О прямой преемственности Трапезундской империи от Византии писали Д. Закифинос, А. Вакалопулос, Д. Никол[736], М. Куршанскис[737], Э. Брайер[738], Р. М. Шукуров[739]. Э. Жансан не высказал своего мнения столь же непосредственно. Однако, фактически он разделял взгляды вышеназванных исследователей[740].
От решения трех основных проблем вытекал и подход к производным — было ли образование империи непосредственно связано с IV Крестовым походом и какие задачи ставили перед собой основатели государства? Большинство историков, стоящих на позиции «византийского континуитета», естественно, связывало основание понтийского государства с разрушительными для Византии последствиями IV Крестового похода. Примечательно, что так же смотрели на проблему сами византийские писатели XIII–XIV вв. Никита Хониат прямо выводил образование новых греческих государств из катастрофы 1204 г., когда новоявленные греческие правители, «потеряв голову от стремления к славе и желая называться государями, по неразумию вооружились друг против друга», обеспечив тем самым победу латинским разбойникам[741]. Акрополит начало новых государственных образований искал среди смут, последовавших за взятием Константинополя[742]. Никифор Григора нарисовал красочную картину гибели государства ромеев, уподобившегося застигнутому бурей кораблю, распадающемуся на множество обломков[743]. Но позиция современников событий, к тому же переживших тяжелый кризис или ощутивших на себе его последствия, не может быть правильным мерилом событий, тем более что византийские авторы в той или иной мере разделяли ромейскую имперскую неприязнь к партикуляризму.
На других позициях стояли сторонники грузинского влияния в образовании империи. Еще А. А. Куник, сравнив данные Панарета и Картлис Цховреба, показал, что взятие крестоносцами Константинополя в апреле 1204 г. и образование Трапезундской империи — события независимые: ведь подготовка к походу на Понт должна была начаться ранее зимы 1203/04 г.[744] Ф. И. Успенский углубил этот взгляд, заметив, что общий ход IV Крестового похода благоприятствовал юным Комнинам, хотя сами события 1204 г. послужили лишь внешним толчком[745]. Признавая эту общую связь, А. А. Васильев считал, что захват Алексеем Трапезунда не был результатом падения Константинополя, однако капитуляция Ангелов 18 июля 1203 г. могла вдохновить Тамару[746]. Чаще всего в исследованиях просто констатируется одновременность падения Константинополя и образования Трапезундской империи[747].
Как нам представляется, в подходе к решению этого вопроса не учитывается наличие ДВУХ этапов становления Трапезундского государства: 1) захват самого города и консолидация вокруг него областей Понта и 2) дальнейшая экспансия на Запад отчасти с реставраторскими целями и возможным привлечением бежавшего из захваченных крестоносцами земель населения. Падение столицы в тот момент, когда военная экспедиция Комнинов была начата и успешно осуществлялась, могло создать новую альтернативу, и тут встает вопрос о первоначальных планах основателей империи.
Я. Фальмерайер справедливо разделил проблему на две части: сами Комнины и их константинопольские приверженцы стремились к восстановлению Византийской империи, но объективные потребности и желания жителей Синопа и Трапезунда требовали образования самостоятельного государства, свободного от притязаний Константинополя и защищенного от грабительских походов туркменов и сельджуков[748]. А. А. Куник твердо отстаивал взгляд, согласно которому Комнины не могли ставить задач восстановления империи, не зная в начале похода о падении Константинополя. Они следовали планам Тамар, направленным на то, чтобы с помощью дружественной династии на Понте сокрушить силу сельджуков[749]. Н. Йорга, напротив, настаивал на первенствующем значении именно реставраторских планов Алексея и Давида, в подтверждении чего указывал на принятие Алексеем императорского титула[750]. А. А. Васильев синтезировал оба направления: экспедиция Тамар 1204 г. не ставила своей целью восстановление империи: в начале кампании ни Алексей, ни Давид не думали о том, чтобы отнять Константинополь у латинян. Затем их пути разошлись: Алексей остался в Трапезунде, а его брат с 1205 г. пытался восстановить Византию[751]. Э. Брайер, обратив внимание на то, что выступление братьев — Комнинов произошло ранее 1204 г., справедливо полагал, что если это и был сепаратистский мятеж, то он был направлен тогда скорее против уже низложенных Ангелов, чем против латинян, Ласкаридов или сельджуков[752]. Р. М. Шукуров квалифицировал поход Алексея на Трапезунд как прокомниновский мятеж, вводя его в контекст Комниновского «реставрационного» движения, развернувшегося в конце XII в. Роль Грузии, на его взгляд, сводилась к начальному толчку, обеспечению успеха мятежа, при этом выгода Грузии (которая претендовала в то время на роль региональной сверхдержавы) заключалась в том, чтобы низвергнуть в Константинополе режим Ангелов, с которыми у Багратидов были враждебные отношения. Р. М. Шукуров поддержал положение о «раннем» бегстве царевичей в Грузию[753].
