ГЛАВА I Стадионы. Спортивное зрелище: от трибун к экранам
Жор Вигарелло
Зрелищность не играла ключевой роли в раннем спорте. Долгое время пространство стадиона остается случайным, выбранным по обстоятельствам, загроможденным деревьями или какими–нибудь приспособлениями, не имеющим точно обозначенных границ. Все же порядок устанавливается начиная с 1900‑х годов: геометрически выверенное расположение, шаблонные трибуны, прочные материалы. Ограда и расчет направляют взгляд. Вывески и церемонии облагораживают место. С приходом XX века распространяется унифицированная форма широкого массивного кольца. Стиль утверждается и там, где празднество смешивается со старыми моральными проповедями.
Что нужно, чтобы спорт нашел свою эпоху? Мобильность пространства, свободное время. То, что постепенно устанавливается индустриальным обществом. Также необходимо, чтобы приносимая выгода увеличивала приток публики. Рынок зрелищ и развлечений позволяет постепенно все это закрепить. Все указывает на соответствие сцены и ее экономического, политического, социального окружения: календарь праздников в новой секуляризованной модели времени, спортивный чемпион в новой демократической модели достижений, обнародованный результат в новом типе идентификации. Спорт с его явной валоризацией здоровья, с его возбуждением и прославлением прогресса, становится одним из главных зрелищ XX века. После 1950 года телевизор и монитор расширяют доступ к спорту, доступ все более привлекательный и разнообразный, окончательно придавший спортивной сцене планетарный размах, значение тотального зрелища. Все указывает на прогрессивный рост и на неотразимую привлекательность: манера рассказывать об исключительных случаях и особенно манера делать из идеала наиболее наглядный и конкретный предмет.
Нужно подчеркнуть и теневую сторону этого зрелища: финансовые махинации, отказ от санитарных норм, открытое и скрытое насилие. Разве игра с излишествами не рискованна? Коротко говоря, «угроза» неотделима от замысла.
I. Спортивные толпы
Толпа появляется лишь в 1870‑е — 1880‑е годы во Франции, когда образуются первые клубы. Пока еще нет идеи «большого» сборища, нет идеи массового участия, которое делает необходимым жесткое разделение на тех, кто смотрит, и тех, кто играет. Во время первой встречи между английскими и французскими школьниками в Булонском лесу 8 марта 1890 года зрители практически смешивались с игроками: несколько десятков мужчин в цилиндрах, к которым присоединились две или три женщины[975]. Зрителей было трудно отличить и от бегунов, метателей, прыгунов на площадке для легкоатлетов в Тюильри в 1891 году: это были несколько мужчин, которые, казалось, просто отвлеклись от прогулки, представляя собой «весьма изящную картину, достойную античной арены»[976].
1. Моральное ожидание
Дело в том, что первые спортивные площадки не предназначались для большого количества посетителей. К тому же моралисты от спорта еще осуждают зрелище, частично противоречащее их замыслу. Если спортсмена будут слишком «обожать», он скорее испортится, чем повысит свой уровень, и его будут скорее использовать, нежели уважать. Довольно резкое суждение, ведь в XX веке толпы захватят стадионы, что приведет к настоящим архитектурным революциям и, несомненно, к пересмотру всего спортивного дискурса. Зрелище завладеет спортом практически вопреки ему.
Все же Кубертен мало говорит о зрителях на тысячах страниц, которые он посвятил физическим практикам. Тем не менее идеи его ясны. Зрелище его беспокоит: представление «освящает фигуру спортсмена»[977], в то же время оно его «отвлекает», оно его оправдывает и в то же время обманывает. Оно заставляет действовать ради изменчивых целей, видимости, самомнения, тогда как спортсмен должен работать ради идеала: морального примера и бескорыстия. Иными словами, зрелище оказывается двусмысленным: значительным и обманчивым, чарующим и подозрительным. Толпа тоже беспокоит барона из–за неосознанной, но как бы самоочевидной точки зрения, противопоставляющей элиту народу, избранное — массовому. Толпа — это кишащее множество. Она — непредсказуемая страсть, спутанный сгусток, обратная сторона индивидуалистической исключительности, которую ставит на первое место «соревновательная» буржуазия конца XIX века[978]. В индустриальном обществе толпа, овладевающая городским развлекательным пространством, оказывается просто «уродливой»[979]. Отсюда следует недоверие к слишком вместительным трибунам, тревога перед толпой, отказ от спортивных помещений, наводненных человеческими массами: «Вы можете как угодно украшать трибуны или располагать их в самом приятном окружении, но стоит им наполниться, почти всегда они будут являть собой отвратительную массу»[980].
Конечно, проблема несколько сложнее. Первые Олимпийские игры — это также пример церемонии, цель которой — приумножение энтузиазма и восхищения: «возвращение к факелам вокруг площади Конституции» в Афинах в 1896 году, фанфары, флаги всех иностранных государств, «пробуждающие приветственные возгласы»[981]. После 1910‑х годов в специальную брошюру «Revue olympique» включают подробный раздел «Оформление, пиротехника, оркестры, шествия»[982]. Читатель узнает, как расположить флаги, гирлянды, трофеи, заставить держаться орифламмы, несмотря на капризы ветра, ориентировать трибуны и галереи, управлять перемещением людей или согласовать гармонию звуков оркестра. Кубертен хочет наставлять. Он хочет преобразовать спорт в пример. Он хочет привлекать, завораживать, что не всегда сочетается с элитарностью, на которую он претендует.
2. Стадионы и толпы
Как бы то ни было, с первых десятилетий XX века зрелищность берет верх. Масса зрителей неумолимо растет. Это можно увидеть на простой подборке изображений того времени. Например, «чемпионат мира по теннису» в Сен–Клу в 1913 году происходил перед импровизированными трибунами в несколько рядов зрителей. Тот же чемпионат в 1921 году окаймлен крепко сделанными трибунами, плотно расположенными вокруг корта: здесь более двадцати рядов зрителей. А турнир Кубка Дэвиса на стадионе «Ролан Гаррос» в 1932 году происходил перед панорамными, наращенными трибунами с «десятью тысячами трепещущих зрителей»[983].
Тем не менее после периода колебаний спорт постепенно систематизируется и регламентируется. На Олимпийских играх 1900 года в Париже еще можно увидеть деревья в центре стадиона, совмещение природного и искусственного. Стадион Игр 1908 года в Лондоне открыт для общего обзора, но все–таки смешивает различные зрелища. Это «многоступенчатый» стадион: гаревая дорожка, окружающий ее велодром и обложенный камнем и деревом бассейн для заплывов и прыжков в воду, вырытый посреди зеленого поля. Организаторы гордились тем, что после церемонии открытия состязания происходили одновременно на трех разных участках: гимнасты перемещались по зеленому полю, чтобы подчеркнуть богатство и всеобъемлемость спорта. «Никогда еще мы не были свидетелями подобной синхронности физических упражнений; однообразию не было места на этом великом празднике мускульной культуры»[984]. Желание ослепить зрителя еще принимается как оправдание зрелища.
