История целибата — страница 14 из 52

Религиозные женщины – как монахини, так и живущие в миру – рассматривали вопрос о целибате с самых разных позиций. Большинство клириков-мужчин возлагали на себя священные обязанности по собственному желанию или подчинялись решению своих семей воспитать из сына священника или монаха. Однако подавляющее большинство женщин отдавали в монастыри, где они были обязаны давать обет целибата, не считаясь с собственными желаниями или даже против собственной воли. Эти женщины реагировали на такое положение вещей самыми разными способами – от безропотного повиновения до неохотного согласия, явной непокорности или даже открытого сопротивления.

Но для женщин, направляемых к своему призванию Господом, а не скупостью, бедностью или другими причинами, вынуждавшими родителей отдавать дочерей в монастырь, насильственный обет целибата редко оборачивался трагедией. Для них он служил орудием веры и средством обретения личной независимости.

Обители радости

[338]

Как Екатерина Сиенская и несметное число других праведниц, посвятивших жизнь Господу, глубоко верующие христианки без малейших колебаний давали обет вечного соблюдения целомудрия. Моральное давление, оказывавшееся на них с тем, чтобы они хранили невинность, было особенно сильно, поскольку девственность составляла постоянное наваждение религиозных мыслителей и писателей. Написанная в XIII в. работа Hali Meidenhad – «Святая непорочность», – резко осуждавшая сексуальные отношения и брак, была адресована молодым девственницам в надежде на то, что они сохранят свою невинность[339]. Девственность провозглашалась «добродетелью, стоящей выше всех других добродетелей, которая более других угодна Христу». С другой стороны, даже супружеские половые отношения объявлялись непристойными, отвратительными и скотскими, «бесстыдным вожделением плоти… <и> срамным соитием, полным вонючей мерзости и гнусных деяний». На деле это лишь «ложе для страждущих, чтобы ловить <в их падении> слабых, которые не могут стоять на высоком холме так близко к небесам, как добродетель невинности». В том случае, когда это было непонятно, автор велел своей девственной читательнице «не ломать ту печать, которой ты запечатана!»

На тех, кто был решительно настроен против замужества или состоял в несчастливом браке, описание семейной жизни, приводимое в Hali Meidenhad, должно было производить еще более угнетающее впечатление, чем то, которое Лев Толстой дал в «Крейцеровой сонате», с негодованием осуждая брак. Редкая счастливая жена или муж, как заявлял автор, должны переживать по поводу того, что их супруга или супруг перейдут в мир иной. Большая часть тех, кто состоит в браке, ненавидят друг друга, и когда ненавистный супруг дома, жена, которая как каторжная надрывается в домашних хлопотах, «при взгляде на нее мужа приходит в трепет; его мерзкая радость, как и грубость, наполняют ее ужасом». Кроме того, он издевается над ней, бьет ее и колотит, как будто она его рабыня.

Сексуальные отношения с этим чудовищем, конечно, обязательны. Следующий этап семейного чистилища – это беременность, при которой лицо жены становится «зеленым как трава», вокруг глаз у нее темные круги, а голова раскалывается от пульсирующей боли. Во рту отвратительный вкус, а стоит ей что-то съесть, как желудок все выбрасывает обратно. Более отталкивающее описание беременности и утренней тошноты, наверное, трудно было придумать, и оно не могло не оказывать сильного впечатления на женщин, читавших это произведение.

Большое число других литературных работ также были посвящены теме защиты девственности, в частности для многих примером для подражания становились широко распространенные «Жития» разных праведниц. Как и у обычных женщин, у святых девственниц, о которых шла речь в Hali Meidenhad, случались яростные столкновения и стычки, правда не с опостылевшими им мужьями, а с нечестивыми правителями, дикими зверями и злыми воинами. Hali Meidenhad – впечатляющее произведение, но, несмотря на преувеличения, там говорилось о реальных отношениях бесчисленных мужей и жен. В семьях, где мало что можно было скрыть от их членов, потрясенные читатели должны были находить сходство сюжетов с браками их родителей, мучительными и опасными для жизни родами матерей, норовистым нравом и тяжелой рукой отцов.

