В Средние века тело становилось метафорическим образом государства, города, Церкви, университета, человечества… Конечно, это не являлось новостью для Западной Европы. Еще Платон в «Государстве» говорил о применимости к «идеальному полису» модели организма. В нем следовало различать голову (правителя-философа), живот (земледельцев) и ступни (стражей). Позднее Гоббс в трактате «Левиафан» (1651) представлял государство как гигантское тело, образуемое огромным множеством людей, символом которого являлся суверен.
Вместе с тем метафорическое использование образа тела для обозначения институтов коренится именно в эпохе Средневековья. Церковь как сообщество верующих представлялась телом, голову которого воплощал Христос.[118] Города, без конца устраивая заговоры и организуя городские органы управления, тоже во что бы то ни стало стремились обрести «мистическое тело».[119] Университеты рассматривались как «тело», обладавшее особым «престижем» (corps de prestige).[120]
И все же наиболее важный смысл метафоры тела в Средние века оказался, по-видимому, связан с политикой. Мир трактовался как аналогия человека. Человек становился мирозданием в миниатюре. Обнаженное тело воспроизводило мир в уменьшенном виде, в центре которого оно располагалось. Именно такой образ можно видеть на великолепной миниатюре из книжки «Деяния святых апостолов» (Liber divinorum operum) Луки, принадлежавшей Хильдегарде Бингенской и относящейся к XII веку.
Человек-микрокосм
Расцвет в философии темы «человека-микрокосма» связан с шартрской школой и приходится на XII век. Ей посвящен трактат Бернарда Сильвестра «De mundi universitae sive megacosmus et microcosmus» («О пространстве мира, или Мегакосмос и микрокосм»). Об этом писали необыкновенная аббатиса Хильдегарда Бингенская и не менее удивительная Геррада Ландсбергская, а также Гуго Сен-Викторский и Гонорий Августодунский. От них тема перекочевала в энциклопедическую и дидактическую литературу XIII века. Тело стало метафорическим символом мироздания в подлунном мире, восходившим к Аристотелю и испытывавшим сильное влияние звезд, расположение которых толковала утвердившаяся астрология.
Система метафор, связанных с телом, в принципе сложилась в эпоху Античности. Она включала в себя голову, внутренности и члены (caput-venter-membra). Кроме них, метафорическому осмыслению подвергались, разумеется, грудь (pectus) и сердце (cor) в качестве средоточий разума и чувств человека.
Из внутренностей особенно большую символическую нагрузку несла печень (по-гречески – hepar, а чаще jecur или jocur). Гадание на печени происходило от этрусков, которые почитали этот орган священным; впоследствии считалось, что печень является вместилищем страстей.
По рассказу Тита Ливия, в басне Менения Агриппы именно живот, обозначающий совокупность внутренностей, играл в теле роль некоего координатора.
Ему должны были повиноваться прочие члены, ибо он превращал пищу в кровь, которая текла по венам через все тело. Таким образом, Средневековье наследовало метафоры времен Античности.
Сердце, тело бреда
В XIII–XV веках сложилась и расцвела система идей, касавшихся сердца, чему сильно способствовала фантазия, нередко граничившая с бредом. В конце XII века теолог Ален Лилльской уже восславлял сердце как «солнце тела».
Сказанное особенно ярко иллюстрирует появившийся во французской литературе XIII века и прочно утвердившийся в эротических и куртуазных сюжетах мотив съедения сердца. В «Лэ об Иньоре» герой пользовался благосклонностью двенадцати дам. Двенадцать обманутых мужей в конце концов оскопили его и предали смерти. Они вырвали у него сердце, которое заставили съесть (вместе с фаллосом) двенадцать неверных жен. В «Романе о шателене де Куси и даме де Файель» женщина также подверглась жестокому испытанию: ей пришлось съесть сердце своего возлюбленного.[121]
По-иному осмысливалась аллегория сердца в XV веке, когда наступила печальная, меланхоличная осень Средневековья. Она вдохновила доброго короля Рене Анжуйского на сочинение поэмы «Любвеобильное сердце».[122] Тогда же обрела популярность тема мучающегося сердца, главного средоточия страдания.
