История тишины от эпохи Возрождения до наших дней — страница 11 из 22

оцессов, в том числе полового возбуждения. В этом отношении рамки сужались до такой степени, что в XIX веке наблюдался даже так называемый «зеленый недуг» — женщинам иногда становилось дурно от одного лишь страха пустить газы на публике[156]. Выходит, язык тела накладывает печать молчания на людей в том, что касается жестов, поз, движений, а также собственно речи. Говорить о физиологических процессах становится непристойным. «Проявления тела замалчиваются, — пишет Мари-Люси Желар, — общество тяготеет к безмолвию в этом отношении, и того, что происходит в организме, якобы не существует вовсе»[157]. Подобный этикет мог обернуться полным подавлением определенных жестов и игнорированием целой группы объектов материального мира. Георг Зиммель, со своей стороны, отмечает, что с XIX века уже сам разговор на тему пищеварения мог расцениваться как грубость.

В начале XIX века умение молчать и вовремя замолкнуть посреди всеобщего гвалта — признак благородных манер, равно как и умение говорить не слишком громко. Молчание также означает готовность человека слушать; неслучайно в эту эпоху, когда люди любили посекретничать и доверить друг другу личные тайны, умение хранить молчание ценится особенно высоко. С середины XVII века оно становится неотъемлемой частью представлений о воспитанности и хорошем тоне и позволяет отличить парижанина от провинциала.

В XIX столетии разворачивается жаркий спор о режиме тюремного заключения. Одна сторона отстаивала так называемую пенсильванскую пенитенциарную систему с одиночными камерами — этот тип заключения сразу обрекал человека на постоянное молчание. Сторонники оборнской системы выступали за совместные пребывание и труд осужденных, которым, однако, надлежало молчать и запрещалось разговаривать друг с другом. Из этого можно сделать вывод, что молчание обладает целительными свойствами, помогает человеку обрести верные ориентиры в жизни и исправиться. Таким образом, оно выступает и наказанием в виде ограничения свободы общаться, и в то же время залогом полноценной интеграции в социум в будущем.

С конца XVIII века умение молчать и не разглашать лишние подробности приобретает особо важное значение в сфере семейных и межличностных отношений, для которых в ту эпоху тайна — или, по крайней мере, отсутствие огласки — была условием само собой разумеющимся. Ареал распространения молчания соответствовал численности данной социальной подгруппы или данного сообщества.

Внутри многих сообществ запрет на лишние разговоры служит эффективным средством влияния. «Отказ слышать и видеть другого человека, не позволять ему войти в вашу жизнь и оставить в ней след — означает обречь его на небытие»[158]. Особенно наглядно эта тенденция проявлялась в придворной среде, описанной, в частности, Сен-Симоном. В связи с этим возникает вопрос о замалчиваниях со стороны авторов подобных исторических источников и о границах их искренности. Изучая такие тексты, мы неизбежно наталкиваемся на лакуны, недостаток сведений, отказ от описания ряда подробностей. Это заставляет задуматься о том, что означает в каждом конкретном случае намеренное молчание автора.

В современную эпоху — хотя сложно с точностью сказать, когда именно начался этот процесс, — произошло изменение запретов и требований, связанных с соблюдением тишины, а также их смягчение и расшатывание. Другой характер обрела и потребность людей в тишине, изменились места, где она является обязательным условием, равно как и те места, в которых можно ею насладиться. Кроме того, множество благотворных свойств, приписываемых молчанию прежде, перестали за ним признаваться; даже слышать тишину люди постепенно стали совсем иначе.

Вдобавок с начала XIX века в западных странах повысился порог терпимости людей к шуму, что в значительной мере повлияло на их отношение к тишине. При сплетении всех этих факторов крайне сложно проследить историю изменений запретов и предписаний, касающихся молчания. В первые десятилетия XIX века наполненность европейских городов, в особенности Парижа, звуками — в противоположность деревне — была велика, на улицах стоял постоянный гомон, который мало-помалу стал восприниматься как нечто в порядке вещей, и порог терпимости людей к шуму сильно возрос. В эту эпоху крики торговцев, ремесленников, разносчиков создавали звуковой фон городской жизни, превратившись в несмолкаемый гвалт. Кроме того, было много уличных музыкантов, в том числе шарманщиков, чьи выступления никто не ограничивал. Повсюду работали шумные механизмы и разного рода агрегаты — в мастерских, в лавках. Жак Леонар, изучавший этот мир звуков, пишет даже о кузницах, расположенных в парижских жилых домах.

К этой какофонии добавлялся звон колоколов, который раздавался из церквей, монастырей, образовательных учреждений. Грохот повозок, телег и прочего транспорта был оглушительным.