В тот период даже девушки из состоятельных семейств жили вместе с другими женщинами в женских покоях, где нельзя было избежать встреч с мужчинами – родственниками и слугами. Им никогда не удавалось оставаться в одиночестве, и для тех, кто к нему страстно стремился, жизнь была кошмаром, вынесенным на всеобщее обозрение. Вход в некоторые комнаты женщинам был запрещен, им часто приходилось сидеть не на стульях, а на подушках. Они не владели ничем, включая себя самих. Они не могли сами путешествовать, учиться, обращаться к властям. Они не могли ни учить, ни ухаживать за больными, ни управлять, ни руководить. Они не распоряжались ни одной стороной своей жизни, включая собственное будущее. Принимая во внимание эти реалии, мрачное описание супружеской жизни и родов, данное в Hali Meidenhad, должно было заставить молодых женщин всерьез задуматься над открывавшимися перед ними возможностями, включая перспективу сохранения девственности, к чему их настойчиво призывал автор.

Женщины, которых не соблазняли романтические представления о браке, а больше манила духовность, сначала все чаще задумывались, а потом все сильнее стремились к жизни в монастыре. Почти всегда их больше всего привлекало целомудрие, поскольку данные ими обеты означали, что они отрекаются от грешного вожделения и своей традиционной роли жен и матерей, получая взамен одобрение Христа, а также восхищение и уважение общества. «Ты поешь новую песню, – восторженно вещал ведущий французский теолог XV в. – Ты будешь избрана и коронована божественной короной в раю… Страстная песнь созерцания сделает тебя царицей земли и небес»[340].

Такая девственность предполагала не только воздержание от половой жизни. Кроме того, это было всеобъемлющее мистическое качество, лирически описанное испанским писателем XVI в.: «Непорочность тела ничего не значит без целомудрия мысли, а если они дополняют друг друга, то нет ничего более чистого, ничего более угодного Господу, а сама она становится цветком Пресвятой Богородицы»[341].

Девственность однозначно одобрялась Церковью и обеспечивала ангельскую загробную жизнь. Она также исключала необходимость заключать мерзкий брак, заводить чумазых детей и горевать, когда они умирают. Но никто не рассчитывал на то, что можно хранить вечную девственность дома, потому что родителям не терпится выдать дочь замуж, если только ей очень не повезет и они не отдадут ее в монастырь, где целомудрие почиталось величайшей добродетелью.

В пользующемся хорошей репутацией, солидном монастыре пределом для искренне благочестивой девственницы были небеса – как в прямом, так и в переносном смысле слова. Ее духовную награду составлял мистический союз с Христом, место в раю, возможно, причисление к лику святых, если ее непорочность дополнялась достаточным количествам других свершений. Внешний мир также сулил ей уважение и престиж, а исключительным праведным подвижницам, таким как Екатерина Сиенская, Бригитта Шведская и Хильдегарда Бингенская, вполне можно было рассчитывать на власть и влияние в важнейших государственных вопросах. Монастырь давал европейским женщинам больше свободы для духовного развития и самовыражения, чем какой бы то ни было другой общественный институт, включая семью. Те из них, которые стремились к лидерству, вполне могли воплотить свои стремления в стенах монастыря, но светские возможности, в отличие от их братьев, им были недоступны.

В монастыре стремившаяся овладеть знаниями женщина могла получить образование, в котором за его пределами ей было отказано – иначе говоря, только женщины, уходившие в монастырь, могли рассчитывать на получение образования. Те, кто хотел учиться, за монастырскими стенами вполне могли удовлетворить это свое желание, в то время как в светском обществе эрудированная дама была редкостью, и порой над такими женщинами глумились как над ненормальными. Монастыри предлагали им образование, доступ к архивам и библиотекам, переписку с учеными-теологами. (Фанатичные служители Церкви препятствовали этой деятельности, но некоторые симпатизировавшие им духовные отцы ободряли их на этом пути, а самые сообразительные монахини умели обходить препятствия на пути к обретению знаний.)