Несмотря на это, в последующие годы взгляд фокусируется. Это очевидным образом касается наиболее популярных игр с мячом и стадионов, порожденных ими в 1920‑е годы. Обустройство совершенствуется, задача упрощается. Единственная дорожка окаймляет зеленое поле, предназначенное для отдельных видов спорта. Здесь уже приемлем один вид спортивного занятия, предназначенный для все более многочисленных взглядов. Журнал L’Illustration обращает внимание на зрителей, столпившихся на матче регби Франция — Англия 11 апреля 1925 года, играя на образах муравейника и усердия: «Больше всего привлекают зрители. Они снова и снова приходят группами, порциями… масса одновременно сплоченная и готовая рассыпаться, мрачный и живой ковер, брошенный на ширь трибун»[985].
Стадион «Коломб», построенный для Олимпийских игр 1924 года, был первым во Франции примером сочетания массовой доступности и утонченного взгляда, «один из самых просторных и оборудованных в мире», с трибунами, рисующими «параболический контур»[986], с «20 000 сидячих мест и 40 000 точек обзора». Здание построено на периферии города для извлечения больших выгод из пространства, расположено близко к транспортной сети для доступности, эстетически оформлено для придания большего значения месту. Парижские путеводители настаивают на успехе и новизне проекта и советуют посетить стадион читателям двадцатых годов[987].
3. Возбуждение
Необходимо задержаться на возникающем спортивном возбуждении, каким бы элементарным оно ни казалось: напряженность столкновения, трепет неуверенности, стремление к рекорду, к исключительному, мощное чувство прогресса, происходящее из достижений и подвигов. Все это уже в конце XIX века приблизил интерес к «феноменальным личностям»: «их необыкновенные результаты составляют одну из самых любопытных отраслей физиологии человека»[988]. Спорт соотносится с представлением о развитии и достижениях. Еще вернее он соотносится с тем предельным, тем «больше», которое всегда опережает, со «стремлением к чрезмерному», в котором Пьер де Кубертен распознает «поэзию и благородство»[989]. Вот что представляют собой актеры, работающие на усиление зрелищности и вовлеченности: «Я сам оказался так сильно измотан во время лодочной гонки, что сплевывал желчь и с трудом мог подняться с лодки. Но через четверть часа я снова был на ногах и выигрывал новую гонку…»[990]
Для зрителя к этому добавляется физическое удовольствие, вызванное непринужденностью наблюдаемых тел, скоростью или силой снарядов, неожиданностью или дистанцией отрыва. Пространства сталкиваются, свойства множатся. В повседневном кругозоре образуется горизонт больших расстояний и представления о других странах. Особенно благодаря машинам, например, с иллюстраций в La Vie au grand air, главном спортивном журнале с 1898 года. В это же время разрабатывается идея путешествий и отпусков. Итальянский туристический клуб с 1897 года издает свои путеводители[991], Адольф Жоанн заканчивает серию «Места и памятники Франции». Инсценировка спорта, пересекая свойства и местности, бросает вызов воображению.
Спортивные «толпы» вместе с веком незаметно приводятся в движение новыми принципами коммуникации и интернационализации. Они означают необратимый конец провинциализма: единые нормы, далекие связи и ускорение. Спорт воплощает быстрый рост человеческих передвижений, который инициировался международными выставками и научными конгрессами второй половины XIX века. «Великие изобретения, железная дорога и телеграф, сократили расстояния, и люди стали жить по–новому»[992] — замечают изобретатели первых современных Олимпийских игр. В то же время спорт воплощает постепенный доступ к свободному времени, которое делает соблазнительным спортивный туризм, остроактуальный с 1920‑х годов[993].
4. Идентификация
Это возбуждение не стало бы самоочевидным без дополнительной социальнопсихологической основы, особой активности, которая усилила его импульс, — речь идет об идентификации с действующими лицами. Так, например, греческий победитель марафона на афинских Олимпийских играх 1896 года оказывается окружен заботой нации: «одна дама снимает свои часы и отправляет их в качестве подарка молодому герою дня; патриотичный ресторатор подписал для него талон на 365 обедов»[994]. Матч по регби между Францией и Германией 14 октября 1900 года на парижских Олимпийских играх — это также несравнимое до тех пор вложение капитала, тем более при 3500 зрителях: «чрезмерная» восприимчивость публики, «сжавшиеся сердца»[995] игроков, неявные ссоры, способные разгореться при первом случае. Такой эффект имеет смысл: знак групповой оценки, множественных сил и средств, приоритет санитарнотехнического обслуживания. Форма утверждения власти и прогресса. То, что заставит прессу впредь подсчитывать национальные победы, начиная с первых олимпийских мероприятий.
Поскольку зрелища этого времени быстро приобретают предполагаемую манеру исполнения, эта сторона отождествления с действующим лицом направляет и определяет возбуждение даже сильнее, чем в играх, бытовавших при Старом порядке[996]. Она придает ему глубину и четкость. Она утверждает легитимность спорта и ее постепенное продвижение в обществе. Прежде всего, она производит «героев»: особых существ, одновременно близких и далеких, недоступных и родных. Вот одна из новинок: La Vie au grand air с начала века публикует «галерею знаменитых спортсменов»[997]. Знаменитости занимали всю страницу, изображались в цвете, восхвалялись в сопутствующих текстах. Спортивное сообщество создавало себе образцы для подражания. «Нужны герои»[998], — настаивает создатель «Тур де Франс» с 1903 года, творя поэзию из воображаемых пружин всякого зрелища: это реальное или потенциальное создание «легенды», построение мифического пространства. Вот пример такой «рекламы» первого победителя гонок, Гарена: «Я навсегда сохранил восхищение к Морису Гарену, оно было сродни тому чувству, что я питал в детстве к героям легенд»[999].
Еще одно парадоксальное, но решающее свойство проявляется в этих персонажах. «Чемпион», даже будучи выдающимся, остается настоящим, и даже очевидно чрезмерное испытание является «гуманным, спортивным, уравнивающим»[1000]. Ничего, кроме роста как показателя демократического общества. При пересечении заснеженного перевала Обиск на «Тур де Франс» 1910 года Октав Лапиз выражает это в характерной манере. Закатив глаза, но оставаясь впереди соперников, изнуренный спортсмен толкает велосипед рукой и кричит Брейеру, ведущему пробега: «Вы убийцы!»[1001] Разве герой не остается таким же «человеком», как остальные?
В таком случае «пропаганда» чемпиона прозрачна, она выявляет только личные качества, непередаваемые и не унаследованные. Победитель одновременно близок и недоступен, равен тебе и неравен. И как следствие рождается весьма специфическое увлечение, безмерная общественная мечта отождествления с этим особым существом. «Тур де Франс» как вид спорта мог бы дать возможность лучше осмыслить противоречие демократических сообществ. Он стирает конфликт между равенством в принципе и фактическим неравенством[1002], между «желательным» равенством и «реальным», более прозаическим. Этого не удается достигнуть в нашем повседневном мире. Спорт помогает верить, он позволяет мечтать о неком социальном совершенстве, без оглядки на неявные соглашения и покровительство. Спорт делает видимой возможность завоевать это совершенство, рассчитывая только на себя одного.
