обменивались тайными ласками, были самые разнообразные: поле, сарай, конюшня, стог сена, лестница. Судебные архивы представляют нам также целый перечень поз: внебрачные и тайные контакты, информацию о которых раздобыла Анн–Мари Сон, происходили на стуле, на столе… Часто любовники просто опирались на какой–нибудь предмет мебели. Одному предпринимателю из города Мулен–ля–Марш (департамент Орн) особенно нравилось овладевать своей супругой на хлебном ларе, а также… в погребе.
Скотоложство также не было редким явлением. Находятся свидетельства о крестьянках, жаловавшихся на то, что их мужья «портят» кур. Еще в 1916 году Жан–Пьер Белак–Шуле, пастух из французской долины Кампан, описывает свои похождения в дневнике. Вот запись от 9 сентября: «Сегодня все покрыто дымкой. С утра я направляюсь к стаду овец в Кат де ля Гутерр, вижу, стоит одна овца. Я ей надавал и захотел прикончить, чтобы посмотреть на ее матку»[401].
Собранная Анн–Мари Сон информация позволяет сделать основательные выводы: в противоположность предположениям Мишеля Фуко, большинство врачей в XIX веке — по крайней мере в провинции — весьма осторожны, когда на консультациях дело доходит до сексуальных вопросов. Многие не осмеливаются обследовать интимные зоны своих пациенток и к девственности относятся с бесконечной деликатностью.
Очень немногие женщины в то время позволяли себе раздеться и предстать полностью обнаженными перед своими мужьями или любовниками: это слишком бы напоминало сцену из публичного дома. Анн–Мари Сон приходит к выводу, что яркий свет и полная нагота были несовместимы с сексуальными отношениями. Если женщинам случалось заниматься любовью при свете дня, они не снимали одежды.
Вплоть до 1914 года сохранялся запрет на близость во время менструации, почти повсеместно порицались групповые сексуальные контакты, женщины отчаянно сопротивлялись и содомии. Последнюю практику Анн–Мари Сон отмечает разве что в среде некоторых рабочих в крупных городах. Предварительные ласки, заключавшиеся главным образом в прикосновениях к груди, бедрам, разрешались при условии соблюдения ролей между полами: мужчины предлагают, женщины располагают. Разумеется, удовольствие сдерживалось боязнью забеременеть. В судебных архивах — в первую очередь сельских — гомосексуальные контакты появляются только в виде педерастии: преследуемые «безобразные отношения», «омерзительные связи» касались прежде всего школьных учителей и священнослужителей.
Половые органы и соответствующие сексуальные акты было принято называть своими именами: по всей видимости, женщины и девушки слышали их и употребляли без особого стеснения. Использовались такие слова, как «член» (verge), «вагина» (vagin) и разнообразные региональные названия. Слово «секс» (sexe) стало употребляться очень поздно, а термин «соитие» (coït) сохранялось за представителями привилегированных сословий. До 1940 года в народной среде не говорили «оргазм», а слово «задница» (cul) считалось грубоватым, но цензурным. Обращаясь к судье, было принято говорить, что мужчина «вошел» (habiter) в женщину, «возобладал» (posséder) ею. Выражение «спать с кем–то» все более распространяется в последней четверти века, а глагол «обладать», «заниматься любовью» (baiser) становится очень употребительным начиная с 1900‑х годов, так же как и словосочетание «иметь женщину» (jouir d’une femme). В то же время мужчины, знакомые с жаргоном публичных домов, употребляют выражения «наполнить» (emplir) партнершу, «выстрелить» (tirer un coup), «разрядиться» (décharger). Женщины часто признаются в том, что «уступили мужчине» (succomber), «отдались ему» (s’abandonner) или «предоставили свои услуги» (accorder ses faveurs). Языковой диморфизм находится здесь в полном соответствии с половым.
Знание об этой стороне половой жизни вносит подробные дополнения в картину региональных практик, которую мы получили от этнологов. Речь идет об уже упоминавшейся традиции в Вандее; о свободных добрачных связях за закрытыми створками «исповедальни» на севере страны[402]; супружеской жизни «с испытательным сроком» в Ландах и на Корсике; ночных встречах молодых людей в Стране Басков; любовных утехах жителей Пиреней[403], которым они предаются с наступлением сумерек на горных тропинках или ночью после долгих посиделок; вольном поведении женихов и невест Уэссана; конкурсов на самую стойкую эрекцию, в которых охотно участвуют юноши Пуату… Не стоит забывать и о грубости и бестактности деревенских парней. Чтобы выразить свою страсть понравившейся девушке, они могут шлепать ее и щипать, выворачивать руки, бросать в нее камни и даже побить[404]. Все эти практики, конечно же, варьировали в зависимости от социального положения участников. К «наследницам» владений (ostals) из графства Жеводан (ныне департамент Лозер) подобраться было сложнее, чем к прислуге. Хуже всего приходилось служанке, приставленной к лишенному наследства младшему сыну семейства, который мог насильно склонить ее к близости[405]. А среди детоубийц преобладали работницы ферм, не посмевшие сопротивляться своим хозяевам[406]. На севере Франции домашняя прислуга, похоже, также внесла свой разрушительный вклад в жизнь семей шахтеров. Перечислять виды сексуальных практик в разных регионах среди представителей разных слоев населения можно было бы еще очень долго.
III. Переворот последних десятилетий
1. Появление науки о сексе
Последние десятилетия XIX века знаменуют начало настоящей революции в системе взглядов на сексуальность. Попыток проследить ее логику пока что не предпринималось, а ведь эта революция тем более значительна, что подготавливает те изменения в сексуальных практиках, которые будут постепенно происходить в течение следующего века. Именно в этот короткий период, предшествующий распространению трудов Фрейда и отождествлению субъекта с его телом, расцветают экспериментальная психология и кабинетная терапия, главным представителем которых во Франции был Пьер Жане. Именно в это время протосексологи принимаются за изучение, толкование и описание извращений.
Остановимся ненадолго на самонаблюдении — практике, приветствуемой приверженцами психопатологии и психофизиологии. В процедуру интроспекции вносятся кардинальные изменения: она становится объективной благодаря применению тестов, анализов, эксперимента и, главное, благодаря присутствию третьего лица. Практика «физиологической исповеди» очень важна для истории тела. Приведем всего один пример: Эмиль Золя признается профессору Эдуарду Тулузу в своих наклонностях и сексуальных практиках и проходит ряд тестов и анализов. Врач делает следующее заключение: «Инстинкт размножения у господина Золя выражен несколько анормально в самой практике, но не в сексуальном объекте». «Пусть его сексуальное влечение сильно связано с обонянием», но он не извращенец и «фетишизм ему незнаком»[407].
Несколькими годами ранее Золя начал писать роман, оставшийся незаконченным. Обдумывая его, он задался вопросом: каковы границы наблюдения за сексуальным актом и его описания? Ответ на этот вопрос стал бы для него, писателя–натуралиста, высшим достижением. Как рассказать о ночи любви подробно, описать «удовольствие за удовольствием» — и так семь раз? Неизвестно, имел ли Золя в виду наслаждение свое или своего персонажа, но он писал следующее: «Обратить внимание надо вот на что. Если я буду слишком много анализировать, пропадет впечатление, что я получаю наслаждение. Значит, первые несколько раз не стану. Анализировать могу только потом, когда я менее возбужден. Внутри него другой человек, и он наблюдает»[408]. Перед нами поразительная попытка автора передать усиление и спад мужского возбуждения с помощью перехода от языка действия к языку интроспекции (от первого лица к третьему). Жаль, что Золя бросил писать роман, и еще больше жаль, что мы лишились письменного самоанализа.