Наряду с этим уход в монастырь представлял собой законный способ избежать проблем и конфликтов семейной жизни и сменить их на пылкие, задушевные отношения с другими монахинями. Но лучшим из того, что мог предложить монастырь монахине, было непросто определимое, но очень ценное состояние – одиночество – в форме отдельной комнатки или кельи. В этих малюсеньких кельях было все, в чем нуждались монахини: небольшой стол со стулом, распятие и кровать. Все это находилось лишь в ее распоряжении, и на протяжении долгих часов она могла молиться, медитировать, размышлять, читать или писать, сколько было угодно душе. Таким образом, благочестивая женщина, повенчанная с Христом и давшая обет непорочности, вполне могла рассчитывать на то, что жизнь в монастыре выведет ее на пути, в мирской жизни перекрытые для нее на каждом повороте. Однако такой взгляд на монастырскую жизнь представляет ее в несколько идеализированном свете. Дело было в том, что в действительности большинство обитательниц женских монастырей отнюдь не стремились к духовному совершенству, попадая туда совсем по другим причинам. Они рассматривали свое монашеское состояние как возможность сделать карьеру, которая в других обстоятельствах была бы для них более чем проблематичной. Их родители или опекуны давали монастырям требуемые суммы денег, и монахини получали возможность проводить остаток жизни в праздности. «Большинство людей не ощущает эмоционального подъема от… евангельских убеждений», – жаловалась одна монахиня[342]. В этом замкнутом мире, далеком от благочестия, торили свой путь послушницы, искренне преданные принципу целомудрия. Поэтому нет ничего удивительного в том, что для каждой монахини монастырь представлялся совсем не тем, чем он был для других: «карьерой, призванием, тюрьмой, убежищем; для разных обитательниц средневекового женского монастыря он воплощал в себе все эти качества»[343].

Из всех монастырских жительниц обычно выделялась небольшая часть монахинь, чьим призванием была служба Господу, и именно они нередко выдвигались на руководящие посты, что позволяло им определять моральную атмосферу их обители. Иногда к этому с пониманием относились их родители, с чувством долга и не без энтузиазма помогавшие дочерям делать карьеру, предоставляя им необходимое содержание. Однако многие женщины приходили в монастыри, только выдержав ожесточенные битвы с семьей.

Чечилия Гонзага была одной из тех, кто с самого детства мечтал о «маленькой келье», хотя маркграф – ее отец, обручил дочь с герцогским сыном. Чечилия храбро противилась всем отцовским угрозам и переносила избиения до тех пор, пока бракосочетание не было отменено, но в гневе своем отец запретил ей уходить в монастырь. По наущению папского чиновника Чечилия спрашивала отца: «Почему меня здесь держат против моей воли? Почему для меня жалеют малюсенькую келью и колченогий стол в семье Христа?» Маркграф оставался равнодушен к ее сетованиям, но в завещании предоставил ей право уйти в монастырь. Когда он умер, Чечилия ушла во францисканский монастырь Санта-Кроче вместе с матерью Паолой, ставшей его благотворительницей[344].

Большую часть благочестивых монахинь составляли вдовы. Многие из них относились к монастырю как к спокойному дому престарелых, другие мечтали о нем, пока жили в браке, навязанном им родителями. Немецкая праведница Доротея из Монтау в шестнадцать лет вышла замуж за человека, способного стать образцом мужа, описанным в Hali Meidenhad. Она родила от него девятерых детей, потом он умер, и Доротея переселилась в замурованную келью при кафедральном соборе.

Если судить с духовных позиций, то Анджела из Фолиньо была одновременно самой веселой и самой скорбящей вдовой из всех. Ее мать, воспринимавшаяся ею как величайшая помеха в жизни, умерла. Вскоре после этого в мир иной отошли также ее муж и дети. Анджела ощутила «великое утешение» в их смерти, о которой она молилась, и по ее собственным словам, заставляющим стыть в жилах кровь, «я думала, что впредь, после того как Господь для меня это сделал, сердце мое навсегда соединится с Его сердцем, а сердце Господа навсегда пребудет в моем»[345].

Для женщин глубокой и твердой веры путь к тому, чтобы дать обеты, необходимые для приема в монастырь, начинался с освободительного целибата. Апостольская бедность, смирение и покорность также получали должное воздаяние. Как поясняла англосаксонская аббатиса, спокойная обстановка и повседневная рутина монастыря скорее освобождали монахинь, соблюдавших взятые на себя обязательства, чем ограничивали их. Однако это вовсе не соответствовало тому, к чему стремились представленные мужчинами церковные власти, и потому медленно, но верно церковные эдикты усиливали контроль над небольшими мирами монахинь. Они покончили с двойными монастырями, где во главе женского монастырского сообщества стояла аббатиса. В 1215 г. они запретили создание новых женских орденов и узаконили дальнейшие ограничения монастырской жизни. Официальное церковное женоненавистничество требовало, чтобы целомудренные женщины, стремящиеся в Царствие Небесное, жили под властью мужчин, оторванные от мира. Это означало, что монахини, чье призвание состояло в служении другим, например в преподавании или исцелении, должны были приглашать учеников или страждущих в монастырь, а не сами появляться на улицах, где царил соблазн светской жизни.