Говорит ли это об исчезновении традиционных культур? Говорит ли это об исчезновении религиозных убеждений? Говорит ли это об угасании героев старых локальных сообществ? Как бы то ни было, в конце XIX века спорт вырабатывает систему совершенно новых представлений, репертуар действий и символов, в которых отражается (то есть с которыми идентифицирует себя) коллективное воображение. Это построение связано с демократиями и индустриальными обществами.
5. Рассказывать
В таком случае спортивный нарратив получает новую глубину. Он отвергает логику равенства на самых различных уровнях, меняя обстоятельства и события. Это усиливает идентификацию. Благодаря этому появляется новая пресса, комментирующая состязания, а не только результаты. Издания Le Vélo, Tous les sports, La Vie au grand air разрабатывают свои способы высказываться и рассказывать об игре. Страница спортивной прессы начала века становится блоком последовательных эпизодов. Например, подъем «по отвесному склону» во время «Cross–country National» 1904 года, неожиданная слабость некоторых фаворитов, незаметное опережение Рагено[1003] перед его победой в этом кроссе или злополучная авария Нотье перед самым финишем на гонках моторных лодок в Монако[1004] в том же году. К новой организации игр в свою очередь присоединяется новое искусство провозглашать и героизировать.
«Литературная» специфика репортажей определяется тем, что они имитируют драматическую постановку. Иногда они делают это со всеми деталями. Например, первый этап «Тур де Франс» 1904 года, Париж — Лион, происходил без заметных происшествий, но Дегранж в своем тексте замечает неполадки, пишет об ускорении и скрытых трудностях. Гарен, первый победитель гонки в 1903 году, фаворит 1904 года, встречает отпор и реакцию: «Настоящая свора постоянно нападала на него по ночам: его прощупывали, искали его слабости»[1005]. Реальных или гипотетических ситуаций хватало. Статья направляет восхищение и порой закрепляет его. Именно она учреждает «подвиг». Гарен в этом лионском приключении становится исключительным существом: «невзрачный итальянский трубочист», получивший французское гражданство, победитель 1903 года именуется «великолепным бойцовым зверем», «дорожным Гераклом», «гигантом».
С помощью разнообразных речевых фигур «лучший» укрепляется в своем триумфе, соперник тоже оказывается способен проявить себя, — иногда все внимание сосредотачивается на самом слабом, и только личное достоинство позволяет преодолеть пустынные перевалы. Образы сочетаются между собой, противостоят друг другу, множатся, чтобы разнообразить развитие драмы и удовольствие от зрелищ. Хвалебный тон необходим еще больше, когда он стремится соблазнять. Чтобы иметь успех, пресса должна возвеличивать. Как подчеркивает Жан Кальве в одной очень хорошей книге, все делалось для того, чтобы гонка «стала народной эпопеей и породила миф»[1006].
6. Мораль и деньги
Нужно ли говорить, что в механизм героизации могут впутываться финансовые интересы и все, что с ними связанно? Спортивная пресса завоевывает публику. Это происходит тем вернее, что в случае с велоспортом пресса способна рассказать то, чего зрители вдоль дороги увидеть не могут: неясные эпизоды, трагические происшествия, течение событий. Еще лучше, если она сама организует гонку. Это понял Le Petit Journal, с 1869 года устраивавший гонку Париж — Руан. Но лучше всех это осознал Анри Дегранж, создавший в 1903 году «Тур де Франс». Замысел ясен: директор L’Auto, бывший служащий нотариальной конторы и рекордсмен по часовым заездам на велосипеде, предлагает «грандиозное» соревнование просто для того, чтобы увеличить продажи газеты и одолеть своего конкурента, газету Le Vélo. Суровость и продолжительность (2460 км) этой первой многодневной гонки были призваны поразить воображение. Попытка удалась. Состязание очаровало публику, тираж газеты вырос в три раза за несколько дней (с 20 000 до более чем 60 000 экземпляров), a Le Vélo потеряла своих читателей. Успех был усилен рекламной кампанией, а выросший спрос укрепил ценность газетных афиш.
Как видим, «Тур де Франс» предполагает предзаданную «прогрессивность», рекламную практику индустриализированных предприятий. В изобретении физических соревнований их вовлеченность в законы рынка предшествует их моральному и педагогическому характеру. Но нужно еще раз повторить, что этот финансовый подъем предполагает ускорение коммуникаций и едва ли не мгновенное поступление сведений. «Франция» в словосочетании «Тур де Франс» означает «устранение преград» в современном мире[1007].
Профессиональная мораль, связывающая победу с ее стоимостью, очень быстро сталкивается с противодействием дилетантского взгляда, связывающего победу с общедоступностью. Конфликт тем более горячий, что любительский спорт сумел отстоять свое право на некоторое «благородство». Великие глашатаи спорта конца XIX века пришли к строгим принципам. Накачивать мышцы ради денег, значит превратиться в раба, значит, если потребуется, согласиться на «предательство», стать зависимым от того, кто платит, а не от самого себя. Этому посвящаются многочисленные презрительные образы: ипподром, античный цирк; под ярким пером Пьера де Кубертена профессиональный атлет становится «похож на ценную скаковую лошадь»[1008] или на какого–то «несчастного гладиатора»[1009]. Тело профессионального спортсмена — это наемное тело, оно себе не принадлежит. Мы видим, как этим первым опытам сложно соединить «подлинный» культ тела и деньги, «подлинную» покупку силы и профессионализацию. Эти соревнования времен начала спортивного зрелища еще малопонятны; пока они не контролируются полностью, поэтому производят извращенное впечатление.
Мы все чаще видим, как желание обосновать практику моралью, которая бы составляла ее сущность, неизбежно приводит к догматизму. Что подтверждают различные «хартии любительского спорта», которые с начала XX века постоянно издаются и пересматриваются в Revue olympique. Требуется, чтобы «все без исключения виды спорта тяготели к чисто любительскому спорту, не содержащему в себе не свойственного спорту намерения узаконить призы в виде денежных средств»[1010].
К тому же спортивная организация чувствует необходимость регламентирования, как только провозглашает себя «символом нравственности». Ей нужно подтвердить свою «безупречность» уточнением запретов, отчетливо очертить собственное пространство, возвысить его ценность, разделить благородных и отверженных, чистых и нечистых. Она должна установить границы. В частности, в рамках олимпийского движения такую роль долгое время играла граница между любительским и профессиональным спортом.
Несомненно, это подвижная граница, ведь профессионалы в той же степени претендовали на мораль. Разве Анри Дегранж не стремится создать из своих профессиональных гонщиков «нерушимый спортивный батальон»?[1011] В этом пантеоне присутствует Гарен, первый победитель, а также все, кого захочет видеть такими директор гонки, спортсмены, считающиеся «исключительными»: Окутюрье и его «дыхание как кузнечные меха»[1012], «старый галл» Кристоф, Фабер — «гигант из Коломба», а Поттье, быстрее всех поднявшийся на гору Баллон д’Альзас в 1906 году, был увековечен на обелиске, который два года спустя по заказу Дегранжа был сооружен на вершине склона. Толпа очень быстро обеспечивает повальный спрос. Например, в 1914 году марсельский стадион–велодром был переполнен до такой степени, что двери закрывали за два часа до прибытия гонщиков.