Именно в это время, в контексте зарождающейся науки о сексе, возникает попытка возродить эротическую литературу, о чем свидетельствует публикация «Венеры в мехах» Захер–Мазоха. К сожалению, мы не можем подробно остановиться на этих, хорошо изученных данных. Нам важно, что на основе таких книг историки постарались проследить за эволюцией способов стимуляции мужского возбуждения. Повторим, впрочем, что не всегда понятно, идет ли речь о действительных новшествах или просто о языковом раскрепощении.
Об одном явлении по крайней мере можно говорить с уверенностью: продажная любовь теперь не кажется столь привлекательной. Публичные дома, где беспорядочно мелькающие тела грубо выставляются напоказ, манят клиентов все меньше. Обнаженная женщина, уже лежащая на постели, часто недвижимо, и предлагающая свое тело, интересует мужчину не так сильно, как женщина, прогуливающаяся по бульвару большого города, во власти игры света и тени, или как певица из кафешантана, формы которой подчеркивает газовое освещение. Чтобы возбудиться, мужчине отныне необходима хотя бы иллюзия соблазнения. Такая перемена в мужских предпочтениях вызвала сдвиг и на «рынке любви». Преуспевают дома свиданий с уютным интерьером наподобие буржуазной гостиной. Здесь искусственность доходит до предела: девушку представляют клиенту (конечно, он должен быть немного глуповатым) как светскую замужнюю женщину, которая всегда не прочь изменить супругу[409].
Другое требование Прекрасной эпохи связано с женским телом в крупных дорогих борделях. Отныне уже известные сексуальные практики собираются и даже в некотором смысле систематизируются протосексологами. Здесь невозможно пересказать содержание этих работ: в одних только «Половых психопатиях» (Psychopathia sexualis) Рихарда фон Крафт–Эбинга не менее шестисот страниц. Мы предлагаем отобрать наиболее очевидное и попытаться выделить, что же в то время больше всего возбуждало мужское желание. Помимо кожи, о силе привлекательности которой писали уже давно (достаточно вспомнить романы Никола Ретифа де ла Бретона), стоит особо остановиться на женских волосах. Их образ необычайно волновал мужчину, губительно–рыжий цвет волос становится опознавательной чертой искусства прерафаэлитов и художников–символистов. На картине Альфонса Мариа Мухи женские локоны струятся волнами, сплетаются с окружающими их лианами и теряются в них. Мопассан посвящает одну из своих новелл рассказу о том, какое сильное желание способны вызвать женские волосы. В универсальных магазинах (и в других местах) орудуют «собиратели волос», незаметно отстригающие пряди и хранящие их дома как драгоценную реликвию.
Подобные эмоции вызывало и нижнее белье[410]. Мы уже упоминали о его эротической составляющей. Увеличение его количества, а значит, увеличение преград, которую оно строило раздеванию; разнообразные запреты, препятствующие созерцанию обнаженной женщины; страстные объятия в потоках ткани — все это способствовало тому, чтобы мужские фантазии сконцентрировались на этой части женского туалета. Сексологи Альфред Бине, Рихард фон Крафт–Эбинг и Альберт Молль рассказывают о силе воздействия этих предметов одежды на мужское возбуждение и удовольствие. Они отмечают, что некоторые мужчины не могут заниматься любовью, если партнершу не прикрывает хотя бы небольшой кусок ткани. А многим, чтобы испытать наслаждение, было достаточно лишь заполучить предмет женской одежды. По всей Европе «промышляют» похитители женского белья. Фартуки, символ легкой доступности, представляют собой особый фетиш для соблазнителей молоденьких горничных, например Трюбло из романа Золя «Накипь». Похитителей женских платков было также немыслимое количество: полицейский Масе описал, как они орудовали среди толпы в крупных магазинах. Подкреплению мужских фантазий служили гладильщицы: поскольку они тоже работали с бельем, а кроме того, в жарких и влажных цехах им приходилось раздеваться почти по пояс, они стали восприниматься как воплощение эротической силы.
По–своему воздействовали на мужское поведение и непристойные фотографии: выставляя на обозрение округлости женского тела, они разжигали в мужчине желание, например, в магазине ущипнуть покупательницу за ягодицы.
Несмотря на то что в XIX веке женское тело было скрыто от наблюдателя многочисленными слоями одежды, формировавшей другое, зримое тело–фантазм, при дворе Наполеона III женщины были обязаны носить глубокое декольте; императрица также требовала выставления женской груди почти целиком напоказ. Еще в 1851 году Флобер в письме поэту и своему другу Луи Буйле смакует рассказ о неисчерпаемом удовольствии, которое ему доставляют женские груди, и подробно описывает, какие они бывают. Как показывает недавнее исследование[411], с середины века эротической силе этой части женского тела придается особое значение. Отсюда возникло восприятие вида кормящей матери как непристойного, словно удовольствие, которое женщина получает от кормления, окрашивалось доселе незнакомым чувством стыда. Сексология (scientia sexualis) тоже отмечает некоторое сходство между этим действием и сексуальным актом. Английский врач Хэвлок Эллис полагал, что «набухший сосок соответствует эрегированному пенису, требующие молока влажные губы малыша — трепещущей и влажной вагине, а молоко — мужскому семени»[412]. Но Эллис был не первым, кому пришли в голову эти образы: еще в 1842 году Бальзак в «Воспоминаниях двух юных жен» вкладывает в уста Рене де л’Эсторад слова об удовольствии, полученном от кормления грудью: «Не могу даже описать тебе, какое чувство разливается в моей груди и охватывает все мое существо»[413]. В «Плодовитости» Золя обращается к той же эротической сцене, но придает ей поистине вселенский масштаб: Марианна лежит на лугу, и молоко течет из ее неприкрытой груди, подобно струящейся воде, принося плодородие полям, которые принадлежат ее супругу Матье.
2. Колонии — место воплощения эротических фантазий
С середины XIX века новым объектом эротических переживаний становятся, существенно пополняя гамму сексуальных фантазий, жители колоний. Для исследователя, которому интересно понять, какие законы управляют желанием и отвращением, это прекрасное поле для изучения. «Интерес, проявляемый к чужому телу [телу иностранца], — пишет Филипп Лиотар, — можно объяснить, только принимая во внимание нашу собственную историю и проблемы (или их отсутствие), связанные с нашей собственной идентичностью». Ореол представлений о теле «создает целый образный мир, проливающий свет на страхи и желания целой общности людей»[414]. Как нельзя лучше это подтверждается на примере французских колоний.
Благодаря свойственной первой половине XIX века моде на ориентализм и скорому завоеванию Алжира, Северная Африка, а также Османская империя становятся благоприятными для формирования «колониального эротизма» территориями. Именно там раскрываются невоплощенные желания и фантазии «белых европейцев».
Путевые записки рубежа веков наводнены упоминаниями о «женщинах Магриба» и «проститутках Магриба». Становление и генеалогию этого мыслительного конструкта поэтапно описывает Кристель Таро, на исследование которой мы и будем опираться[415]. В 1857 году выходит «Одно лето в Сахаре» Эжена Фромантена, и этот текст сильно расширяет представления и знания французов о пустыне. Однако для нас важно другое, а именно их знакомство с традицией некоторых племен предлагать в знак гостеприимства «совместных женщин», которых европеец воспринимает как легкодоступных партнерш, а стало быть, проституток.
В поисках плотских утех европейцы стекаются в Османскую империю. К тому времени Стамбул уже несколько десятилетий (достаточно вспомнить одалисок Энгра) представлялся городом обнаженных женских тел, сладострастных, недоступных, охраняемых и сохранных для полного распоряжения мужчины, султана, утомленного своей похотливостью. Многочисленные жены, в вечном ожидании его возбуждения, готовые к плотской связи, надушенные после купаний, томно возлежащие на софах и подушках, преподносят ему свои налитые, ослепительно белые тела. Европейские зрители и читатели завистливо соотносят себя с их беспечным мужем. Удовольствия, предлагаемые гаремом, не имеют ничего общего с удовольствиями от группового сексуального контакта, то есть от оргии. Здесь мужчина получает их последовательно от разных женщин. Великолепие женских тел сообщает о том, что от этих любовных утех, которым предшествует нетерпеливое ожидание, родятся прекрасные дети — отражение череды сексуальных актов. Поэтому было бы преувеличением уподоблять образ гарема образу публичного дома. В первом случае множество женских тел и фантазия об эротическом опьянении связаны с желанием произвести на свет потомство; в отличие от борделей, где тела продаются, гарем на свой лад следует нормам сексуальных отношений.
