История Византии. Том 1. 395-518 годы — страница 11 из 100

4) Лопарев X. М., магистр вс[еобщей] ист[ории] (Петроград);

5) Пападимитриу С. Д., докт[ор] греч[еской] слов[есности] (Одесса);

6) Регель В. Э., магистр вс[еобщей] ист[ории] (Юрьев);

7) Черноусов Е. А., приват-доц[ент] Университета (Харьков);

8) Шестаков С. П., докт[ор] греч[еской] слов[есности] (Казань);

9) Шмит Ф. И., маг[истр] ист[ории] искусства] (Харьков);

10) Яковенко П. А., приват-доц[ент] Университета (Юрьев).

Я здесь не упомянул о лицах, занимающих уже профессорские кафедры по родственным дисциплинам, напр[имер], И. Д. Андреев в Петрограде и П. Доброклонский в Одессе по истории Церкви, В. Н. Бенешевич по истории] церковного права в Петрограде, по искусству Д. В. Айналов в Петрограде и т. д.»[84]. Однако надежды на открытие византиноведческих кафедр так и не оправдались.

«Чувствую себя очень виноватым перед Вами, что пропустил 15 число, к которому я всегда старался отозваться к Вам, — снова пишет Кулаковский С. Иконникову из Красной Поляны. — Читая сегодня церемониал крестного хода 15 числа в Киевлянине, я вспомнил о своем упущении, и мне было очень стыдно. Главная причина моей оплошности это то, что я “уязвлен” прелестью здешнего пребывания. Что до термина “уязвлен”, то он мне запомнился из романа Лескова “Соборяне”, где “уязвление” коснулось диакона Ахиллы и имело важные для него последствия. Вероятно, Вы читали “Соборян” в свое время, и слово это не надо дальше пояснять. Мне здесь так хорошо, что я каждый вечер жалею, что [столь] скоро прошел день. Чувство своего дома и своей земли дает мне особое настроение, а необходимость работы руками на этой земле заполняет все время. Погода стоит чудесная. Веду борьбу с камнем, который надо собирать в кучу, с колючкой, которую надо выбивать киркой непременно с узловатым длинным корнем, который и невозможно вытащить целиком, так как он идет на несколько сажен и подчас прячется слишком глубоко в землю (т. е. в камни), и с папоротником, который вечно и повсюду отрастает. Продолжительные усилия за прошлые годы истребили его лишь около дома. К этим делам прибавляется еще окопка плодовых деревьев, их подвязка и др[угое] под[обное]. Есть тут и общественная деятельность, в которой я должен принять участие как член Курортного Общества Благоустройства. На нас возложена забота борьбы с дороговизной и доставка припасов. Мы получили и почти в один день распродали сто пудов сахара (теперь опять его нет), теперь продаем муку уже не столь удачно; предстоят и другие дела по этой части. Собираемся часто, нас мало, не все ладят, так что дело идет с трениями. Хоть я ехал сюда на одиночество (и этого вовсе не боялся), но вышло, что я имею сожителя — поэта Вячеслава Иванова. Это весьма интересный человек, с которым наши беседы за утренним и вечерним чаем имеют чрезвычайно широкий и очень разнообразный диапазон. Он ученый классик и к нему приложима кличка, которую дал некогда Роде начинавшему свою литературную карьеру Ницше, — der Diesußiche Vogel [“сладкопевец”]. Он теперь переводит метрами подлинника трагедии Эсхила для серии Сабашникова[85]. Здесь же и его молодой друг, философ [Владимир Францевич] Эрн, прошумевший своей речью “От Канта к Круппу”, человек образованный и убежденный православный христианин. Он что-то пишет теперь о Платоне (Фэдр). Таким образом, я живу здесь в очень интересном обществе. Жены обоих очень милые дамы. Верхний этаж дачи брата занимает сама хозяйка, моя младшая племянница <...> Время проходит ужасно быстро и очень интересно. Добрые вести с войны поддерживают бодрое настроение. В кофейне получаются агентские телеграммы, так что мы не обречены на запаздывающие газеты. Я верю, что не придется ехать в Саратов[86], но никаких вестей не имею ни от кого до сих пор. Не получил и пенсии за июнь, не говоря уже о добавке, которой не получил еще ни разу в этом году. На днях написал ректору, узнав из Киевлянина, что он в Киеве. Писал и Тимофею Дмитриевичу [Флоринскому] в соображении, что он не засидится в Петрограде. Надеюсь, что Вы вполне благополучно проживаете в Киеве и по-всегдашнему заняты продолжением своего огромного труда[87]. Я, к сожалению, лишь изредка присаживаюсь за просмотр 2 тома И/стории/ В/изантии/ для нового издания, которое мечтаю осуществить в Киеве»[88].