Впрочем, героизация не зависит от конфликта между любителями и профессионалами. Мимоходом особенность этого конфликта показывает тот факт, что действующим лицам нужно скорее демонстрировать «безупречность», чем совершенствовать принцип игры. Спор предполагает набивание себе цены, соперничество вокруг идеала, вкус к «инквизиторскому бумагомарательству»[1013], которое останавливается на частностях вроде семейных обстоятельств. Ничто так не мобилизует зрителя, который гораздо сильнее привязан к соревновательному механизму, чем к «деталям тренировки»[1014]. Это подтверждает и Пьер де Кубертен, подчеркивая необходимую терпимость к «духу профессионализма»[1015]. Зрелище переносит свойственные ему неуверенность и агрессивное равенство на более сложный образ подготовки и цены этого зрелища.
II. Энтузиазм и миф
Возникновение свободного времени, распространение прессы, разнообразие информации дают этому зрелищу определяющий вес в эпоху между двумя войнами. Образы, которые оно порождает, выигрывают в насыщенности. Идентификации, которые оно размножает, выигрывают в размахе. Как никогда ранее, спортивные герои играют с национальными противостояниями и коллективными инвестициями. Они играют на великих политических изломах, с тоталитарными системами, с неясными ценностями, где пропаганда и цинизм могут сосуществовать. Еще один «успех» — но не развращает ли он?
Открытость чемпиона для взоров публики становится, как никогда, символом нации, вставшей на путь силы и здоровья.
1. «Мощность» героя
Проникновение спорта в социальную ткань делает эти образы ярче. Например, Жорж Карпантье был одним из первых воплощений «символа» в боксе. Его бой с Джеком Демпси в 1921 году недвусмысленно представляет национальные ценности, преодолевающие «страсти ринга»[1016], что раньше едва ли могло иметь место. Несомненно, Франция противостоит Америке, но это Франция Вердена, Франция, которая хочет верить в возможность единения буржуазного и крестьянского образа жизни, против Америки денег и технологий. Американцы сделали из Демпси символ современности, французы сделали из Карпантье символ проницательности, обновленной традиции. Карпантье слыл «интеллектуалом от спорта»[1017], по словам Le Temps, «аналитиком, управляющим своими рефлексами», тогда как Демпси изображали человеком резким, неразборчивым и невнимательным. Вся тревога старой Европы перед лицом Нового Света дала о себе знать в защите этого долговязого породистого боксера. Это был способ присовокупить к спорту национальную риторику, изобрести логику столкновения. Так выражается привязанность к спортсмену: Карпантье, превращенный в символ, — это Франция, которая пытается посмотреть людям в глаза, очертить контуры своего будущего перед лицом восходящей силы. Продвигаемый таким образом герой представляет собой более богатую и завершенную форму[1018], чем первые «спортивные звезды», запечатленные в 1900 году в La Vie au grand air[1019].
По–своему это подтверждает публика, толпившаяся на парижских бульварах вечером 2 июля 1921 года в ожидании результата битвы Карпантье в Нью–Джерси. Она также свидетельствует о новом статусе «мгновенной» информации. «Огни» разных цветов должны были сообщить результат боя после его передачи через «волны» радиожурнала Sporting в доме 16 по бульвару Монмартр. Кафе и рестораны приобретали абонементы телеграфных агентств, чтобы информировать своих клиентов. Театры и кинозалы тоже обещали объявлять результаты[1020]. Спорт и информационное общество начинали свое решительное слияние.
Аппаратура распространяла информацию. Деньги укрепляли Олимп. Необходимо остановиться на этой динамике. Андре Ледюк, великодушный улыбающийся чемпион, символ «французского чувства юмора», победитель «Тур де Франс» 1932 года, содействует продаже 700 000 экземпляров[1021] газеты L’Auto, организатора состязания. Сюзанн Ленглен и Рене Лакост, победители Уимблдонского турнира 1925 года в одиночном разряде, воплощают, наконец, то, чего все так давно ждали. Они не только прерывают традицию английских побед, но и демонстрируют изысканность, деликатность, позволяющую оспорить принятое всеми в 1920‑е годы противостояние индустриальной Англии и сельской Франции. Они изменяют устоявшийся образ, воплощают коллективный реванш. Сюзанн Ленглен добавляет к этому символ новой женщины, участвующей в публичной жизни. Она несравненна по своей расточительности в деятельных и привлекательных поступках, в своей свободной и уверенной подвижности. Отсюда гордость французской прессы, а «сами англичане не называют юную чемпионку иначе, как „великолепная Ленглен”, и тиражируют ее всевозможные изображения»[1022].
2. Политические ставки
Став повсеместно зримым, спорт делается также все более «желанным» для «творцов» общественного мнения — как основание, притягивающее информационные сигналы и агитацию, как среда, тем сильнее концентрирующая все вокруг себя, чем шире она распространяется. Вот откуда эта подверженность политическому влиянию. Вот откуда эта возрастающая разнородная эксплуатация, вот откуда вторжения власти, которым не всегда в состоянии сопротивляться спортивный принцип аполитичности. Возникновение крупных соревнований — это признак не только нового удовольствия от зрелища, но и очень четкой цели, по поводу которой Моррас на афинских Играх 1900 года высказал смутную уверенность: «Я вижу, что этот интернационализм не убьет партии, но укрепит их»[1023]. Здесь задействованы глубинные общественные ценности. Больше, чем когда–либо, они проявятся в условиях тоталитарных режимов 1930‑х годов.
Жесты и ритуалы берлинских Игр 1936 года — экстремальный пример. Спортивный орган Рейха, Reichssportblatt, так и заявляет в 1935 году: «Вместе с этими играми к нам в руки попало бесценное средство пропаганды»[1024]. Немецкие команды почти полностью профессиональны, чтобы гарантировать национальные победы и показать коллективные ресурсы во плоти и крови[1025]. Организация игр носит почти военный характер, чтобы лучше показать уникальную мобилизационную способность. Все в этих играх напоминает о порядке: организация толпы, повсеместное присутствие официальных лиц, непрерывно повторяющиеся официальные формулы. Здесь все — символ: униформа и значки, флаги и свастики. Каждый момент спортивной церемонии связан с политическим знаком. Каждая олимпийская отсылка заглушается нацистской[1026]. Вот один из многих примеров: нацистский гимн «Horst Wessel Lied» исполнялся на стадионах 480 раз, немецкий гимн — 33 раза.
За два года до этого чемпионат мира по футболу в Италии уже показал возможный размах политизации. Итальянская команда выходила на поле с фашистским приветствием, салютующий игрок был изображен на афише, немецкие игроки и официальные лица носили форму с символикой Рейха. Вездесущий дуче множил приказы и заявления, а президент Международной федерации футбола Жюль Риме несколько недель спустя не скрывал раздражения: «В течение этого чемпионата мира у меня было такое впечатление, что настоящим президентом Международной федерации футбола был Муссолини»[1027]. Впрочем, что может быть прозрачнее заявления руководителей итальянского футбола в 1934 году: «Конечная цель мероприятия заключается в том, чтобы показать, что такое фашистский идеал»[1028].