Тем не менее известно, какое сильное желание вызывали в Гюставе Флобере и Максиме Дюкане девушки легкого поведения в Египте, Ливане и Константинополе. «Нет ничего прекрасней, — пишет Флобер о „квартале блудниц” города Кена, — чем слышать, как эти женщины тебя зазывают». В тот день писатель отказался от их услуг. «Если бы я вступил в связь с одной из них, — добавляет он, — этот второй образ затмил бы собой первый, ослабил бы его великолепие»[416]. В данном случае, наоборот, взгляд на гарем и на бордель, на обладание египетской танцовщицей альме[417] и проституткой сближаются.
Во время поездок на Восток объятия экзотической красавицы с телом одалиски становятся частью «праздника чувственности». Они сливаются с восторгом — а иногда с разочарованиями — от пейзажа, горячего воздуха и терпких ароматов. Они же связаны с чувством растерянности от нового тактильного опыта и эмоциональных потрясений: сексуальный акт происходит в незнакомом месте, на ложе с незнакомыми запахами. 13 марта 1850 года Флобер пишет: «По возвращении в Бени–Суэйф мы пошли разрядиться в лачугу с таким низким потолком, что внутрь пришлось заползать. <…> Мы занимались любовью на соломенной циновке, в комнате со стенами из нильского суглинка, под тростниковой крышей, при свете лампы, стоящей в углублении одной из стен»[418].
«В Эсне, — признается он в письме к Луи Буйле, — я однажды разрядился пять раз и трижды удовлетворился орально» на «постели из пальмового тростника» Кучук Ханэм, «величественной, пышной, грудастой женщины с точеными ноздрями, огромными глазами, потрясающими коленями. Когда она танцевала, у нее на животе появлялись озорные складки. Грудь ее источала аромат сладкого терпентина. <…> Я неистово сосал ее. <…> Что до оргазмов, то они были прекрасны. Особенно силен был третий, а последний — особенно чувственен. Мы говорили друг другу много нежностей и к концу нашей встречи сжимали друг друга в объятиях, как несчастные влюбленные»[419].
Это свидетельство о похождениях в борделе — одно из редких; оно сообщает нам о неотступном страхе перед исчезновением возбуждения после череды оргазмов и в еще большей степени о необходимости ими похвастаться: Флобер сосчитал их количество. Директор почтового управления в Бейруте предложил путешественникам несколько «юных созданий». Гюстав Флобер впоследствии напишет: «Я переспал с тремя и разрядился четырежды». Потом добавит: «Трижды до обеда и четвертый раз — после десерта. <…> Молодой Дюкан — всего лишь раз». Среди этих покупных партнерш, которые, как его уверяли, принадлежали компании и которых, помимо того, самих привлекала перспектива получить удовольствие, Флобер обратил внимание на одну девушку. У нее были «черные вьющиеся волосы, в которые была вплетена ветка жасмина, и от нее, как мне показалось, очень приятно пахло (это один из тех запахов, что проникают в самое сердце), когда я излил в нее свое семя»[420].
В эротической картине публичных домов, «нарисованной» представителями мужского пола и отражающей общие места порнографии, какой ее представит несколькими годами позднее Альфред Дельво, женское наслаждение не фигурирует, разве что в редких случаях, когда мужские ласки и уловки имеют целью довести женщину до оргазма. Говорить об удовольствии партнерши, например одной из этих девушек легкого поведения, не было необходимости: оно подразумевалось само собой с учетом мужского телосложения, а также энергии и страстности, способствующих его сексуальным достижениям.
Развлечения Флобера и в еще большей степени его спутника, Максима Дюкана, позволяющего одиннадцатилетним девочкам себе мастурбировать и соблазняемого на услуги молодых юношей, — предвестники настоящего секс–туризма, информация о котором выйдет на поверхность намного позже.
В конце XIX века и в течение последующих десятилетий богатая колониальная и популярная литература, а также множество открыток и фотографий с непристойными изображениями формируют «в обществе особый взгляд на сексуальное желание и наготу, упор в котором делается на примитивизме и ориентализме»[421]. Обнаженные (а в действительности — всегда скрывающие свое тело) женщины делились по этническим признакам: мавританка, берберка, магрибинка. Особо подчеркивался животный характер их сексуальности: каждая туземка воспринималась как потенциальная проститутка.
В тот же период к уже имевшейся конструкции — влечению к телу колониальных жителей — добавляются Черная Африка и Дальний Восток. Нужно понимать, что африканские общества в то время рассматривались европейцами с чисто расовых позиций: за Черным континентом устанавливается антропометрический и эстетический контроль. «[В это время] они замерили тела представителей всех встретившихся им народностей, оценили все их оттенки (это самое главное), изучили формы черепа, носа, измерили все лицевые углы и перешли к разнообразным биохимическим исследованиям»[422]. «Телесная топография» положила начало классификациям: была разработана иерархия рас в соответствии с их способностью возбудить европейца. Давид Ле Бретон замечает: «История, культура, самобытность — все было нивелировано и стерто в пользу коллективной телесной фантазии, подведенной под понятие расы»[423].
Было бы интересно сопоставить эту разработку с общественной типологической классификацией в первой половине XIX века, о которой, равно как и о роли тела в этом построении, писала Сеголен Ле Мен.
Подобное представление о расах глубоко укоренилось в сознании французов. Популяризатор науки Луи Фигье в 1880 году публикует работу под названием «Человеческие расы». Схожие идеи высказывает географ Элизе Реклю. Романы Жюля Верна (в некоторые из них внесены изменения его сыном Мишелем) позволяют говорить о том, что таких взглядов придерживались повсеместно. Помимо «Пяти недель на воздушном шаре», стоит упомянуть «Необыкновенные приключения экспедиции Барсака» и в еще большей степени — «Воздушную деревню». Однако ни в одном из этих романов речь совсем не идет об эротике.
Для лучшего понимания вопроса нам стоит сделать еще одно отступление. Европейцы не просто наблюдали и классифицировали; они создали иерархию тел и внешнего вида колониальных жителей. Так, некоторые племена принадлежат к «обыкновенным» неграм: у них «приплюснутый нос, толстые губы, низкий лоб (брахикефалия)», коренастая фигура, короткие ноги, а душа, стало быть, «увесистая, просто устроенная и вялая»[424]. В самом низу шкалы находятся пигмеи и пигмеоидные народы с якобы обезьяноподобным лицом и густым волосяным покровом. Эти две разновидности не вызывают никакого сексуального желания.
Зато последний тип представляют стройные чернокожие люди, с прекрасными пропорциями тела, легкими движениями; руки их изящны, губы тонки. Их осанка, форма черепа, признаваемый аристократическим профиль — все напоминает о знатном происхождении. Это в некотором смысле «негритизированные белые», «пограничная» раса. Их воспринимают как «медных, оливковых, а то и просто загорелых, но не черных». Кажется, что они — магрибинцы, например, — происходят от белого населения. Их женщины, как и мулатки, — желанны.