Если взглянуть на монастырскую жизнь изнутри, очевидными станут ежедневные испытания, искушения и победы благочестивых монахинь. Более широкая, аналитическая перспектива ограничена работами нескольких наиболее прозорливых мыслителей и, конечно, многочисленных историков, опиравшихся на опыт предшествующих столетий. К счастью, эта мелочная, растворенная в воздухе повседневная жизнь была запечатлена для вечности в стихах и пьесах необычайно остроумной и талантливой испанской аббатисы Марселы де Сан-Феликс, незаконнорожденной дочери великого драматурга и писателя Лопе де Веги, чьи работы с конца XVI в. составляют непревзойденную гордость испанской литературы.

Выдающаяся писательница мать Марсела де Сан-Феликс

[346]

Марсела де Сан-Феликс была дочерью Лопе де Веги и прекрасной безграмотной актрисы Микаэлы де Лухан, жены актера. Микаэла куда-то пропала или скончалась, когда Марсела была еще совсем маленькой, и девочка воспитывалась в культурном, но морально развращенном мадридском доме отца. Поскольку Лопе де Вега, несмотря на жен и любовниц, был священником, он служил мессу в своей прекрасно украшенной личной часовне. Как и Лопе раскаивался в двойной жизни, которую вел, а потом вновь в нее погружался, Марсела тоже разрывалась между тягой к изысканной утонченности и праведной простотой религии. В конечном итоге победу одержала вера, и Марсела стала страстной сторонницей аскетизма.

Найди себе жилье, поняв, что ты ничтожна,

Пусть станет радостью твоей забвенье,

Чтоб ты не потерялась в этой бездне;

И в длящемся твоем уединенье

Пусть ты поймешь, насколько ты ничтожна[347].

Однако поскольку Марсела была незаконнорожденной, ее персональный выбор существенно ограничивался. Когда ей исполнилось шестнадцать лет, она ушла в монастырь и призналась на исповеди, что дома ее не любили и ей нужно было какое-то убежище из-за возникших там проблем. (После того как великий, но лицемерный Лопе де Вега соблазнил ее любимую единокровную сестру Антонию Клару, он навсегда выгнал ее из дома.) Марселе в большей степени, чем любой другой монахине, приходилось сталкиваться с эротикой – как в физическом плане, так и в литературном. Почти сразу же, как только она научилась писать, Лопе отдавал ей на переписку свои работы, включая пылкие и бурные любовные письма к Марте де Неварес, его последней большой любви, и матери Антонии Кларе. Выводы Марселы о сущности романтической и эротической любви и ее последствий были настолько неприятными, что она больше не могла оставаться под отцовской крышей. А целомудрие – по контрасту – в прямом смысле слова несло свою награду в себе самом.

Грешный образ жизни Лопе и практика священнослужителя также подвигли Марселу на поиски праведности в монастыре. Придя туда, она оказалась в успокоительных мистических объятиях Христа, своего супруга, и осталась там на всю жизнь. Но даже в качестве Христовой невесты она должна была продолжать общение со своим земным отцом. Лопе навещал ее каждый день, за исключением непродолжительных периодов, когда она запрещала ему появляться на святой земле монастыря. На протяжении четырнадцати лет, вплоть до своей кончины, он заигрывал с ней и флиртовал, как будто не хотел считаться с тем, что был ее отцом. Он постоянно бессвязно говорил ей, что она недооценивает свою «призрачную, быстропроходящую красоту», все время рассказывал о своих любовных похождениях, будто в насмешку над ее непорочностью, которой она так дорожила. Тем не менее в конце концов она настояла на том, чтобы его похоронная процессия изменила маршрут и прошла перед воротами монастыря, предоставив ей возможность отдать отцу последний долг.