Политизация проявлялась и в попытках создать игры, параллельные берлинским, расцениваемым как фашистская угроза. Такие игры были организованы в Барселоне в 1936 году Каталонским комитетом содействия народному спорту. Игры были запланированы на 18 июля, но военный путч в испанском Марокко 17 июля сделал эти планы неосуществимыми[1029]. Проведение берлинских игр стало в конце концов неизбежно, хотя Олимпийская хартия категорически исключала «любую форму дискриминации в отношении страны или лица расового, религиозного, политического характера или по признаку пола»[1030]. Странная и мрачная прелесть спорта…
3. Праздники
Однако помимо идентификации с группой, с нацией, помимо открытой политической эксплуатации, спортивное зрелище остается, и даже в большей степени, чем раньше, праздником, коллективным наслаждением, смесью отдыха, возбуждения и рынка. Уникальность момента создает его обычаи. Включенность в общество развлечений с его рекламными кампаниями, буйством образов, заново изобретенными игровыми практиками — это главная причина сегодняшнего группового энтузиазма.
Лучший пример — караван «Тур де Франс», превращенный в соревнование в начале 1930‑х годов. Портреты из папье–маше, цветные афиши, передвижные оркестры, бесплатные раздачи сувениров. Например, в караване 1930 года грузовик шоколадной марки Менье, ехавший впереди гонки, распространил 500 000 бумажных шляп с логотипом компании. Торговые агенты оставили на дорогах множество тонн плиточного шоколада. Они останавливались на вершинах холмов и раздавали горячий шоколад зрителям и гонщикам[1031]. Караван неизбежно подчеркивал праздничную сторону «Тур де Франс»[1032]. И репортажи также могли отходить от героических интонаций, обыгрывать развлекательные сюжеты, позволить себе редчайшие до тех пор чувственные примеры: «Нахожусь у Гароннет, перед очень многочисленной группой привлекательных купальщиц, раздетых сильнее, чем в прошлом году, в следующем году, наверное, они разденутся еще больше»[1033]. Здесь моральные аллюзии уступают место воспоминаниям о совместном удовольствии.
Другое праздничное мероприятие, шестидневные велогонки, собирало 15 000 зрителей в начале 1930‑х годов. L’Illustration выделяет среди них «одержимых» и «светских». Первые берут отпуск, чтобы присутствовать там круглосуточно, «хлеб, колбасу и вино несут с собой»[1034], орущие и возбужденные, они беспрестанно комментируют неожиданные случаи и происшествия. Вторые приходят только вечером, просто чтобы взглянуть, — это дилетанты и щеголи: «Хорошим тоном считается приходить поздно вечером даже после театра; любители поужинать садятся за стол; шампанское льется рекой…»[1035]. Место для встреч и наблюдений, а также смесь групп и партий — спорт хорошо встроился в социальный пейзаж[1036].
4. Образы и звуки
Одно из свидетельств такого движения — значение образов и звуков, их растущее присутствие в распространении ежедневных новостей. Например, благодаря кинокамерам, которые появляются на стадионах с 1930‑х годах, гонки и матчи теперь существуют в кинохронике. Камеры водружают на автомобили во время «Тур де Франс», устанавливают на вышках трибун стадионов, крепят на финише кроссов, гонок и регат. Они дают жизнь тому, что до сих пор могло быть передано только на фотографии или в рассказе.
В этих первых опытах радио идет еще дальше. Оно производит эффект одновременности, создавая прямую связь между слушателем и «настоящим» состязанием. Американцы первыми провели эксперимент в этой области, транслируя бой между Джеком Демпси и Жоржем Карпантье 2 июля 1921 года: радио передавало звуки толпы, крики, шумы и комментарии на весь континент[1037]. Тем не менее этому виду репортажа все еще не хватает гибкости: сложно варьировать места, сложно воспроизводить запись. С «Тур де Франс» те же проблемы. В 1929 году, во время первой радиотрансляции, репортаж ограничивался лишь определенными моментами и не записывался. Однако все очень быстро изменилось. Интервью с гонщиками на финише «Тур де Франс» 1930‑х, записанные с помощью громоздкого радиооборудования, знаменуют бурное развитие радиовещания. Прорыв происходит в 1932 году, когда Жан Антуан и Алекс Виро транслируют репортаж, записанный на крутых перевалах, и оживляют этим репортажем интервью с участниками на финише[1038].
Это стало возможным благодаря изобретению целлулоидных дисков, которые можно воспроизводить сразу после записи. Вечерняя передача соединяет свидетельства, собранные «по горячим следам», с последующими комментариями. У слушателя появляется чувство, будто он попал в самый центр гонки, будто бы он различает ее голоса и шумы. Звук позволил спорту существовать иначе.
III. Деньги и ставки, очарование экрана
Грандиозную перемену приносит появление телевидения. Передающийся в прямом эфире, приходящий прямо домой к зрителю образ превращает спортивное столкновение в обычное явление. Экран едва ли не уравнивает спортивные и медийные образы, систематически отдавая предпочтение внешности и видимости. Он играет с шоу, современной постановкой зрелища, вплоть до видоизменения самой спортивной практики, внедрения в нее своих порядков и норм. Он заигрывает с «возбуждающим» элементом, чтобы лучше его продать, преобразовать образ для рынка, как это делала спортивная пресса с конца XIX века. Все это постепенно приводит к тому, что обстановка игр и ритуалы создаются заново. Раньше они имели национальный характер и должны были выражать «локальные» соглашения. Теперь они носят характер международный и претендуют на некое «глобальное» единодушие: планета объединяет здоровые тела в бесконечном сне о прогрессе.
1. Очарование и интересы
Сначала нужно оценить значимость этого спортивного образа, подчеркнуть ее постоянный рост. Французское телевидение уделило спорту 232 часа в 1968 году, 11 000 часов в 1992 году и 33 000 часов в 1999 году[1039]. Это по–своему подтверждается авторитетом профессионального футбола, который привлек 10 миллионов зрителей и 100 миллионов телезрителей в 2004 году[1040]. Необходимо также оценить рынок этого образа. Старый принцип, при котором пресса финансировала соревнования, чтобы извлечь коммерческую выгоду, или более поздний, при котором разного рода меценаты пытаются расширить свое влияние, к последним десятилетиям XX века заменяется использованием образа в этих целях телеканалами. Спортивная передача притягивает прибыль. Организатор берет деньги с телеканала, телеканал заставляет платить рекламодателя, извлекающего выгоду из образа, а образ умножает возможности других спонсоров. Переплетение интересов создает целую систему.
Логика рынка ускорила этот рост до безумия[1041]. В 1974 году ORTF (Управление французского радиовещания и телевидения) вложило во французский футбол 500 000 франков; в 1984‑м TF1, А2 и FR3 потратили 5 миллионов франков; в 1990 году французские телеканалы вложили 230 миллионов[1042]. А в 2000 году Canal+ и спутниковое телевидение (TPS) вложили 8,7 миллиарда франков на следующие пять лет[1043]. За несколько лет цифры изменились кардинально. Такие же мощные инвестиции и у иностранных каналов: «Американский канал NBC потратил 1,67 миллиарда долларов за восемь лет на трансляцию Игр в Сеуле (1988), Барселоне (1992) и Атланте (1996)»[1044]. Цены на эксклюзивное право трансляции Олимпийских игр для всех стран изменились с 34 862 долларов в 1976 году до 1332 миллионов долларов в 2000 году (Сидней) — из которых 54 миллиона для французских каналов, — 1498 миллионов долларов в 2004‑м (Афины), 1715 миллионов долларов в 2008‑м (Пекин)[1045]. Аналогично права на Чемпионат мира по футболу выросли на 1075% между 1992 и 2002 годами[1046].