Стоит проследить эволюцию образа сердца за пределами традиционных хронологических рамок Средневековья, то есть после XV века. В конце XVI и особенно в XVII вв. длительный «прогресс» метафоры сердца вылился в почитание Святого Сердца Иисуса. Барочная метаморфоза мистики сердца подготавливалась с XII века: со «сладчайшего сердца Иисуса» у святого Бернара Клервоского, с перенесения раны распятого Христа с правой стороны груди на левую, к сердцу. В то же самое время, в XV веке, в иконографии распространился образ Девы Марии, сердце которой пронзалось мечами семи скорбей.[123]
Мысль о важности и многозначности слова «сердце» вспыхнула в XVI веке у францисканца Жана Витрие и картезианца Жана Ланспержа с их мистической духовностью. Почитание Святого Сердца Иисуса, присущее «барочной» эпохе Средневековья, начало свое развитие в сочинениях святой Гертруды Великой (ум. в 1301 или 1302 г.) и продолжалось у Жана Ланспержа, в 1523–1530 годах занимавшего пост наставника послушников картезианской обители в Кёльне.[124]
Поразительно, что в наставлениях, которые Людовик Святой составил перед смертью сыну, будущему королю Филиппу III, и дочери Изабелле, ни разу не встречается пара «тело – душа». Функционирование личности христианина описывается с помощью другой метафоры – пары «тело – сердце». Все, что было духовного в человеке, вобрало в себя сердце.[125]
Голова – ведущая функция
Римляне, как и большинство народов, полагали, что в голове (caput) находятся мозг, душа и жизненная сила человека. Ей отводилась в теле ведущая роль. Историк Поль-Анри Сталь убедительно показал, что весьма распространенная в древности и в Средние века практика обезглавливания свидетельствует о вере людей в особую важность головы. Охота за головами вдохновлялась стремлением уничтожить личность и силу чужака, жертвы или врага. Обладание черепом побежденного часто означало присвоение победителем его достоинств.[126]
В христианской системе символическая ценность головы существенно возросла. К ней добавилась ценность «высокого» из фундаментального для христианства противопоставления «высокое – низкое», на котором основывалась иерархия: Христос являлся главой Церкви, то есть общества, а Бог – главой Христа. «Всякому мужу глава Христос, жене глава – муж, а Христу глава – Бог», – говорил еще апостол Павел в Послании к Коринфянам (1 Кор. 11, 3). Таким образом, голова, в полном соответствии с античной физиологией, понималась как центр соединения частей организма и его роста («…главы, от которой все тело, составами и связями будучи соединяемо и скрепляемо, растет возрастом Божиим» – Кол. 2, 19).
Еще более значительно увеличилась метафорическая роль сердца. Ксавье-Леон Дюфур продемонстрировал, что в Новом Завете сердце выступало не только «средоточием жизненных сил». В метафорическом смысле оно, как правило, обозначало также эмоциональную жизнь и внутренний мир, являлось «источником интеллектуальных мыслей, веры, понимания». Оно становилось «центром решающего выбора, морального осознания, неписаного закона, встречи с Богом».[127]
Аристотель определял тело как источник чувствительности. Его средневековые последователи подхватили тему. Святой Августин утверждал, что в сердце располагается «внутренний человек». В XII веке, когда любовь заявила о себе, одновременно утверждалось противопоставление любви небесной и любви земной. Первая восхвалялась главным образом в многочисленных толкованиях Песни песней, вторая обретала формы куртуазной любви. Обычай делить на части останки умерших королей и правителей и устраивать «гробницы сердца» относился к области политической символики сердца. Филипп Красивый в своем конфликте с папской властью проводил самую настоящую «политику сердца».
Печень, великий проигравший
В сложившейся конфигурации метафор имелся и «проигравший». Уже у римлян архаичное гадание на печени всегда воспринималось как «чужое». В Средние века, когда христианство отвергло языческое гадание в любых формах (уже говорилось о толковании снов), не только полностью исчезло гадание на печени, но существенно понизился «физиологический и символический статус» этого органа. Исидор Севильский, представлявший уровень «научного» знания средневекового христианского мира и предлагавший связанные с телом метафоры, в которых объединялись физиология и нравственная символика, писал, что «печень есть вместилище похоти» («In jecore autem consistit voluptas et concupiscentia»). В следующей фразе заключалось определение физиологической функции этой части тела: «Название печени происходит от того, что в ней содержится огонь, поднимающийся к мозгу (этимология возводится к словам jacio и jeci, которые означают «бросать», «кидать» или «посылать»). Оттуда он распространяется в глаза и другие органы чувств, а также части тела. Благодаря своему жару он превращает полученный от пищи сок в кровь, которую доставляет во все части, дабы они напитались ею».
Итак, статус печени (иногда говорили также «живот» или «внутренности») понижался, она оказывалась ниже пояса, в ряду постыдных частей тела. Она становилась местом возникновения сладострастия, той похоти, которая преследовалась христианской религией и подвергалась гонениям со времен апостола Павла и святого Августина.
Рука, двойственное орудие
Исключительное место, определявшееся идеологическими и социальными противоречиями эпохи, в средневековой символике, связанной с телом, занимала рука. Прежде всего она являлась знаком защиты и руководства. В первую очередь это относилось к руке Господа, спускавшейся с неба, дабы управлять человечеством. Рука использовалась и при вознесении молитвы духовным лицом или любым христианином. Руки, воздетые в молитве, можно увидеть на первых изображениях христиан. Итак, рука производила самые важные жесты.
Вместе с тем она же представляла собой орудие покаяния, выполняя черную работу. Святой Бенедикт Нурсийский почитал ручной труд, имеющий двойной и противоречивый смысл одновременно искупления и смирения, одной из первых обязанностей монаха. Притом он отнюдь не выступал за реабилитацию труда как такового. Как мы уже видели, поэт XIII века Рютбёф гордо заявлял: «Я не из тех, кто работает руками».
Двойственное отношение к руке проявлялось в ритуале оммажа – символическом жесте вассалитета, составлявшем центр феодальной системы. Вассал вкладывал свои руки в руки сеньора в знак послушания, но также и доверия.
Символический договор сеньора и вассала скреплялся при помощи другого органа – рта. Поцелуй мира был поцелуем в губы. Таким образом, обычай соскальзывал в область куртуазной любви, уподоблявшейся вассалитету: поцелуй становился символом куртуазной любви между рыцарем и дамой.