В юношестве Мира боялась поступиться собственной ленью и стать равной этим людям-призракам, в анабиозе шурующим с работы и на работу. Но вот время пришло, и реальность оказалась разноплановее, чем куцые страхи. Теперь Мира знала, что чувствуют взрослые, очумевшие от работы как провокатора отсутствия впечатлений, – смутное удивление от чужого восхищения чем-то. И признание этого – отправная точка взрослости. Точка невозврата.
Напичканный людьми Петербург теперь четко доносил, что человечество безмерно разрослось, и все одинаковы. От него было не укрыться даже во дворах-колодцах, обшарпанных грязно-жёлтым, где ей уступали дорогу подвыпившие и изрядно потрёпанные интеллигенты. Ежедневная трудовая повинность утверждала в мысли, что человек человеку – волк, надеяться абсолютно не на кого. Работодатель чтит свои интересы, а родители не вечны.
Накапливалась катастрофическая усталость от повторяющихся ситуаций, слов и кадров. И Мира, сохранив былой цинизм и свободолюбие, поступилась чем-то особенно ценным ради материальных благ, статуса и насмехательства над теми, кто не сделал того же. Мире надоело чувствовать себя маленьким человеком. И хиппарство выпарилось куда-то, сломившись под недюжинным себялюбием. Попробовать новую роль секущего специалиста, с которым считаются, тоже казалось забавным.
Даже то, что выглядело построением её разума, было перетянуто через сердце. Впитывая запахи настоящей русской усадьбы, напоровшейся на историю, Мира всё отчётливее понимала, что человек – нечто большее, чем заточенное в коробку сознание. Чем характер и память. Человек – это разлитая в пространстве энергия, затрагивающая много больше, чем кажется. Это одновременно всё и ничего. Но это неуничтожимо живёт в тех, кто его коснулся. Вот магия жизни.
28
– Я не хотела говорить тебе, – в волнении и смирении, что всё же открывает рот, изрекала Варя, – но у меня был ребёнок.
Мира почувствовала жар. Она молчала, пока Варя выплёскивала на неё поток, накопившийся до краёв и сидящий внутри, как заноза.
– Я и из дома уехала из-за этого.
– Ребёнок… погиб? – осторожно спросила Мира, не дождавшись дальнейшего монолога.
– Нет. Он вполне здоров.
Они встретились как непогрешимые, блестящие, благополучные. Нимфы в длинных платьях и джинсовых жилетках, охватившие последние тёплые дни года. А оказались опустившимися, с потемнениями на дне. Грызшее разочарование в Варе обернулось лишь временным помутнением от преследующей усталости и напряжённости их треугольника.
– Женщина может любить ребёнка нелюбимого мужчины как отдушину. Надо же кого-то любить. А у меня вышло наоборот: безразличие к ребёнку от мужчины, которого, как мне казалось, я любила.
Она говорила, и редкостная красота её осознанности вытеснялась чем-то более земным, прозаичным, но это делало её ближе – образ проступал чётче. Правдивы ли разливы наблюдаемых качеств, или лишь искажены воспринимающим объектом и его настроением? Выходило у неё всё так изящно, что порой хотелось расцарапать ей лицо.
Никто не заглядывал в Миру глубже, чем Варя. Ни на кого больше так не отзывалась душа. Слишком маленькое количество людей отдавалось в сердце, а ещё меньшее шло навстречу. Тимофей олицетворял внешнее, блестящее и светящееся. А Варя – внутреннее. Оба были необходимы, но оба закономерно ускользали, как всё в жизни, месяц которой выглядел непреложным и неизменным, а после нёсся в свистопляске перелома. Мира начинала понимать, почему люди так опасаются перемен: чтобы избежать чувства утраты, самого тягучего и трудно перевариваемого из многообразия запутанной сети того, что пытаются запечатлеть в искусстве.
Как странно Мире было осознавать, что она наслаждается страданием, получает вдохновение от схватывания собственной боли. Ведь только то искусство трогает, становится вечным, которое повествует о невозможности жить без чувства неудовлетворённости. Почти все люди или играют в себя, или создают хитросплетения отношений, целиком зависящие от того, какими они позволят себе быть в них. И для них, как и для творцов, научившихся выплёскивать себя в осязаемой форме искусства, архиважно иметь проблему, пусть и выдуманную. На этом в принципе зиждутся все отношения, а творческие люди архивируют это в истории. Вот почему человечество так помешано на гениях – те приоткрывают колпак, которым все накрыты, сковыривают ранку, и она начинает кровоточить.
Для Миры эгоцентризм и абстрагирование были единственными путями хоть что-то в жизни понять. А плохой характер она считала неотъемлемой частью развитых людей, поскольку они понимают, что они, их интересы и планы гораздо важнее, чем мнимое одобрение прочих. А одобрения невозможно достичь, поскольку общество на деле безлико и одновременно хочет взаимоисключающего, состоя из отдельных зёрен. Груз страшной махины чужих ожиданий, дарованный поколениями тисков женственности, довлел над ними до сих пор, как и угроза быть порабощёнными энергетикой окружающих. Что отворяло шаткую дорожку переступить через всех, кто дорог, и, пройдя собственный путь, постепенно утерять частицу чего-то тёплого.