Все это в большинстве случаев делает телевидение первым источником финансирования спорта[1047]. Например, право на трансляцию составляло 1% выручки для футбола в 1980 году, сегодня оно составляет 30%, то есть далеко опережает спонсоров (13,6%), публику (13,2%) и местные администрации (7,9%)[1048]. Цифры подчеркивают роль инвестиций в трансляцию. Страх «опустошения стадионов»[1049] вместе с распространением образов быстро обнаружил свою необоснованность. Посещаемость стадионов выросла на 30% за пятнадцать лет, а трансляции увеличились в десятки раз[1050]. Иными словами, будущее больших клубов зависит от права на трансляцию, оставляя государственную поддержку каким–нибудь громоздким динозаврам.
Инвестиции спонсоров — следующий пункт в нашем списке. Одна только программа TOP III позволила Международному олимпийскому комитету собрать 600 миллионов долларов между 1993 и 1996 годами. Десять участников, составляющих элиту этой программы (в частности, IBM, Kodak, Visa, Matsushita, Xerox и Coca–Cola), потратили по 40 миллионов долларов за входной билет, чтобы стать привилегированными спонсорами олимпийского мира[1051]. Местные инвестиции скромнее, но они также характерны, также сильно связаны с общественным спросом и теми феноменами идентификации, которые порождает спорт. Например, Лимож, где недавно из–за серьезных ошибок руководства возникли проблемы с местным баскетбольным клубом, без больших затруднений находит спонсоров, способных спасти клуб. «Если баскетбол споткнется, — говорит один из них, — то весь город будет нетвердо стоять на ногах, это очень серьезный удар по нашему самоощущению»[1052]. Отсюда вывод Жана–Пьера Каракилло, основателя Центра права и экономики спорта при университете Лиможа: «Самый мощный посредник коммуникации — это спорт. Вложить деньги в баскетбол — это форма спонсорства, открытая для каждого. Сколько это стоит? Вернее было бы задаться другим вопросом: сколько это приносит?»[1053] Тот же вывод подходит для лионской футбольной команды, умножавшей титулы в начале 2000‑х. «Лионский олимпиец — это незаменимый носитель престижа»[1054], — признает мэр города в 2005 году.
Как следствие — реальный престиж и заметные вложения в организацию больших международных зрелищ, крайнее возбуждение городов–кандидатов, бесконечная и трудная подготовка. «Тринадцать незнакомцев приезжают сегодня в Париж [олимпийские „оценщики”] и вызывают такое волнение, которого не вызвал бы визит Джорджа Буша, папы или целого самолета голливудских звезд»[1055]. Окончательный выбор вызовет метаморфозу. Город превратится в «мировой образ», поддерживаемый «экономическим влиянием», которое «заставляет мечтать»[1056].
Оценим непосредственно заметное неравенство, порожденное одним только телевизионным изображением. Нескольким привилегированным видам спорта (менее десяти) предоставляют от 90 до 95% эфирного времени[1057]. При этом среди пяти видов спорта, вызывающих наибольший интерес, некоторые, например «Формула‑1», почти никем из зрителей не практикуются[1058]. Футбол занимает значительно более выгодное положение. Именно благодаря футболу Canal+ получает самую значительную часть своей выручки[1059]. Футбольные клубы привлекают наибольшую часть инвестируемых денег. Их бюджет «в семь раз выше, чем у баскетбольного клуба для того же уровня соревнований и в тридцать два раза выше, чем у волейбольного клуба»[1060]. В то же время имеет место неравенство, разделяющее сами футбольные клубы. В 1999–2000 годах количество транслируемых матчей после 27 дней чемпионата для различных команд могло варьироваться от 23 до 1[1061]. В то же время «Марсель», самый «транслируемый» клуб, был далек от первого места в чемпионате[1062]. Мы снова сталкиваемся со странной смесью причин, влияющих на трансляцию, и далеко не все из них связаны со спортом. Что подтверждают слова президента TF1 1991 года: «„Марсель Олимпик“ — это звезда TF1. И как всякая звезда TF1, он заслуживает особого обращения»[1063].
2. «Шоу»
Нам остается рассмотреть образ, сосредотачивающий на себе все ожидания, — рекламные эффекты, эффекты шоу.
Определенный феномен становится все более важным вместе с ростом силы воздействия экранов, их всемирным распространением, — речь идет о церемониях, окружающих состязания. «Открытие» больших соревнований превратилось в тщательно продуманное шоу, во множество зрелищ, перемешивающих веселье и символику[1064]. Праздник нужен, чтобы радовать глаз зрителей и телезрителей, поэтому подчеркивается визуальный эффект, игра человеческих масс, красок и движений. Об этом свидетельствует множество высказываний, далеких от старых морализаторских речей: «Это было торжество, не больше и не меньше»[1065]. Но символ также важен, чтобы лучше передать все то, что может увеличить значимость страны–организатора. Это повод возвеличить свою историю (например, историю первопроходцев на Олимпийских играх 1984 года в Лос–Анджелесе или историю аборигенов на Олимпийских играх 2000 года в Сиднее), повод прославить свою землю, свою территорию, географию (например, средиземноморскую Каталонию на церемонии в Барселоне в 1992 году). Праздничная составляющая имеет более широкий и, возможно, более обоснованный резонанс. Праздник должен иметь значение для публики по всему миру, и, таким образом, он становится всемирным «символом». Вот почему в течение нескольких олимпиад присутствовала тенденция создавать ритуалы межнациональной направленности: идиллические образы мира, идиллические образы «встречи», «преодоления барьеров» — впервые что–то подобное было инсценировано корейцами в 1988 году.
Несомненно, чем больше люди верят в эту межнациональную волю, тем крепче иллюзия, даже если с этой верой рождаются первые опыты всемирных обычаев вне религий и вне наций. Отсюда это ощущение «магии», но без самодовольного ослепления, какое она обычно практикует. Это почти футуристическое представление, ритуал, способный объединить множество народов.
С этой точки зрения церемонию, организованная на играх в Альбервиле в 1992 году, можно назвать каноническим примером. Огромное костюмированное шествие, где демонстрируются изобретательность, динамичная игра силуэтов, неожиданные формы, придуманные прогрессивным хореографом Филиппом Декуфле. Были сформулированы некоторые значительные коллективные «объединительные» сюжеты: различия и разнообразие, искусство жеста, индивидуальность каждого из видов спорта, которые сами стали «художественными практиками», всеобщая вовлеченность в зрелище, чтобы избежать тяжеловесности. Таким образом, неминуемо проявляются представления о современном теле: на первое место становятся стройность и легкость, головокружительные перемены, излучение гибкости и подвижности. Очевидная противоположность старым ценностям: силе и крепкому красивому телу. Иными словами, церемонии иллюстрируют символическую систему и желания.