Еще до расцвета колониальной литературы господствовало представление о том, что темнокожие женщины лишены табу, живут во власти инстинктов, испытывают «сильнейшее животное стремление к спариванию»[425] и подвержены «не ведомому никому исступлению». Характеристики эти связывались не столько с их эротической изощренностью, сколько с жарким климатом, теплыми ночами и богатством природы. В описаниях акцент делался не столько на лице, сколько на статной, как скульптурное произведение, фигуре. Авторы подолгу и с удовольствием останавливаются на их груди и ягодицах. Считалось, что половые органы у них слишком большого размера. Помимо всего прочего, колонии дают выход фантазиям об обладании совсем молодыми девочками и мальчиками.
В 1881 году, после восточного приключения «Азиаде», Пьер Лоти[426] публикует «Роман одного спаги»[427]. В книге описываются любовные отношения между французским солдатом и молодой женщиной по имени Фату, представительницей западноафриканского народа волоф. Солдат возжелал ее, хотя и ощущал ее близость к животной природе. Так, Фату «жеманничала [со спаги], как влюбленная обезьянка». Однако читатель может заметить, что близость между героями свидетельствует о влечении. Африка — континент, заселенный хищниками, за которыми велась «великая охота», и чернокожая женщина в мужском сознании того времени в некотором смысле могла уподобляться пантере, как, впрочем, и обезьяне. Как бы то ни было, уверяет нас автор, спаги осознает, что такая связь равносильна измене самому себе. Расставшись с Фату, солдат чувствует, что вернул себе «достоинство белого мужчины, запачканное черной плотью». Важно, что ни эта история, ни ее развязка ничуть не шокировали целые поколения читателей: Лоти просто фиксировал настроения своего времени. В начале XX века руандийские женщины племени тутси считались сексуально привлекательными, а к представительницам племени хуту той же страны европейцы выказывали пренебрежение, что наглядно демонстрирует наличие упомянутой нами иерархии. Ощущение и признание этого различия самим чернокожим населением привело к известным трагическим последствиям.
Итак, одалиски, мавританки, берберки, женщины племен волоф, пель, тутси, а кроме того тонкинки[428] и таитянки, также заслуживающие подробного комментария, метафорически олицетворяли все то, чего не хватало европейцу. Тела колониальных жительниц представляли собой дополнение к желанию, которое вызывали европейские женщины. Они предлагали по сдельной цене экзотику и коренное обновление фантазий. Число европейцев, вступавших в связь с этими женщинами, определить, к сожалению, невозможно, но нам было необходимо затронуть вопрос новизны ощущений.
Добавим, что влияние жизни в колониях на тело европейцев выходит далеко за пределы сексуальной сферы. Э. М. Коллинхем[429] мастерски продемонстрировал «индианизацию» проживавших на субконтиненте англичан, а точнее формирование англо–индийского тела. Так, телесная дисциплина, уход за телом и его удовольствия претерпели трансформацию, и новая модель просуществовала вплоть до Второй мировой войны.
3. «Сексуальные отклонения»: гомосексуалисты и лесбиянки
Как мы имели возможность убедиться, в период между концом XVIII века и серединой 1860‑х годов в ходе бесконечных обсуждений, общим настроением которых было удивление, воспринимавшаяся до того как грех сексуальная связь между мужчинами (в 1869 году венгерский врач Йозеф Бенкерт назовет это явление гомосексуальностью) получила статус неизвестной болезни, поражающей определенный тип людей. В первой половине XIX века медики изучали общество на основании внешних признаков. Поэтому все, начиная с «карнавальной внешности» гомосексуалов, ученые считали противоестественным, что отвечало их желанию не допустить размывания границ между полами. Такой подход в некоторой степени был созвучен стремлению приписать общественной жизни признаки патологии.
Во второй половине XIX века сформировался образ гомосексуалиста[430]. Явление больше не рассматривалось исключительно в связи с телесными практиками и не связывалось просто с пороком, а превратилось в объект психологического анализа[431], что и позволило, согласно Мишелю Фуко, возникнуть новому термину — гомосексуальность. В настоящее время это утверждение оспаривается, в первую очередь Дидье Эрибоном: разумеется, как и всегда в истории культуры, четкую границу провести не представляется возможным. Однако в это время портрет нового «биологического вида» действительно приобретает все более подробные черты. Правда, у Тойно и Фере встречаются отзвуки прежней классификации, созданной полицейским Канлером и доктором Амбруазом Тардье, но главное не в этом.
В 1870 году немецкий психиатр Карл Вестфаль публикует работу «Врожденное извращение сексуальных чувств и осознание его как патологии», в которой отказывается от приоритета внешних признаков в пользу психологического анализа. Отныне медиков интересуют слова самих гомосексуалов, их собственные рассказы о своих ощущениях. Поэтому, в то время как в автобиографических текстах писатели XIX века не оставили ни одного публичного сообщения о своей гомосексуальности с требованием ее общественного признания, врачи, напротив, начиная с 1860‑х годов смогли добиться многочисленных волнующих рассказов[432]. «Вырывание» признаний из пациентов соотносилось в более широком смысле с предписываемой криминальными антропологами практикой «рассказа о своей жизни». Трактаты о гомосексуальности принимают, таким образом, форму отрывков, смонтированных в порядке задаваемых автором вопросов. Гораздо позднее Хэвлок Эллис первым проведет исследование гомосексуализма на примере определенной страты населения, а именно в высшем английском обществе.
Гомосексуальность скоро вошла в иерархию извращений. Уже в 1844 году представитель ранней сексологии Генрих Каан опубликовал «Половые психопатии» (Psycopathia sexualis); позже, в 1868 году, это же название для своего главного труда выберет Рихард фон Крафт–Эбинг. С тех пор — под одновременным влиянием учеников Фрэнсиса Гальтона, членов немецкой клинической школы, последователей криминальной антропологии Чезаре Ломброзо и поклонников Бенедикта Огюстена Мореля и Валентена Маньяна — протосексологи трактуют как симптомы атавистической регрессии и вырождения те явления, которые раньше рассматривались сами по себе и носили названия «содомия», «трибадизм», «педерастия», «скотоложство». Социальные элиты рассматривали эти по–новому классифицированные «извращения» как угрозу для общества. Согласно их представлениям, между девиацией, преступлением и сумасшествием существует неразрывная связь. Фетишист легко превращается в вора, «гомосексуалист» — в убийцу, а зоофил наводит ужас на всю деревню. Считалось, что отношения между партнерами мужского пола — предвестник самых ужасных явлений, какие только можно вообразить. Здесь надо отметить различие[433], проводимое между гомосексуальностью врожденной и приобретенной: последняя считалась категорически непростительной, тогда как «гомосексуалистов» с рождения «оправдывали» тем, что они не в силах с собой совладать. Такие медики, как Шарко, Маньян, Фере и Хиршфельд, связывают гомосексуальность с вырождением, а в качестве ее причины называют наследственность, отдельные факты внутриматочной поры жизни плода и особенности сексуального развития в раннем детстве.
Недуг этот поражает всего человека: его ум, органы чувств, а также строение тела. У гомосексуалиста бледное лицо и болезненный вид, он страдает от нарушений нервной системы. Подверженный непреодолимому желанию, он к тому же часто занимается онанизмом. Будучи, как о том свидетельствует переписка, завистливым, мстительным, страстным, он в то же время непостоянен и ветрен. Гомосексуализм может сочетаться и с другими психическими расстройствами: по мнению Жак–Жозефа Моро де Тура, жертвам гомосексуализма грозит и умственное помешательство. Специалисты уверяют, что недуг притягивает все возможные извращения, как–то: эксгибиционизм, фетишизм и мазохизм. Впоследствии Хиршфельд пересмотрел свои представления, предложив доброжелательный взгляд на гомосексуальность, и даже пытался привить к ней уважение. Он также полагал, что физиологические особенности образуют биологическую базу, отличную для психологии гомосексуальной и гетеросексуальной.