Политические события февраля 1917 года и последовавший за ними октябрьский переворот поставили крест как на научной деятельности Кулаковского, так и на его душевном спокойствии, к которому он — 62-летний пенсионер — так стремился. Еще в январе 1916-го государь император почтил Кулаковского Знаком отличия беспорочной службы за сорок лет выслуги (носился на Владимирской ленте). До 45-летней выслуги, когда университет избирал профессоров в свои почетные члены, он не дожил... «Злой рок отнял у него в 1913 г. брата Платона Андреевича, а в 1914 г. жену, давшую ему счастье, и началась у него одинокая, «сиротская жизнь», — а политические события, шедшие с необыкновенной быстротой, после некоторого подъема в начале войны и проблеска надежд на освобождение славянства от немецкого гнета и возрождение его, надежд на освобождение нами проливов и занятие Константинополя, наносили ему одну рану за другой, терзали его, убивали одну его надежду за другою, — и им стал овладевать пессимизм, доходивший порой до отчаяния. «Уныние и безнадежность, одолевшие меня и все усиливавшиеся, превратили меня в живой труп, убили всякую волю и энергию... Я страшно томлюсь и страдаю от невозможности чем-нибудь заняться. Налегла на Русь черная полоса, в которой нет просвета... Идет развал великой единой Руси, которая имела свои великие мировые задачи и мощь для их выполнения. Перебили спинной хребет живого существа, и оно трепещет конвульсивно всеми своими членами. Страшно до ужаса и жить нечем. От худого идем к худшему... Что выйдет из этого хаоса? У меня нет сил переживать это страшное настоящее» (из письма от 4 июня 1917 г.). «Современные события так тяжело ложатся на мою душу, что я временами впадаю в полное сумасшествие», — писал он 7 июня 1917 г. «Настали святки, и близится Новый год. В это время обыкновенно обменивались приветствиями близкие люди и добрыми пожеланиями. Но, Боже, Боже! Ужас нашего настоящего сковывает всякие надежды, и язык немеет для слов: “С Новым Годом, с новым счастьем”. Страшная темная туча налегла на Русь, и в этой беспросветной тьме в тревоге за грядущий день приходится не жить, а прозябать и томиться... В тумане этих событий гаснет и мысль, и сознание» (письмо от 27 декабря 1917 г.). Он сокрушался и о тяжелом положении «Киева, некогда центра русского государства», и происходившими в нем «всякими ужасами»[89]. Последние два года жизни Юлиана Андреевича были омрачены крушением всех надежд — и на ставшее ненужным восстановление греческого языка в гимназиях (по причине их закрытия), и на грядущий мир, на прекращение изнурительной войны, на покойную старость... Другой киевлянин, Михаил Булгаков, поздравляя сестру с новым 1918 г., писал 31 декабря 1917 года: «Я спал сейчас, и мне приснилось: Киев, знакомые и милые лица, приснилось, что играют на пианино... Придет ли такое время? Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его... не видеть, не слышать!.. Видел толпы, которые осаждают подъезды захваченных, запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке... Все воочию видел, и понял, что произошло».

Собственный дом, который только на закате дней появился у Кулаковского на далеком Кавказе, становился недоступным, наемную трехкомнатную квартиру в доме М. Ф. Михельсона по улице Пушкинской, 40 все тяжелее было содержать теплой в суровые зимы. Второе издание «Истории Византии», начавшееся выпуском первого тома в 1913 г., так и не было завершено. Четвертый том даже в первом издании не увидел свет.

За полгода до смерти, 28 сентября 1918 г. Юлиан Андреевич писал однокашнику по Виленской гимназии, председателю Таврической ученой архивной комиссии Арс. И. Маркевичу:« “Эмфизема [легких] и слабость сердца теперь мои спутники, и живется мне очень тяжело”. Его удручала невозможность работать из-за типографской “разрухи” и угнетала “тяжелая дума, что нашей культуре конец”. Это были последние слова его в письме ко мне. О последних месяцах его жизни — унылой и страдальческой, очень печальной, мы мало знаем. Крушение родины сломило его физические и душевные силы, и он очутился под ее развалинами, оставив после себя светлую память»[90]. Юлиан Андреевич Кулаковский скончался 8-го (21) февраля 1919 года на 64-м году, через три дня после того, как в Киев в очередной (но не в последний) раз вошли большевики, устроив чекистскую резню.

В одном из лекционных курсов Юлиан Андреевич процитировал Квинта Энния: «Nemo me lacrimis decoret nec funara fletu. Faxit cur? Volito vivos per ora virum» — «Пусть никто меня не поминает слезами или похоронным плачем. Почему? Я летаю живым в памяти людей»[91]. Может, эти слова он хотел видеть на своем надгробном камне? Этим памятником (за неизвестностью места упокоения ученого) является серия переизданий его трудов.

К сожалению, не только во времена Кулаковского состояние научной мысли и самая внутренняя (и «внешняя») жизнь научного работника была политическим и нравственным поступком, но и нынче. И тем не менее содеянное Кулаковским выдвигает его в первые ряды русских ученых-гуманитариев XIX-XX вв. Доказательство тому — современный интерес к исследованиям Юлиана Андреевича, активное обращение его работ в современном научном пространстве, бойкое переиздание главнейших из них и, в первую голову, уже во второй раз — грандиозной «Истории Византии»