Вожделение на глазах Марселы разрушило ее семью, и она, уходя от этого чувства, подменила его глубокой, преданной дружбой с другой монахиней, не чуждой литературной работе, Херонимой дель Эспириту Санто. Но ее самыми прочными отношениями и величайшим утешением была постоянная духовная связь с Господом, к которой располагало и которую питало благословенное монастырское одиночество. В доме Лопе она делила спальню со своей единокровной сестрой и служанкой, для нее была закрыта единственная гостиная, куда допускались лишь мужчины, и она была совершенно лишена уединения. В отличие от такого положения, в монастыре сестры часто наслаждались общением друг с другом в просторных общих покоях, где были расставлены стулья, в садах цвели цветы и били фонтаны, но самое замечательное заключалось в том, что каждая монахиня имела собственную отдельную комнату. Об этом Марсела в стихах написала в «Похвальном слове одиночеству келий»:

Входите же, матери, радостно,

Чтоб в сердце восторга пожар пылал.

Ведь Бог, что нам кельи пожаловал,

Нам даст все, что будет нам надобно[348].

Она язвительно высмеивала в стихах заслуживавших этого мужчин и критиковала бестолковых церковников, которые неумело управляли монастырями. Она не стеснялась язвить даже по поводу королевского двора, но ее сатиры остались незамеченными и оставленными без наказания, поскольку их слышали только монахини ее монастыря.

Марсела не обошла вниманием и повседневную жизнь обители. Она писала о его бедности, «полчищах вшей, клопов и блох», о бесконечной грызне женщин, навечно обреченных быть вместе: натянутых отношениях, угнетенном состоянии духа, раздражительности, ворчливости, соперничестве, предательстве и вероломстве. Состязание в стремлении обогнать других в аскетизме, которое всегда оборачивалось несчастьями, вылилось у нее в следующие строки:

Так много боли и кручины

Находишь, кажется, во всем,

Что этот грустный мир,

Должно быть, ждет кончина.

Все плачут, все рыдают.

Лишь сестра Хуана рада –

Ведь ее страданья

Хуане святость обещают[349].

Монахини рассматривали эти лишения – от бичевания и других видов умерщвления плоти до голодания, бывшего наиболее распространенным лишением, – как собственную интерпретацию страстей Христовых. Подобным же образом их борьба рассматривалась как Его столкновение с дьяволом. Лирический плач Марселы по их общему супругу воплощал ее боль и ее отождествление с Христом, а также клокотавшую в ней духовную страсть, которая поддерживала монахиню и укрепляла.

Не думай, Пастырь мой,

Что сетую, хотя

Ранена я не шутя,

Но боль моя всегда со мной!

Раненья эти – как причины

Возможности моей кончины:

Я здесь могу себе найти

То, что душа моя желает,

Смерть в ярком пламени любви

Или от ран, что так терзают[350].

Вместе с тем Марсела предостерегала против чрезмерного усердия в стремлении превзойти других в суровом аскетизме, а также в том, чтобы судить и порицать друг друга.

Особенно показательны иронические замечания Марселы о еде, поскольку питание играло достаточно большую роль и в жизни монастыря, и в мыслях его обитательниц. Если похоть мучила священников и монахов, то монахинь изводили вопросы, связанные с едой, и выдержать это наказание было гораздо труднее, чем обуздать похотливые желания плоти. Постились все, но многие этим слишком злоупотребляли и доводили себя до сильного голода, поскольку худые, бледные девы соответствовали представлениям отцов Церкви. Им надлежало быть изможденными, изголодавшимися, с кожей, цвет которой отдавал в желтизну, иссушенными до такой степени, что тело их забывало о месячных и более ни само не чувствовало, ни в ком другом не пробуждало даже намека на сексуальные желания.

Некоторые монахини настолько решительно снижали свой рацион питания, что не ели и не пили ничего, кроме маленькой просфоры и капли вина во время ежедневного причастия. Это лакомство сменило восторг полноценной трапезы, и, глотая просфору с вином, они испытывали чувство, схожее со стыдом сладострастия, поскольку питались телом Христа, их супруга, которому они посвящали все свое существо. Некоторые исповедники использовали свое влияние, отнимая у духовных подопечных право на почти ежедневное причастие, лишая монахинь «сладкого запретного плода» общения с Христом и тем самым поднимая собственный моральный авторитет.