Несмотря на то что ранняя протосексология больше интересовалась классификацией болезней, нежели их лечением, некоторые средства все–таки упоминались и даже применялись на практике. Среди них фигурируют гипноз, терапевтический сексуальный контакт с проституткой, гимнастика, жизнь на открытом воздухе, а также, по предложению Крафт–Эбинга, кастрация. Разумеется, в список лекарств от этой болезни, как и от любого нарушения, связанного с сексуальным желанием, в XIX веке добавляется женитьба. Некоторые медики выступают за целомудрие, то есть искупление греха воздержанием.
К клиническому наблюдению и психологическому анализу добавляются социологические исследования. Согласно общим представлениям, гомосексуальность — недуг привнесенный. Французы обвиняли в нем немцев или англичан: процесс Оскара Уайльда только укрепил их в этом убеждении. Содомия с давних времен считалась «итальянским пороком». Доктора Шевалье и Риолан уверяли, что гомосексуальность особенно распространена среди цветочников, торговцев женской одеждой, гладильщиков, мужчин–прачек, портных и ковровщиков. Хэвлок Эллис полагал, что ей больше подвержены парикмахеры, врачи, художники и театральные деятели.
По словам практикующих врачей, мужская гомосексуальность встречается в основном в среде праздной буржуазии, людей искусства и литераторов, а среди крестьян, ведущих активную жизнь на открытом воздухе, это редкость. Правда, Луи–Анри Тойно, Альберт Молль и Паоло Мантегацца на этот счет менее категоричны. Подробное исследование Анн–Мари Сон в конечном счете привело к пересмотру картины, нарисованной медиками. Среди гомосексуалов на скамьях подсудимых преобладали рабочие, слуги, коммивояжеры и солдаты, были среди них и крестьяне. Такие характеристики, как женоподобный или изнеженный, к ним применялись редко.
Расхождение между свидетельствами врачей и юридическими источниками легко объяснимо: гомосексуальность казалась несовместимой с формировавшейся моделью мужественного поведения, где за образец брались представители рабочего класса. Как и проституция, гомосексуальность связывалась с выходом за рамки социальных норм, а значит, с разрушением границ между классами и расами. Гомосексуалов боялись потому, что их влечение, как считалось, было способно низвергнуть существовавшую систему. Факт остается фактом: географическое распространение гомосексуальности ограничивалось большими плотно населенными городами. В «зону риска» попадала любая среда, в которой находились исключительно представители одного пола: школы, казармы, морские суда, тюрьмы, больницы, конгрегации. В своем фундаментальном труде, посвященном сравнительному изучению гомосексуальности в Великобритании, Германии и Франции, Флоранс Тамань подробно останавливается на развитой культуре английских частных школ[434].
Новый этап в истории репрезентации гомосексуальности невозможно понять без контекста, в котором он выстраивался. Паническая боязнь падения рождаемости, вырождения и регресса, сопровождающего движение цивилизаций; ужас, навеваемый опасностью венерических заболеваний; набирающий обороты феминизм — все это приводило к определенным последствиям, составляющим фон, на котором вырисовывается новый образ гомосексуальности. К ним относятся рост числа «бесполезных чрев»; кризис маскулинности, о котором писала Анн–Лиз Мог[435] (к концу подходил век, в течение которого мужчина был постоянно недоволен своим телом); необходимость, напротив, укоренить гетеросексуальную модель; повсеместная уверенность в ослаблении нравственного порядка начиная с 1890‑х годов; и, что особенно важно для Франции, кризис французской мысли, порожденный поражением во франкопрусской войне.
Объектом нашего исследования является исключительно история тела, поэтому мы не можем всесторонне охватить проблему гомосексуальности. Подчеркнем лишь, что именно в конце века, под пристальным взглядом сексологов и гнетом определенных социальных и культурных представлений, гомосексуалы формируют свою особую, полноценную идентичность, опираясь на античную культуру или же отстаивая свое право называться, в терминологии Хиршфельда, «третьим полом». Тем не менее процесс поиска субъективной сексуальной идентичности развернется во всю мощь только по окончании периода, изучаемого в этом томе.
О женской гомосексуальности, в отличие от мужской, медики рассуждают очень спокойно, однако вопрос этот также занимает умы представителей конца века. Протосексологи стараются описать лесбиянок, но в некотором смысле создают из них психопатологический тип, строящийся по модели замаскированной гетеросексуальности вкупе с избыточным сексуальным желанием. Медики предлагают ту же классификацию, что и в случае с мужской гомосексуальностью. Иерархия устанавливается в зависимости от уровня нарушения гендерных норм: от случайных опытов и психической двуполости до истинной гомосексуальности женщин, которая сначала проявляется в мужеподобности, а апогея достигает в гинандрии. Медики–наблюдатели упорно пытаются выяснить, имеет ли женская гомосексуальность врожденный характер или приобретается в результате «приобщения», соблазнения, а значит, позднего знакомства с новым видом удовольствия.
В трактатах медиков повторяется, что лесбиянки доселе всегда пытались подражать мужчинам, а теперь намереваются заполучить автономию[436]. Еще в раннем детстве, утверждает Фере, они играют в войну и лазают по деревьям. Маньян заявляет, что они любят мальчишеские игры; Шевалье, в свою очередь, подчеркивает их увлечение спортом. Бенедикт Огюстен Морель отмечает, что они курят и предпочитают мужскую одежду. У лесбиянок извращенные эротические сны. Если они влюбляются, утверждает также Маньян, то с чрезвычайной горячностью и ненасытным исступлением. Риолан подчеркивает их крайне ревнивый характер. Согласно Крафт–Эбингу, гомосексуальность женщины определяется степенью ее маскулинности. Хэвлок Эллис же особо настаивает на различении настоящих, то есть мужественных, и псевдолесбиянок, практикующих гомосексуальные отношения из–за отказа со стороны мужчины или же в результате соблазнения. Как бы то ни было, в глазах этих медиков, как и, в большей или меньшей степени, в глазах их коллег, лесбийская пара является отображением пары гетеросексуальной.
Тем не менее, в отличие от тела гомосексуального мужчины, в подобной системе представлений тело лесбиянки никакими — за исключением гипертрофированного клитора — особенностями не обладало. Несмотря на то что их отношения мужчинами воспринимались как неистовые и судорожные, энергия любовных утех, разнузданные проявления сексуальности, дарующие им многочисленные оргазмы, судя по всему, внушали спокойствие. Действительно, гомосексуальная женщина ненасытна, так как не может найти покоя в отсутствие мужского семени. Разумеется, сексуальные отношения между женщинами сильно воздействовали на мужское воображение. Мужчины с явным удовольствием упоминали о чрезмерности и излишествах «судорожного» тела вечно голодной и потому активной женщины, способной заставить лиру заиграть всеми струнами[437]. В романе Альфреда де Мюссе «Гамиани» взгляд на эти отношения как на безудержные доведен до крайности. Бодлер также упоминает «пламенную Сапфо». В то же время — и в этом заключается парадокс — в образе лесбиянки мужское воображение видит и что–то вроде молоденькой девушки, вечной пансионерки. К тому же женские любовные утехи представлялись мужчинам сценой, полной желанных тел. Сладострастники, вроде герцога де Морни, видели в них возможность поучиться чувственности, чтобы впоследствии применить полученные знания. Попытка одной из партнерш узурпировать мужскую роль казалась жалким подобием: мужчинам спокойнее было считать, что получение взаимного удовольствия не является для женщин самоцелью. Кроме того, сам образ лесбийских наслаждений вызывал образ обилия женщин в отсутствие мужчины, то есть гарема. В общем и целом считалось, что клиторизм и сапфизм (а медики различали практику прикосновений к клитору и оральные ласки) позволяли чувственным девушкам легко сохранить фактическую девственность, а мужчине, обманутому таким образом своей женой, не относиться к этому как к настоящей измене.