С середины XIX столетия порог терпимости к шуму снижается. Люди снова начинают стремиться к тишине, и как следствие формируются новые требования, касающиеся молчания. Крики торговцев и ремесленников постепенно становятся тише — они исчезнут с улиц лишь к середине XX века. На открытках 1890-х годов с явной ностальгией воспроизведены фотографии «исчезающих профессий», представители которых в прежние времена оказывали ощутимое влияние на звуковой облик города. На музыку улицы, как показывает в своем исследовании Оливье Балаи на примере Лиона, накладывается все больше ограничений, равно как и на уровень шума в жилых помещениях[159]. В среде общественной элиты шум ассоциируется с вульгарностью и простонародным поведением, считается дикостью и невежеством и, соответственно, к нему проявляется все меньше терпимости.

Общественное мнение формируется таким образом, что ценность тишины становится несомненной. Рождаются новые предписания и запреты. В театрах и особенно в концертных залах отныне не разрешено шуметь, однако эта норма претворяется в жизнь постепенно, медленно. В 1883 году французский фотограф Надар выступил против колокольного звона, прежде всего — раздававшегося рано утром[160]. Он сравнивал это явление с «бунтом в котельной». В Швейцарии протестовали против собачьего лая. Вплоть до сегодняшнего дня люди то и дело жалуются на крики петухов, нарушающие утреннюю тишину.

Анализ юридических источников указывает на то, что люди стали более восприимчивы к тишине и шуму. Для ясности приведу два примера. В период Июльской монархии пекари города Монтабан имели обыкновение громко петь в предрассветные часы, чтобы работа спорилась, и это вызвало жалобы со стороны жителей соседних домов. Однако вскоре жители оставили пекарей в покое, поскольку поняли, что пение является неотъемлемой составляющей их ремесла. А вот почтальона, который трубил в рожок, проезжая ночью на своем дилижансе по улицам города, отстранили от должности: этот его обычай не сочли необходимым условием хорошего выполнения работы.

С конца XIX века шорох автомобильных шин мало-помалу вытесняет грохот телег и стук лошадиных подков. Иными словами, мир городских звуков претерпевает изменения, уличный шум становится качественно иным — теперь его определяют заводы, гудящие автомобили. И многим это по душе. На заре XX столетия Луиджи Руссоло и итальянские футуристы воспевают автомобили и разного рода механику, а затем поэтизируют звон оружия. Руссоло уверяет, что гул мчащегося на полной скорости авто и стрекот пулемета сладкозвучнее Пятой симфонии Бетховена[161]. Впрочем, этот новый звуковой облик города заставляет тех, кто наделен нежным и утонченным слухом, искать тишины в соборах и церквях.

В целом же эти глубокие изменения в звуковой наполненности города — важная веха в истории тишины; они тянут за собой следствие, заключающееся в том, что тишина постепенно становится редкостью. Георг Зиммель отмечает, что с началом XX века пассажиры в поездах и трамваях перестали затевать разговор и вместо этого лишь молча смотрели друг на друга, между тем как раньше дело обстояло не так. С середины XIX столетия фланеры и некоторые спешившие прохожие стали выказывать недовольство, когда кто-то окликал их, а толпы посетителей на Всемирных выставках — скорее, молчаливые — существенно отличались от шумных сборищ прежних времен. В Париже в 1890-е годы на фасадах домов стали пестреть огромные афиши, появилось множество газетных киосков, а также людей, работавших «ходячей рекламой»[162]. В результате бульвары превратились в пространство для чтения, где были бы неуместны крики ремесленников, пытавшихся привлечь внимание к своему товару. Остались разве что разносчики газет и мелкие торговцы.

Первая мировая война принесла с собой глубокие изменения в том, что касается тишины — ее смысловой наполненности, значения и оттенков. Со своим грохотом оружия она породила звуковой ад, оглушительный шум, преследовавший человека повсюду и не смолкавший: пальба, лязг, боевой клич трубы, крики гнева, стоны, предсмертные хрипы — все смешивалось, а иногда опускалась тишина, наступало полное безмолвие, как это было 11 ноября 1918 года, когда мир понял, что войне пришел конец и теперь начнется новая жизнь.

Раньше всякая тишина означала передышку, паузу, и в ней были сладость и облегчение; она воспринималась как «залог долгожданного покоя». В окопах любой звук обостряет бдительность, безмолвие же усыпляет ее и вводит солдата в оцепенение. Порой его охватывает «парадоксальный страх затишья», поскольку оно — аномалия. Такими словами Марко де Гастин, французский художник, кинорежиссер и сценарист, комментирует свою картину «Тревога». «Научиться вычитывать смысл звуков и тишины — один из необходимых навыков» для всякого, кто стремится выжить. Во время атаки