29
Варвара вскинула головой со спутавшимися кудряшками. Неприятный румянец пятнами обрисовал её шею. Внутри горело яростное нежелание вновь заполнять разум тем, от чего хотелось схорониться. Раскрыть рот, сбросить, наконец, этот груз, что жёг нутро, на кого-то ещё, разбавить его на двоих… Такая спокойная, такая достойная девушка с прозрачным взглядом, просто мечта… как и всем девушкам с сердцем и умом, ей было о чём молчать.
Желание то сохранить ребёнка, то удалить эмбрион грызло Варю всю беременность. Впереди вертелись лишь грызущие умозаключения о дальнейшей жизни на смешные декретные и закономерный вопрос, не сгниют ли к совершеннолетию ребёнка и так дышащие на ладан социальные институты.
Варя нашла в себе смелость совершить то, о чём мечтают тысячи женщин. Она закрыла дверь перед собственным малолетним сыном, не в силах больше выносить его. Подняла с пола тяжеленную сумку, повертела ключ в замке и ускакала. Поменяла работу, адрес, забыла друзей. Лишь с матерью остались молчащие разговоры в темноте, после которых Варя забиралась на спинку дивана и пялилась на трассу. Только там для неё и осталась жизнь, остальное отмерло. Но с каждым днём она вспоминала прежние силы, отращивала заново желание волочить ноги. Величайшей ложью её жизни оказалось счастье материнства. Ребёнок, которого она не хотела, не стал желанным, когда появился на свет.
Длинной меланхоличной чередой восставали воспоминания до рабства, когда маленькое, лишённое разума существо полностью зависело от её воли, пило из неё сок. Воспоминания о счастье простого познания мелочей бытия. Счастья открытого разума, продвижения по пространству и времени. А не клетка посреди мегаполиса с детской кроваткой в качестве эшафота. И не осточертевший муж, приходящий домой с перекошенным лицом, будто и жена, и ребёнок помешали его наполеоновским планам. Он игнорировал ужас в её заспанных глазах с кругами под ними. Брал на руки сына, целовал его в макушку и, выполнив отцовский долг, отправлялся к компьютерному столу, а Варя порывалась закричать, что днём она вместе с этим сыном едва не выбросилась в окно, когда тот не смолкал сутки.
Всё стёрлось, растопталось… Влюблённость в мужа, планы на будущее, надежды. Но вместо крика она выпускала из себя только беззвучный воздух и начинала задыхаться. Вымолвить Варя не могла ничего, как будто заразилась каким-то вирусом тишины и невидимости – тысячелетним женским проклятьем. В ней цвела ненависть ко всем ветвям собственной семьи, оставившей её расплачиваться с этим в одиночку, хотя они-то громче всех и кричали о необходимости наследника. Помощь она уже не просила – не хотелось в ответ слышать, что надо было думать раньше. Откуда она могла знать?.. Никто не раскрывал правду.
Ни единой свободной минуты, никакой оглядки на себя. Обслуживающая машина. Череда повторяющегося ада, бессилие и постоянное чувство вины за то, что не чувствует столько любви, сколько должна, судя по полотнам Ренессанса. А ещё истовое желание вернуть всё как было и поступить иначе, не поддаваясь на уговоры мужа, жизнь и тело которого не изменились вовсе. И страх. За ребёнка, за себя, за то, что так, застопоренная, и кончится жизнь.
– Женщина не предназначена для долгой любви к мужчине, – заключила Варя. – На каком-то этапе ей хочется уничтожить его, раздавить, как бы в противовес тому, что она создала. И спустить в унитаз его ребёнка. Потому что мы давно не животные и не живём исключительно инстинктами. Желание рожать уже давно навязываемое обществом, трансформировавшийся страх одиночества. Спроси у многих женщин: почему они хотят стать матерями? Они начнут врать, что так они хотят сами, в лучшем случае – что это их предназначение. Но по сути они просто боятся не выполнить главнейшую социальную роль, на которую их обязывает общество. Они не хотят подарить кому-то жизнь, не испытывают тонны нежности к беззащитному существу, которого даже ещё нет. Они лишь мечтают о кукле, которая забьёт гигантскую дыру в их жизни. А выходит ещё один несчастный человек. Думаешь, откуда столько садистов в мире? Матери всех любили, что ли? Каждому зайке по лужайке досталось? Нам пытаются всеми силами глаза на очевидное залепить. Отсутствие видимых волнений – за это ратуют любительницы сидеть дома, чтобы их оградили, задавили и задушили, имитируя заботу, – обман и деградация. За беззаботной жизнью под крылышком всегда запрятано злоупотребление властью, как только женщина оказывается особенно уязвимой и чувствительной. Долгие браки – извращение, созданное патриархатом, заставившее женщин терпеть и подавлять свою звериную сущность в угоду социуму, обезумевшему от человеконенавистнических религий. Кто-то из двоих должен быть терпелив, чтобы на его плечах держалось всё дерьмо. И почти всегда это женщина – отнюдь не по осознанному желанию.
Мира чувствовала какую-то недоговорённость со стороны Вари, которая придавала ей дополнительные измерения. Душа клокотала.