В связи с полемикой по поводу реставраторских планов Комнинов большое место в литературе занял вопрос о времени и значении принятия ими титула ΜΕΓΑΣ ΚΟΜΝΗΝΟΣ[754]. Попытку хронологической реконструкции борьбы Феодора I Ласкаря и Великих Комнинов за Пафлагонию в 1204–1214 гг. недавно предпринял Я. Бус[755].
Анализ научной литературы показывает, что изучаемая тема не нова в историографии. И все же в ней есть еще большие лакуны, неясности, вопросы, на которые нет ответа из-за фрагментарности источников. М. Куршанскис справедливо замечал: «Трапезундская империя была основана при обстоятельствах, которые остаются таинственными, несмотря на все исследования вплоть до наших дней»[756].
Новыми тенденциями в историографии, четко обозначившимися с 70-х гг., особенно после XV Международного конгресса в Афинах, посвятившего специальную сессию этой теме, стало рассмотрение нашей проблемы через призму борьбы центробежных и центростремительных сил в Византии, с учетом экономических, социальных, географических факторов[757]. Нет нужды повторять выводы этих исследований. Достаточно сказать, что подспудные процессы регионализации провинций, протекавшие в Византии, были многократно усилены географическим и этническим факторами на Понте. Не случайно именно Понтийский вариант Гавров Й. Хоффман назвал «классическим примером» (Paradebeispiel)[758]. Но особенности регионального сепаратизма, развивавшегося во всегдашнем взаимодействии и взаимоотталкивании с силами централизации, заключались в том, что, раз начавшись, он как бы прорастал в глубь территории, уже вроде бы и отторгнутой от первоначального общеимперского ядра. Так, первые ростки его обнаружились в «двуперсонности» основателей самой Трапезундской империи — Алексея и Давида, а затем с особой силой в ходе гражданской войны феодальных кланов империи в середине XIV столетия, о чем речь пойдет ниже. Его частичное преодоление при Алексее III дорого обошлось империи, но это был возврат к прежней централизации, оспариваемой по отношению к Византии в целом вначале Таврами и (поневоле, после 1214 г.) Великими Комнинами, решение задач централизации силами децентрализации, подобно «загадке» Константинопольских Комнинов в XI–XII вв.[759].
Исследуя феномен с идеологической стороны, Э. Арвейлер определила подоплеку понтийского сепаратизма как греческий «провинциальный патриотизм», усиленный антилатинскими настроениями[760].
Наконец, совсем недавно французский историк М. Баливе так объяснил географические и политические факторы образования и существования Трапезундской империи: изолированность цепью Понтийских гор, прибежище стойкого Комниновского легитимизма, поддерживаемого партикуляризмом туркоманских эмиратов Сев. Анатолии, что позволяло долго избегать сельджукидской централизации, связи с кавказско-иберийским миром[761]. Конечно, это далеко не полные объяснения, но и они не лишены рационального зерна. Г. Штратил-Зауэр не без основания отмечал, что выбор Трапезунда как столицы империи в момент крестоносных завоеваний не был случаен для Алексея I: именно в Трапезунде, географически защищенном от латинской опасности, было легче всего переждать происходившие события[762].
Феномен понтийского регионализма (назовем его так, избегая более двусмысленного в применении к Понту термина «сепаратизм»[763]