Однако обсуждение спортивных результатов демонстрирует силу национальной чувственности и локальной привязанности. Здесь постоянно фиксируется рейтинг государств, их спады и достижения. «Французский спорт теряет еще одно место»[1066] — заголовок Le Monde после афинских Игр 2004 года, «положение Франции в олимпийском хоре выветривается медленно, но уверенно»[1067]. Бесконечные пересмотры, необходимые проверки соответствуют тревогам вокруг подготовки к Олимпиадам. Нужно ли говорить о том, что большое спортивное зрелище задействует образ нации? Это подтверждается той ролью, которую в этом процессе играет телеэкран. Бесцеремонное потребление и групповое вовлечение, коллективная манифестация, — зрелище для разочарованных масс, где каждый изолирован от остальных. Возможно, наше общество, уклоняющееся от объединительных стремлений, слышит в спорте слабый зов сопричастности? Образ тут играет ключевую роль.
3. Переустройство игры
Образ стремится к подлинности и тогда, когда ради собственного распространения он работает на материальную структуру практик, на правила, площадки, временные рамки. Для приспособления тенниса к телевизионной трансляции нужно иметь возможность управлять продолжительностью партий. Например, избавиться от бесконечной борьбы за победу из–за разницы в два очка. Ради этого в 1970‑е годы был изобретен тай–брейк, где спорная партия продолжается до фиксированной разницы в 10 очков. Это полностью видоизменяет тактику, приоритеты, подсчеты. Недавно такое же решение прижилось в волейболе. Похожее постановление было принято и для легкой атлетики, где после Чемпионата мира 2002 года фальстарт, приведший к победе, больше не засчитывается. К этому добавляются незаметные изменения, обязанные рекламным ограничениям и потребности в наиболее широком распространении: четыре периода по пятнадцать минут для американского футбола или перерывы в баскетболе. Несомненно, телеэкран изменил игру[1068].
Американские стадионы дают лучший пример обстановки, еще больше нацеленной на «широкое разнообразное зрелище»[1069]. Энергичные образы, ярко раскрашенные участники, сами движения и система отношений, переоборудованная так, чтобы притягивать взгляд, приманивать не только любителей, но и любопытных. «Чирлидеры, когда–то мужская клака, теперь стали привлекательными пляшущими девушками. Сложный „балет” фанфар, марширующий оркестр, когда–то предназначенный только для университетского футбола, сделался сегодня повсеместным явлением»[1070].
Бесконечная работа над временными рамками соревнований в конечном счете рискует навредить самим спортсменам. Пример — их расписание на олимпийских финалах, «установленное с целью позволить, насколько это возможно, американским и европейским каналам транслировать их в прайм–тайм с самым высоким рекламным тарифом, даже если игры проходят в Сеуле или Сиднее»[1071]. Телеэкран установил свои рамки в соответствии со своими законами.
4. Экран и код
Телеэкран разработал свои стандарты, приемы для рассказа и демонстрации.
Стоит посмотреть одну и ту же гонку в двух разных ситуациях — с обочины дороги и на телеэкране, — чтобы обнаружить, насколько могут различаться два зрелища, вплоть до того, что покажутся несовместимыми. Мир марафона, за которым следуешь пешком по асфальту, и тот мир, за которым следишь на экране, — это два разных мира. Переход от одного к другому оставляет странное впечатление непонятного, неконтролируемого превращения. Как будто местный житель, покинув бегунов, перепрыгивает через ограждения, чтобы добраться до телевизионного пульта. Происходит метаморфоза взгляда.
Наблюдать с обочины — значит присутствовать на забеге и видеть цепочку бегунов, замечая полутона, переходить от легкости лидеров к напряженности плетущихся в хвосте, различать недоступных чемпионов и неизвестных неудачников. Наблюдать на экране, напротив, значит ни на чем не задерживаться, следуя взглядом за бегунами, то есть только за лидерами забега. Здесь совершенно иная последовательность: не чередование следующих друг за другом фигур, но чередование мест, бесконечное продвижение вперед. Последовательность на экране становится прогрессивной, но если смотреть с улицы, то она регрессивна. Телевизионная картинка ограничивается передовой забега, удерживая телезрителя поближе к лидерам, подчеркивая постепенное истощение слабых как результат постоянной тактики сильных. Она устраняет впечатление перехода, мимолетности, чувство множества. Она сводит на нет это странное ощущение хрупкости отчаянного бегуна среди огромного ландшафта. Она уступает в насыщенности тому, что видит смотрящий непосредственно на трассу, и приумножает сообщения для того, кто смотрит трансляцию.
В той же степени, в какой телеэкран и его обслуживание создают иное измерение гонки, они провоцируют состязание внутри состязания. Тревожное ожидание усугубляется вопросами комментаторов: «Правдоподобны ли надежды отстающих? Смогут ли они здесь бежать быстрее, чем в другом месте? Быстрее, чем вчера? Увидим ли мы рекорды?» Каждая цифра возбуждает любопытство и заставляет сравнивать. Каждое объявление оживляет и укрепляет интерес. Ожидание очень быстро сосредотачивается на рекорде соревнований, бесконечно упоминаемом комментатором, улица за улицей, перекресток за перекрестком. Телезрителя окружает уже не беспокойная толпа, но бесконечные отсылки и цифры. Он играет в новую игру, нормированную звуком на фоне картинки.
Комментарий заставляет погружаться в другие реалии, обращаться к предыдущим или параллельным гонкам, к бесконечным сравнениям соревнований. Он затрагивает «легендарное», мифическое пространство сильнейших, героев, которые должны сохранять спортивную память, «лучших из лучших», к сонму которых мог бы присоединиться именно этот бегун, за которым сейчас следует камера. Именно комментарий составляет смысл «хороших» трансляций. Благодаря ему спортивное пространство и время становятся причастными к тому, для чего они существуют, — миру мифа, рассказа, к тому, что заставляет верить в историю и ценности. Комментарий вводит их в воображаемое, как это всегда делали спортивные газеты, но добавляет аспект, которым пресса не владела, — непосредственное присутствие. Таким образом, наши телеэкраны незаметно создают новые игры. Они усиливают испытания и возбуждение, преумножая сравнения и цифры.
Телеэкраны сталкиваются с возрастающим усложнением: времена проносятся по экрану, нагромождаются ссылки и цифры, изображение раздваивается, чтобы казаться вездесущим, замедляется, чтобы сосредоточиться на деталях, повторяется, чтобы лучше выделить интересные моменты. Здесь берет начало новый телевизионный профессионализм, новый способ смотреть спорт и в конечном счете новый способ восприятия. Повествовательные ресурсы тоже основываются на цифровых данных. В баскетболе компьютер определяет количество заброшенных игроками в корзину мячей, в конкретной партии и в совокупности, количество совершенных ими ошибок и штрафных бросков. В теннисе компьютер определяет рейтинг игрока, его турнирный результат, скорость мяча при подаче, количество очков, выигранных одним ударом, количество непосредственных ошибок, количество первых подач. В футболе он определяет количество угловых, штрафных ударов, офсайдов, «карточек» за нарушение правил, прошедшее и оставшееся время. Телеэкран не позволяет лучше видеть, он создает новый способ видеть. Он напрямую погружает телезрителя в миф, в интересную и привлекательную историю, выстроенную помимо игры и сделанную специально для того, кто смотрит. Конечно же, это детский миф. Но ведь эффект этого мифа отнюдь не ничтожен, даже если предпосылки его существования те же, что и у видеоигр.