Так что следует отказаться от мысли о том, что история репрезентаций любовных отношений между женщинами и связанные с ними научные убеждения попросту воспроизводили модель, применявшуюся по отношению к гомосексуальным мужчинам. До самого конца XIX века аналитиками сапфиз–ма оставались мужчины. Их рассуждения не могли основываться на личном опыте: они представляли собой тревожное исследование непостижимой тайны женского желания и удовольствия. Эти рассуждения основывались на фантазиях и страхах, что свидетельствовало о завороженности мужчин мыслью о необычном виде удовольствия, не ограниченном, что очень важно, во времени, и о желании, не уходящем на убыль после оргазма, как это происходит у мужчин. Такое представление побуждало мужчину попытаться себе вообразить и описать словами лесбийский экстаз, чтобы лишить его таинственности, а стало быть, и опасности. Образ лесбиянок, вырисовывающийся в написанных мужчинами текстах первой половины XIX века, коварных и роковых женщин, демонстрирует тревогу, вызванную у авторов вопросами сексуальности, но в то же время и стремление познать таинственную красоту[438].
На завороженности непонятным, неизведанным мужчиной удовольствием основан успех многочисленных сцен женской мастурбации и сплетения женских тел; эти сцены то и дело возникают в эротических романах XVIII и XIX веков, словно в современных нам порнографических фильмах. Мужчинам регулярно предоставляется возможность наблюдать за удовольствием, которое они доставляют своим партнершам, но лишь подглядывание и чтение позволяют им получить некоторое представление об истинном, в некотором роде чисто женском удовольствии, то есть о том, которое достигается в отсутствие мужчин.
В этом отношении научные размышления мужчин о гомосексуальных и истеричных женщинах очень схожи, хотя Шарко и его коллеги из Сальпетриер имели возможность следить за телесным поведением и анализировать исступление (приобретавшее форму гетеросексуального вожделения), в то время как протосексологи довольствовались фрагментарными рассказами из жизни пациенток. Впрочем, в обоих случаях мужчины чувствовали за собой миссию — изучить механизмы женского сексуального желания и передать эти знания женщинам. Рассуждения об истерии и гомосексуальности сводятся к одному образу — женщины с чрезмерным половым влечением.
Так, Луйе–Виллерме пишет в 1806 году в своей «Маточной теории», что особенно зависима от пола, к которому принадлежит, а значит, подвержена угрозе истерии женщина «маточного и кровяного темперамента, брюнетка с ярким цветом лица, живыми темными глазами, крупным ртом, белыми зубами, алыми губами, густыми черными волосами (не только на голове, но и на теле), а также с обильной менструацией»[439]. В сценах обучения лесбийской любви, очень распространенных на рубеже веков, соблазнительница, знакомящая женщину с искусством куннилингуса, чаще всего представляется брюнеткой с мужским силуэтом, а ее жертва — невинной блондинкой.
Многообразие произведений пластических искусств выдают относительное снисхождение, с которым мужчины относились к женским сексуальным утехам. Поразительным образом, о рисках, связанных с гомосексуальными практиками, врачи предупреждали женщину менее настойчиво, чем об опасностях «супружеских ухищрений». Тем не менее им случалось предлагать девушкам резекцию клитора в качестве борьбы с «ранней мастурбацией», этим досадным предвестием лесбийских отношений. Главной причиной появления лесбиянок считалось дурное воспитание.
На заре XX века мужчины–ученые связывали сапфизм с представительницами маргинальных социальных групп: проститутками, заключенными, актрисами, женщинами падшими или имевшими несколько партнеров. Что же до литературных образов, то достаточно вспомнить опубликованную в 1835 году «Девушку с золотыми глазами»: лесбиянка изображается роковой женщиной, соблазнительницей. Позже формируется мифический образ лесбиянки–декадентки, отождествляемой с истеричными и невротичными женщинами. Взаимное женское сексуальное желание «рассматривалось исключительно с негативной стороны, как комплекс кастрации или врожденное отклонение»[440].
Исследование, проведенное Анн–Мари Сон, привело к коренному пересмотру изложенной выше картины, выдающей в первую очередь мужские желания и мужскую неудовлетворенность. Исследовательница справедливо отмечает, что медики перенесли нарисованный ими портрет гомосексуальной женщины на женщину эмансипированную, чей образ только подпитывал их страхи. Среди изученных гомосексуальных женщин ни одна не переодевалась в мужчину и не пыталась скрыться за неким подобием мужских черт.
Как бы то ни было, с момента образования в конце XVIII века секты анандринок[441], сапфизм существовал как свободное пространство, защищенное от необходимости угождать мужскому вожделению. Внутри этого пространства правила женская солидарность. Однако женская гомосексуальная идентичность обретает свою форму только после Первой мировой войны. Тогда же общество начинает обращать внимание на отношения между женщинами.
4. Разглядывание тела: опасности и ущерб
Предыдущие главы продемонстрировали, что история тела неотделима от истории устремляемых на него взглядов. Разностороннему изучению этого вопроса посвятили свои исследования многие англосаксонские ученые: Джонатан Крери, Кристофер Прендергаст, Дженн Мэтлок, Эмили Эптер, Ванесса Шварц, Хейзель Хан[442] — вот лишь некоторые имена. Одни из них рассматривают эволюцию статуса наблюдателя и способы воспитания взгляда. Другие изучают риторику видимого, то есть рассуждения о последствиях, опасностях наблюдения и границах дозволенного взгляду, всего, вокруг чего разворачиваются споры, когда дело касается визуальных запретов и вольностей. Некоторые интересуются историей наблюдательских эмоций, связанной с ростом субъективности. Иными словами, если к этому прибавить научный прогресс, эволюцию оптических техник и способы конструирования внешности, то становится понятно, насколько сложна и многогранна новая история взгляда.
Из всех этих работ мы можем сделать вывод, что взгляду, особенно рассматриванию тела, придавалось огромное значение. Кроме того, через весь век, от Революции до появления психоанализа, проходит уверенность в том, что видимое таит в себе опасность, главным образом для женщин. Настороженность усиливается между 1847 и 1857 годами, когда формируются новые способы рассматривания и наблюдения, которые принято обозначать термином «реализм».
История взгляда определяется многочисленными факторами и, в первую очередь, прогрессом в области оптики. Во Франции во времена цензовой монархии[443] в моду вошло пенсне, затем в обиходе появились театральный бинокль и офтальмоскоп, вскоре появилась стереоскопия. Каждое из этих изобретений в той или иной мере связано со сферами эротики и непристойности. Калейдоскопы, телескопы и другие приспособления часто продавались в коробках с изображениями обнаженного женского тела. На порнографической картинке то и дело фигурировала женщина, которая смотрит в оптический прибор, словно меняя местами гендерные роли в тактиках по подглядыванию.
История взгляда также неотделима от цензуры и, в более широком смысле, от непрестанного обличения опасностей, «непоправимого ущерба», наносимого изображениями и открытым наблюдением. Вся эта литература поражена страхом запачкать взгляд, прежде всего женский. Она отражает страх перед тем, что женщины смогут увидеть то, от чего, как считается, их взгляд должен быть защищен. Она также обнаруживает невероятное мужское влечение к образу наблюдающей женщины, которая, если принять во внимание ее природу, рискует впитать в себя то, что она видит, и потом воспроизвести.
Выставление напоказ различий между мужским и женским телом вызывало особый страх, особенно если речь шла о половых органах. Это же касалось изображения в художественном произведении сцен соблазнения, уводящих воображение читателя в сторону телесных наслаждений, даже если сами они не описывались. Все это свидетельствовало о притягательной силе замочной скважины, одной из постоянных тем карикатуры.