Марсела обращалась к проблеме еды, насмехаясь над ее скудостью в монастыре и скаредностью монахини, ответственной за ее распределение. «Хоть все ее запасы могут сгнить, ее это ничуть не беспокоит», – саркастически замечала она[351]. В одноактной пьесе «Гибель желания» ее герой – Аппетит, комичный малый, через чей образ Марсела выразила заботы монахинь: приготовление, сервировка и процесс поглощения еды, значение сладостей, которыми отмечали некоторые постные дни, стремление поесть досыта, боровшееся с еще более сильным желанием голодать. В дружеском споре Духа с Желанием Дух с пафосом произносит:

Мой аппетит меня съедает;

Все думают, что я доволен,

Когда за всех я голодаю.

Скорей открой кладовку,

Нам надо подкрепиться.

Когда Дух спрашивает: «А если позже ты поужинать не сможешь?», Желание ему бросает:

Тогда перехвачу я что-то в полночь.

Мне вдруг очень захотелось

Съесть две ватрушки.

Когда ты делать соберешься фрикадельки?

«Сейчас же замолчи, должно быть, ты сошло с ума», – пытается его утихомирить Дух. Желание ему возражает:

Ты хочешь, чтоб я ничего не ел,

Когда от голода почти сознание теряю?

Отрежь-ка лучше мне кусочек ветчины,

Ведь ее тебе прислала

Моя мамаша – Жадность.

Они еще какое-то время по-дружески подначивали друг друга, потом пришло Смирение плоти и выступило против Желания, пытаясь спасти Дух.

Если я не встану на путь добродетели,

Я вечно буду обречено гореть в огне,

жалуется Дух, на что Смирение отвечает устами Марселы суровым протестом, выраженным с добродушной усмешкой:

Лишь ты решишь, что должен умереть,

Или умрешь несметно много раз;

А подтвержденьем смерти станет то,

Что в чувствах у тебя не будет больше страсти.

Противься <Желанию> изо всех сил

С самого начала, и оно пройдет.

Суровый совет Смирения приводит Желание в ярость, и оно напыщенно разглагольствует о том, как коварно проникнет в монастырь, прокладывая себе путь

…в спокойствии,

В святых молитвах,

В божественных службах,

В хоре и в трапезной,

В часовне и спальне,

Куда сам дьявол не может проникнуть;

Там я найду малюсенькую трещинку,

Через которую смогу пробраться внутрь –

Или ты хочешь, чтобы я скончался

От голода, проклятая старая ведьма?

На мою мельницу все больше зерна

Подкидывают мирянки и монахини –

Но с последними куда как веселее;

«Я вполне преуспело в монастыре», – продолжило Желание. Как же, должно быть, прыскали со смеху монахини, когда слышали его перечисление своих ежедневных соблазнов:

Заниматься мелочами,

Рот набить без разрешенья,

Бросить взгляд, куда не надо,

Глупенький задать вопрос

В праздном любопытстве,

Что-то брякнуть, не подумав,

Или сделать без мозгов[352].

А чего еще можно было ждать от Желания, мать которого – Жадность, блудила с его отцом – Грехом?

Многословный монолог Желания звучит запальчиво и даже для современного слушателя забавно. Соблюдавшие пост всегда голодные монахини, должно быть, с молитвой на устах прикладывали руки к голодным животам при упоминании о нежной курочке, спелых оливках из Андалузии с заранее вынутыми косточками, инжире, миндале и винограде, холодном как лед медовом вине и других деликатесах, очень редко или вообще недоступных в их монастыре, где царили суровые порядки. Но именно в тот момент, когда перечисленные яства должны были вызвать у них обильное слюноотделение и они начинали облизывать губы приоткрытых ртов, Желание было убито, и репутация трех неразлучных сестер – Смирения, Простоты и Молитвы, была восстановлена.

«Хвала одиночеству» Марселы была напевной поэмой, посвященной Христу, ее супругу. Она наполнила ее сексуальными образами, свойственными праведницам, но превзошла их, позаимствовав из любовной прозы и любовных писем отца наиболее эротические образы. Мы видим здесь откровенную сублимацию эротических чувств и страстных желаний Христовой невесты, которые она смогла с наслаждением воспеть в «Одиночестве»:

В тебе, сказала я Любимому,

Как нежно я Его люблю,

Как велика моя признательность,

Как мало я Ему служу.

В тебе к Нему я устремлялась

С добром и нежностью глубокой,

Чтоб Он меня мог полюбить –

Ведь обо мне Он знает все.