Возможно, именно по этим причинам большое спортивное соревнование не может больше происходить без огромного экрана, помогающего зрителям стадионов и трасс увидеть действие иначе.
5. Теневая сторона
Образ имеет свою теневую сторону — впрочем, она представляет собой изнанку спорта вообще. Вот, например, удручающий и символичный эпизод. 29 мая 1985 года в Брюсселе на стадионе «Эйзель» на финале Кубка европейских чемпионов между командами «Ливерпуля» и туринского «Ювентуса» перед матчем болельщики Ливерпуля напали на трибуны болельщиков Турина. Толпа напирала на заграждения, стена обвалилась и образовалась давка.
Сводки поражают: 39 погибших, 454 раненых. Еще сильнее поражает решение руководства, несмотря на происшествие, провести матч. Игра велась и транслировалась, пока в нескольких метрах от поля умирали раненые. «Есть от чего заплакать, поэтому мы плачем»[1072], — газета L’Équipe от 30 мая не может найти других слов. Телеэкран торжествует, не считаясь с ужасом.
Теневая сторона состоит из таких нарушений, отклонений, порожденных состязаниями и свойственной им страстью, в то время как зрелище в спешке стремится их скрыть. Они известны и стары: насилие, допинг, финансовые махинации сопровождают спорт с самого начала. «Злоупотреблениям» нет числа в спортивной истории — от насилия со стороны зрителей, которые задерживали игроков во время первых «Тур де Франс»[1073], до умышленных травм, серьезно увечивших некоторых игроков на матчах конца XIX века[1074], или кокаина, который очень рано стали использовать боксеры, чтобы повысить болевой порог[1075]. Безусловно, опасность непрозрачности традиционна для спортивного мира. Сегодня ее стало еще больше: теневые зоны расширились, стали сложнее и организованнее, пропорционально масштабу зрелища и разнообразию целей. В результате члены спортивного сообщества и публика стремятся сохранить эти теневые зоны, чтобы защитить миф о совершенстве спорта и даже укрепить его. Нарушения только выигрывают от общепризнанности спорта: это помогает маскироваться, чтобы сохранять фундаментальную чистоту, на которую претендует спорт.
Противоречие развивается в самом сердце системы, усиленное, как никогда, прогрессом зрелища и обилием смыслов. Чтобы отвечать ожиданиям, спорт должен идти на крайности, чтобы быть привлекательным, спортивный образ должен граничить с «запретным». Нужно приготовить тело чемпиона к физической опасности, доходящей до насилия и полного разрушения. Нужно вознаграждать участников, не боясь финансовых рисков, доходящих до мошенничества и правонарушений. А спорт, чтобы выглядеть убедительно, должен способствовать «правильности», то есть равенству возможностей и сохранению здоровья. Чтобы к нему тянулись, он должен создать себе образ беспристрастного и контролируемого сообщества.
Три вида нарушений — насилие, коррупция, допинг — должны сегодня напоминать о том, насколько связаны между собой право и власть, причем не только в спортивном сообществе[1076].
Трагический пример «Эйзеля»[1077] слишком хорошо иллюстрирует действительное насилие. То же самое было в Марселе или в Лансе во время матчей кубка мира в июне 1998 года: хулиганы разгромили изрядное число улиц, и один английский министр назвал их «пьяными безмозглыми скотами»[1078]. Речь идет о более–менее ограниченном насилии, но при этом о явлении сложном и зрелищном, подпитываемом у одних крайними формами национализма, у других — алкоголем, который в спешке распивают у входа на стадион. Есть и насилие исключенных, тех, кто наиболее резко переступает через противоречие между все возрастающими потребностями общества изобилия и такой же постоянной невозможностью для некоторых стать его частью[1079]. В результате это насилие демонстрирует возможную уязвимость спорта, выявляющуюся в распущенности, которой способствовал его же успех.
Расследования договорных матчей, фальсифицированных финансовых операций, «купли» голосов в международных спортивных организациях иллюстрируют другое нарушение, связанное с денежными махинациями. Вот откуда постоянные подозрения, инициирование различных процессов, множество подсудимых, архивы, сожженные в Нагано после игр 1998 года (чтобы исключить возможность судебного разбирательства)[1080], сессия Международного олимпийского комитета 17 и 18 марта 1999 года, исключившая некоторых членов МОК за взятки[1081]. Изменение целей только содействует профессионализации нарушений. Девятнадцать обысков, проведенных в феврале 2005 года в «пяти значительных французских футбольных клубах, телеканалах, футбольной лиге, федерации футбола и маркетинговых фирмах»[1082] на предмет возможного мошенничества — ясный знак того, что рост задействованных сумм усугубляет риск растрат и злоупотреблений. Природа этих издержек тоже касается всех. «Операции трансфера игроков станут самыми выгодными, если обманом настаивать на невещественном характере цены игрока»[1083].
В 1980‑х — 1990‑х годах, во время сильной нестабильности, возникает потребность в допинге. Спортсмены широко применяли новые продукты: синтетические гормоны, анаболики, нервные возбудители. Возникал риск новых заболеваний: разновидностей рака, сердечно–легочных болезней, гормонального дисбаланса. Это касалось всех: здесь новички перемешались с уже признанными мастерами. Это одна из самых тревожных сторон спорта не потому, что употребление допинга разоблачает мошенничество или несет угрозу равенству среди соперников, но потому, что оно очерчивает контуры болезни как раз там, где должно торжествовать здоровье. Это внушает тревогу еще и потому, что продолжает обычную для нашей культуры веру в бесконечно гибкое тело, восприимчивое ко все более разнообразным изменениям, которые становятся возможны благодаря медицине и химии. Некоторые заголовки в научно–популярных журналах подчеркивают новый этап этой уверенности.
В Science et vie за 1968 год тело уподобляется «непрерывно совершенствующейся машине»[1084], сочетающей в себе «нервную искру» и «химические реакции», в Science et avenir за 2002 год оно уподобляется «кодированному устройству», стремящемуся к состоянию «генномодифицированного атлета»[1085], где новые волокна могли бы «производиться» по выбору программиста. Образ следует культуре времени, меняя свои модели, согласуя тему с метаморфозами «мысли», даже если многим они кажутся неосуществимыми.
Остается известный риск, связанный со стимулирующими практиками, порожденный ими новый рынок, ревизия «спортивных звезд»[1086], которую они провоцируют. Остаются и проблемы, с которыми эти спортсмены сталкиваются.
Иными словами, постепенно обосновываясь в мире спорта, зрелище, несомненно, преуспело: оно смешало в один коктейль легкую дозу очарования достижениями, самоидентификацию, рыночные находки. Непреходящая грандиозность спорта, повсеместная возможность наблюдения, медийная вездесущность не могли не породить в качестве ответной реакции склонность к нарушению порядка. Если взглянуть на дело так, в этом нет ничего удивительного. Здесь страсть всегда рождается в избытке как единственный, возможный и необходимый, законный ответ. Ответ, который черпает свою силу не столько из самого спорта, сколько из обращения к власти публики.