Некоторые места вызывали особую тревогу. Во–первых, анатомические коллекции. Так обстояло дело с музеем Дюпюитрена[444], открытым в 1835 году в Париже напротив Высшей школы медицины и вскоре наполнившимся тысячами восковых фигур. Музей церопластики, задуманный Бертраном Ривалем, предполагавшим не допускать туда женщин, так и остался на стадии проекта. В 1856 году открывается большой анатомический музей доктора Шпицнера, просуществовавший до 1885 года, когда всю коллекцию пришлось перевезти в другое место из–за пожара. В 1865 году в Passage de l’Opéra профессор Шварц создает музей Харткопфа. В музее доктора Шпицнера посетитель–мужчина мог с помощью сорока отделяемых деталей изучить женские половые органы. Там также можно было увидеть восковые фигуры, демонстрирующие вынашивание плода от зачатия до родов, а также многочисленные изображения тазовой области тела. О музее Бертрана мы уже упоминали в связи с уродствами, которые, как считалось, влечет за собой мастурбация.
Примерно до конца века в ярмарочных павильонах выставлялись анатомические восковые фигуры, приоткрывавшие тайны, «красоту, ужасы и увечья человеческого тела»[445]. Женщины допускались лишь в первые отделения павильона. Отделения с обнаженными фигурами могли посещать мужчины старше двадцати лет, желавшие расширить свои сексуальные познания созерцанием тел самых разнообразных Венер. В 1875 году музей анатомии доктора Ж. де Гронинга на Севастопольском бульваре в Париже выставил экспонат «Черкешенка», состоящий из тридцати шести деталей. В 1888 году на ярмарке в Нейи демонстратор в белом халате объяснял, как расчленять женское тело. Совершенствоваться в своих познаниях посетители–мужчины могли и более легким путем, разглядывая законсервированных в формалине зародышей, дубленую человеческую кожу, а также (не забудем об уродствах) лепных гермафродитов, сиамских близнецов или четырехгрудых Венер.
Начиная с 1880‑х годов популярность ярмарочных павильонов с анатомическими восковыми фигурами падает. В 1905 году префектура полиции решает запретить «потайные музеи, доступные отдельным категориям посетителей». Торговые собрания теряют свое педагогическое значение, а анатомические коллекции распродают на аукционах.
Ко всем упомянутым выше заведениям добавляются музеи, располагавшиеся в разных местах и выставлявшие самые разнообразные коллекции. В Национальном археологическом музее Неаполя вплоть до 1860‑х годов существовал закрытый для публики зал: в нем хранились наиболее откровенные из находок, раскопанных в Помпеях. Мы уже убедились, что музеи изобразительного искусства и архитектуры сыграли большую роль в расширении границ дозволенного взгляду, что вызывало защитную реакцию задетого женского целомудрия. Гуляя по Лувру, Бодлер был явно удивлен, видя, что его спутница Луиза Вильдье краснеет, закрывает лицо руками и возмущается тем, как можно выставлять напоказ столько непристойностей.
Повторим, что площадной театр и роман подпитывались обновленными представлениями о сферах видимого и воображаемого. Однако цензура не смыкала глаз. В 1840 году состоялся суд над мадам Лафарж[446], тогда же начался процесс над «Воспоминаниями дьявола» (Les Mémoires du diable) Фредерика Сулье[447]. Многие были убеждены, что именно чтение этого романа пагубно сказалось на воображении предполагаемой отравительницы. В 1847 году в суд был вызван Антони Мере за публикацию романа «Женская доля» (La part des femmes), содержащего сцену обольщения, сочтенную непристойной. Жюдит Лион–Кан в своих работах продемонстрировала развернувшиеся в период Второй республики гонения на роман[448]. В 1857 году очередь предстать перед судом приходит Флоберу. Преисполненная удовлетворения плоть мадам Бовари на утро после брачной ночи казалась слишком неприкрытым намеком; любовная сцена в фиакре — неприемлемой, хотя и завуалированной; это усугублялось скандалом, разгоревшимся вокруг сцены соборования умирающей героини. Во всех упомянутых случаях особенно шокировали сладострастные детали, словно достаточно было одного прилагательного, чтобы разыгралось женское воображение.
Происходили ли изменения в общественном мнении? Согласно наиболее распространенной версии, которую высказывает, например, Тамар Гарб, в течение всего XIX века женщинам не полагалось видеть подробностей человеческой анатомии, их оберегали от «неприкрытой истины». Вуайеризм же в широком смысле слова, как и рассматривание неприличных фотографий, позволялся только мужчинам, каковых, впрочем, во французском обществе было не так много.
Дженн Мэтлок придерживается менее категоричной точки зрения. Она указывает на постепенное узнавание, присвоение женщинами полномочий, предоставляемых возможностью смотреть, или по крайней мере на несомненное увеличение зрительного опыта. Благодаря последнему укореняется и привычка опираться в своих размышлениях именно на зрительный образ. По мнению исследовательницы, доступ женщины к визуальному открывается в период Третьей республики, благодаря относительной либерализации нравов.
Собранные Дженн Мэтлок материалы довольно убедительны. В течение века, как указывает Филипп Амон, на женщин обрушивается волна зрительных образов, от которых они не были «защищены»: карикатуры в общедоступной прессе, разнообразные рисунки, распространявшиеся в то время, а также анатомические иллюстрации, печатавшиеся в брошюрах и других изданиях, предназначенных для широкого читателя. Женщины посещали музеи, салоны и выставки и таким образом впитывали бульварную культуру, сильное воздействие которой на Францию конца века продемонстрировал Хейзель Хан. Кроме того, женщины наконец получили доступ в музей Дюпюитрена, хотя для этого пришлось прикрыть наиболее вызывающие части экспонатов. До 1897 года на уроки анатомии в Школе изящных искусств женщин не допускали, но такая возможность сохранялась в частных школах. В эпоху Второй империи женщинам позволили поступать на медицинские факультеты.
При желании можно было бы в общих чертах представить и историю мужского взгляда, направленного на женское тело. Известна мода на вуайеризм в крупных парижских борделях конца XIX века, а также то, что в подобных заведениях часто создавались «оптические кабинеты». К этому стоит добавить важную роль, которую сыграли два сменивших друг друга типа разглядывания танцовщиц балета эпохи романтизма. С одной стороны, взгляд мужчины через бинокль на полупрозрачное женское тело, порывистое, устремленное благодаря такому нововведению, как пуанты, вверх. С другой стороны, взгляд мужчины, проникшего за кулисы или в гримерную, на неприкрытую плоть. В такой истории взгляда большое значение придается эротизации образа безмолвной обнаженной женщины — натурщицы, находящейся в распоряжении художника[449].
5. Новая трагичность
В конце века, когда распространяется медицинский дискурс, взгляды и жесты становятся более свободными, укрепляется гедонизм, а идея сексуальности, основанной на эротике, постепенно становится в один ряд с физической любовью и рождением детей, — телесная близость окрашивается новой трагичностью.
Ранее мы подробно анализировали усиливавшийся в то время страх перед венерическими заболеваниями, которые вместе с алкоголизмом и курением начинают восприниматься как главные бичи общества, тогда как еще недавно отношение к здоровью было менее беспокойным[450]. Пришел конец относительному безразличию, с которым Гюстав Флобер воспринимал свои шанкры. После публикации трудов английского ученого Джонатана Хатчинсона укрепилась вера в наследственный характер сифилиса. Описания множили ужасы и увеличивали продолжительность этой болезни, что представляло сильную угрозу для сексуальных отношений. Образ удовольствия отныне приобретал трагические ноты. Поначалу тело жертвы наследственной венерической болезни видится лишь как обладатель страшной триады: воспаленной радужной оболочки глаза, зубов, похожих на отвертки, и тоненькой, как лезвие сабли, голени. Вскоре, однако, медицина сооружает воображаемый портрет такого больного.