В тебе искала я союз,

Зажженный пламенем любви,

Но я не знаю, хочет ли того же Он:

Он знает сам, так пусть Он скажет.

В тебе Ему я отдала всю полноту

Прав на мою любовь,

И потому в моей судьбе нет больше ничего

Ни для кого[353].

Кроме того, в «Одиночестве» Марсела с радостью смирилась со своей бездетностью и отсутствием общественных связей, хотя это слишком сильно сказано, поскольку она никогда не утрачивала контакт со своими сестрами и отцом. Она также печалилась, временами чувствуя, как и другие монахини, замешательство, тревогу, подавленность, ее угнетали нерешенные проблемы; как и остальных монахинь, собственные желания приводили ее в смятение. В созданном ею автопортрете Марсела предстает перед читателем находящейся в постоянных раздумьях, духовно зрелой, хорошо организованной и полной сострадания женщиной, причем этот автопортрет обильно сдобрен искрами блистательного остроумия.

Ощущение собственной ущербности, насквозь пронизывающее «Жизнеописание» праведной Каталины де Сан-Хосе, монахини настолько совершенной, что «она казалась скорее мертвой, чем живой», – сделала ей Марсела недвусмысленный комплимент. Перед тем как прийти в монастырь, Каталина была элегантной, испорченной мадридской девушкой, привыкшей коротать время на гулянках, «которая была воспитана не в каком-нибудь темном углу, а скорее среди людей, обладавших хорошим вкусом, умевших красиво говорить». Характер у нее был «довольно раздражительный, горячий и в чем-то даже грубый», причем настолько, что слугам порой было трудно ее переносить. Однако на протяжении двенадцати лет пребывания в монастыре она хранила полное молчание, не говоря ни единого слова, кроме как своему исповеднику. Каталина ни разу не сделала ни одной ошибки, никогда не забывала даже о самом незначительном обряде и, хоть винила себя в тяжких грехах, конечно же никогда не грешила.

Аскетизм Каталины можно было бы назвать запредельным – она отсылала часть своей скудной трапезы обратно на кухню и всегда отказывалась от таких вещей, как сладости, свечи и четки, раздававшиеся, когда послушницы впервые давали обеты. «Пожалуйста, возьмите это, ваше преподобие, – говорила она матери настоятельнице, – это мешает мне жить». Она носила самые заношенные одежды и всегда доводила дело до конца, умело занимаясь изящными руками вязанием на спицах или шитьем. Она была прекрасна, пела ангельски, играла на музыкальных инструментах.

Каталина не просто истязала себя умерщвлением плоти, «она умерла для себя, умерла для плоти своей и крови; она умерла для желаний и страстей, для вкусов и влечений, как и для всего остального, что когда-то было ей мило». В частности, она отказывалась видеть родственников, перестала с ними переписываться и больше им не помогала.

Показательным примером в этом плане может служить случай, когда ее пришла проведать добродетельная и некогда горячо любимая неимущая родственница. Первым побуждением Каталины было дать ей подарок, но потом она передумала и сказала матери настоятельнице: «Матушка, из любви к Господу нашему не давай этой женщине ничего, если только она не будет так добра, что снова придет меня навестить». Настоятельница стала было протестовать, но Каталина настояла на своем, и ее родственница в смущении, с болью в сердце и с пустыми руками ушла восвояси.

Столь же равнодушной Каталина оставалась, когда из-за скандала из монастыря был изгнан ее исповедник, с которым она общалась долгие годы. Все остальные монахини пребывали «в сильном волнении» из-за такого позора, но только не Каталина: «Каждый исповедник дает отпущение грехов», – сказала она и продолжила хранить молчание.

Марсела была слишком добродушной и разумной, чтобы достичь такого же состояния безразличия, как Каталина, ко всему, кроме собственной души. Даже находясь на смертном одре, она пошутила: «Многие жалуются на то, что смерть прилетает на быстрых крылах, но к этой бедной старухе она притащилась в громыхающей телеге, запряженной неуклюжими быками». К ее входной двери такие же быки притащились в 1687 г., когда восьмидесятидвухлетняя Христова невеста страстно желала, наконец, соединиться в долгожданном союзе со своим супругом[354].