Во Франции профессор Альфред Фурнье, прозванный отцом сифилидологии, посвятил свою жизнь уточнению этого портрета. С самого рождения наследственные больные внешне похожи на маленьких стариков. Эти «уродцы» с обезьяньей внешностью очень худы, пишет он в 1886 году, «их мускульная система очень плохо развита. <…> Лицо у них бледное и даже, скорее, сероватое. Кожа — темно–серого, почти земляного цвета. <…> Они медленно растут, поздно начинают ходить»[451]. Зубы у них режутся также довольно поздно. Маленькие, «вытянутые по форме», эти дети словно «ограничены во всем своем существе». У них рудиментарные тестикулы, волосы на лице редкие и начинают расти поздно, их мужественность «проявляется очень медленно». Зачастую они кажутся «съежившимися, чахлыми, атрофированными». У девушек грудь не развивается вовсе. К тому же наследственные венерические больные могут страдать любыми типами дистрофии, иногда аномальными. Начиная со второго поколения признаки вырождения становятся необратимыми: происходит полная биологическая ассимиляция физических недостатков.
Потомство в двух, трех, а то и семи поколениях обречено на страдания от ужасной, разъедающей тело оспы. Врачи уверяют, что симптомы болезни порой проявляются только в зрелом возрасте. Таким образом, никто не может считать себя избавленным от недуга. Поднялся ли этот порок с улиц или спустился с последнего этажа, где живут слуги, но он так или иначе разрушает биологический капитал, накопленный элитой общества. К боязни врожденного сифилиса присоединяется новый ужас, находящий свое выражение в литературе, описывающей совокупление в болезнетворных, антисанитарных условиях. Именно этот ужас становится причиной кошмаров дез Эссента — героя романа Гюисманса «Наоборот», именно этот ужас вдохновляет на картины Фелисьена Ропса. Проблема наследственности остро ставится и в пьесе Ибсена «Привидения». Драматург Эжен Брие вводит по отношению к сифилитикам эпитет «поврежденные» и обеспечивает себе огромный успех на парижской сцене. Более того: болезнь разрушает Мопассана, Альфонса Доде, Ницше. На некоторых курортах наблюдается приток больных спинной сухоткой, проявляющейся на стадии третичного сифилиса. В сознание общества проникает идея расплаты за удовольствие. Речь идет об очень важной странице истории телесного вожделения.
Неотступный страх перед наследственными болезнями, возможно, доходит в этом смысле до предела, но он также свидетельствует о многочисленных иных угрозах. С момента публикации работ Проспера Люка и чуть позднее — фундаментального труда Бенедикта Огюстена Мореля «Трактат о физическом, интеллектуальном и нравственном вырождении человеческого вида» сам взгляд на тело постепенно меняется. Успех цикла романов «Ругон–Маккары» серьезно способствовал укоренению тревоги и беспокойства из–за описания чудовищных последствий пороков тетушки Диды: алкоголизма, невропатии, дегенеративного истощения…
Представления о наследственном выстраиваются вокруг антитезы двух образов — вырождения и регрессии. С точки зрения неодарвинизма оба явления опасны тем, что ослабляют механизмы приспособления и обрекают общество на исчезновение. Эти представления не связаны напрямую с нашей проблематикой, но упомянуть о них необходимо, чтобы облегчить понимание нового взгляда, обращенного на свое и чужое тело. Он продиктован новой, скрытой тератологией, а именно непрестанным ожиданием появления на теле стигмат от венерической болезни. В то время как Шарко устраивает в Сальпетриер зрелище из выставленных напоказ женских тел, бьющихся в конвульсиях очередной фазы истерии, вся Западная Европа заворожена Венерами — готтентотками и черкешенками. Страх перед вырождением расы приводит к контролю над общением молодых людей, особенно призывников, с девушками. Тело проститутки становится символом этой новой трагичности, которая чувствовалась в то самое время, когда, как мы видели, расцветает эротизм эпохи fin de siècle. Пораженная венерической болезнью алкоголичка, к тому же, как считалось, главная жертва туберкулеза, — эта женщина, которую многие медики представляли истеричной носительницей признаков вырождения, совмещала в своем образе все грозящие здоровому телу опасности[452].
Именно в это время первоочередной социальной проблемой становится аборт. На этой стороне истории женского тела необходимо остановиться подробнее. Она, разумеется, связана с контрацептивными практиками, которые появились во Франции довольно давно. В отличие от англичан, французы почти не пользовались презервативами[453]: когда в семье рождалось желаемое количество детей, зачатие регулировалось прерванным половым актом. В деревнях, особенно на юго–западе страны, мужчины — воспользуемся народными выражениями, приведенными в книге Франсуазы Лу и Филиппа Ришара[454] — «поливали газон» или «спрыгивали с поезда на ходу». Супружеские ухищрения и все «гнусные действия», о которых мы упоминали выше и которые составляли гамму сексуальных практик, изобличались духовенством и медиками, о чем свидетельствуют, например, многочисленные отлучения от Церкви Его Высокопреосвященством Паризи, епископом Арраса, и пасторами диоцеза Белле. Незавершенный половой акт, то есть совокупление без эякуляции, был, напротив, у французов не в чести. Так же обстояло дело и с практикой периодического воздержания в соответствии с женским циклом, которая к тому же была тогда не очень надежной.
В течение второй половины XIX века контрацепция развивается под влиянием целого ряда факторов. Среди них расцвет индивидуализма, усиление чувств по отношению к женщине и ребенку, повышение цен на образование, запоздалый след относительно либеральной нравственной теологии, отзвук текстов Альфонсо Лигуори, расширение эротических практик, а также теории Луи Пастера и новые знания о гигиене, заставившие женщину пересмотреть свое отношение к собственному телу. Именно тогда разразился скандал вокруг неомальтузианской пропаганды, выступающей за вагинальные инъекции, а также за использование «губок безопасности», пессариев и хининовых суппозиториев, считавшихся в то время спермицидами. Однако Франсис Ронсен показал незначительность влияния этого эпизода[455].
Напротив, последняя защитная мера против рождения ребенка — аборт, специфически женский способ контрацепции, получает в обществе все большее распространение. В первые две трети века к хирургическому вмешательству обращались в основном проститутки, содержанки, соблазненные девушки и боявшиеся потерять свою честь вдовы. Используя термин Паран–Дюшатле, скажем, что аборт ограничивался сферой «подавленной сексуальности».
Вскоре после триумфа теорий Пастера, где–то в конце 1880‑х годов, операция становится менее рискованной и к аборту начинают прибегать замужние женщины, не желающие иметь больше детей. В этот момент, в первую очередь в рабочей среде, у женщин, обменивающихся адресами «незарегистрированных врачей» и «мастериц по созданию ангелов»[456], формируется новая солидарность. Так сам по себе начинает вырисовываться «домашний феминизм», и его сила поражает в сравнении с той осторожностью, которую проявляли в данных вопросах открытые феминистки. Впрочем, осторожными стоит быть и нам. На рубеже веков как противники, так и сторонники абортов стремились преувеличивать количество оперативных вмешательств. Современные специалисты в области исторической демографии склоняются к тому, что в конце XIX века ежегодно на всей территории Франции проводилось не более 150 000 абортов. Что касается овариэктомии, проводившейся (несмотря на ужасы, описанные в «Плодовитости» Золя) исключительно с целью дальнейшего получения удовольствия без риска беременности, то сегодня разумнее всего сказать, что эта операция была явлением довольно редким.
В то время, когда Пьер Жане начинает практиковать кабинетную психотерапию, а Фрейд пишет свои книги, которые приобретут настоящую известность во Франции лишь накануне Первой мировой войны, устанавливаются напряженные отношения между стремлением к удовольствию и страхом перед опасностями, подстерегающими того, кто удовольствию предается. Поведением людей руководит новое отношение к телу как к сексуальному объекту. Нарушения связываются не только с нравственным запретом. Удовольствие несет с собой смерть.