Как и пресловутая смерть, пьесы Марселы, ее поэзия и проза летят на быстрых крылах сквозь столетия, перенося нас в Мадрид XVII в., в ее монастырь. Она вводит нас в атмосферу одиночества, в гибельную тесноту малюсеньких келий, в озлобленные, часто мелочные дрязги борьбы за власть и непорочность. Она раскрывает нам неуемную, трепетную любовь к Христу – своему супругу, боль и радость жизни среди соперничавших друг с другом сестер. Она делится своим смущением и любовью к изменнику-отцу. Она ведет нас по миру своей морали, где главную ценность составляет целибат, сладкий пирог представляет собой больший соблазн, чем близость с мужчиной, а со страстью справиться легче, чем с муками голода. Она поражает нас великолепием своих дарований, остроумия и таланта, и мы понимаем, насколько ее жизнь стала богаче в монастыре и почему она провела там шестьдесят шесть лет, готовя себя к переходу в рай.

Вместе с тем Марсела помогает нам понять, почему другие глубоко верующие монахини где-то за сто лет до этого боролись за то, чтобы оставаться в монастырях, когда Реформация стремилась освободить их оттуда. Они с каменным выражением лиц слушали пылких протестантов, провозглашавших их свободу вступать в брак, и закрывали ворота монастырей перед священниками, докатившимися до участия в грабежах. Они отказывались покинуть свои «небеса обетованные» и умирали там, храня целомудрие, окончательно нищая и демонстративно отстаивая собственное смирение.

Бывшая аббатиса перешла в лютеранскую веру, вышла замуж и стала призывать монахинь покинуть монастырь. «Теперь, когда я вышла замуж за красивого мужчину, жизнь моя стала прекрасной и приятной Господу, – воскликнула она. – Я знаю, как вы живете, долгие годы я делила с вами это мрачное и лицемерное существование. А потом Господь раскрыл мне, насколько оно было извращенным и жалким». Жалким? Сестры плюнули ей в лицо.

Аббатиса Каритас Пиркхаймер происходила из знатного немецкого семейства, возглавлявшийся ею монастырь в Нюрнберге был домом для шестидесяти сестер. Она была благочестивой и глубоко верующей монахиней, обладавшей незаурядными способностями, накоротке общалась с муниципальными чиновниками, управляла значительным имуществом монастыря, пополняла его обширную библиотеку и руководила его латинской школой для девочек. Каритас (при рождении ей было дано имя Барбара) служила образцовым примером целомудренной и духовной женщины, которая, не идя на компромиссы, могла успешно вести дела с мирянами, чей мир она отвергала, оставаясь беззаветно преданной идеалам верующих.

Позже, в самый разгар Реформации, городской совет Нюрнберга принял решение об освобождении монахинь Каритас. «Отпусти своих людей, – говорили ей представители власти, – освободи их от данных обетов. Оставьте ваши привычки, – обращались они к монахиням, – и войдите в мир обычными женщинами, положению которых возрадуетесь как бывшие затворницы». – «Как я могу освободить сестер от обетов, данных ими Господу?» – возражала Каритас. Женщины должны руководствоваться советами собственной совести. Отреклась одна, только одна монахиня (может быть, послушница, отданная туда против воли?). Протестантские семейства требовали от своих дочерей возвращения, но ни одна из них не подчинилась. Тогда яростные сторонницы Реформации решили напасть на монастырь, чтобы забрать оттуда своих дочерей, которым было двадцать три года, двадцать лет и девятнадцать. Как вспоминала Каритас, они ворвались туда как «дикие волчицы», поочередно то запугивая, то уговаривая своих дочерей. «Вы в когтях дьявола», – предостерегали они дочерей, но молодые монахини со слезами на глазах говорили, что не покинут благочестивые пределы своей обители, потому что за ее стенами окажутся опутанными дьявольскими кознями[355]. Все три девушки старались держаться поближе к матушке Каритас, они рыдали и бились в истерике. Одна из них, Катерина Эбнер, прервала истерику и час напролет произносила проповедь, показывая на основе Библии, насколько ложно матери толковали слово Божие. Хотя Каритас была глубоко поражена тем, с каким блеском и мастерством молодая монахиня отстаивала свою точку зрения, Катерину и ее протестовавших сестер увели из монастыря насильно.

Полтора столетия спустя мать Марсела обрела в обители то же ощущение истины, безмятежности, уединения и удовлетворения, которое радовало тысячи других женщин, обитавших в монастырях.

Монахини поневоле