История Византии. Том II — страница 80 из 84

Ты храбрость, юность, бодрость, клад, отечество —

Для трусов, старцев, хилых, нищих, изгнанных.

Иоанн Кириот обращается к своей душе, убеждая ее не бежать от будничных ежедневных трудов — все равно ведь невозможно достичь беспечальной жизни: подобно тому, как земля рождает тернии и жизнь по воле творца дает нам заботы.

Значит, Кириот скептически относится к аскетическому идеалу — однако и в этом он непоследователен: в другой эпиграмме, обращенной к Студийскому монастырю, он прославляет отречение от земного.

Анонимный автор диалога «Филопатрис» («Любящий отечество») был современником Иоанна Кириота. Этот диалог — довольно неуклюжее подражание Лукиану, интересное не своими художественными достоинствами, а политической и философской актуальностью: «Филопатрис» — памфлет, осмеивающий противников Никифора Фоки, и прежде всего враждебных императору монахов, которые выведены в диалоге под видом шарлатанов-астрологов. Даже христианский догмат троичности божества подвергается здесь осмеянию. Существенно и обращение к Лукиану как к образцу для подражания: ведь примерно в то же время составитель словаря «Суда» писал о Лукиане как о негодном богохульнике, который после смерти был отдан в аду на растерзание собакам.

По-видимому, в X–XI вв. возникла поэма о Дигенисе Акрите — легендарном герое, воплотившем идеал византийского воина[959]. Поэма эта была создана, скорее всего, на основе не дошедших до нас народных воинских песен.

Дигенис (буквально: «двоерожденный») — сын гречанки, дочери каппадокийского стратига, похищенной арабом, сирийским эмиром. Из любви к своей пленнице эмир покидает родину, принимает христианство и поселяется в Византии. Рожденный от их брака Дигенис, как и многие эпические герои, растет с чудесной быстротой. В 12 лет он изумляет всех подвигами на охоте, голыми руками убивает медведей, разрывает газель, рубит мечом льва. Юношей Дигенис похищает прекрасную Евдокию, дочь стратига Дуки; когда же разгневанный стратиг пускается в погоню за беглецами, герой побивает все его войско, вынуждая Дуку согласиться на брак. После пышной свадьбы Дигенис с женой и несколькими слугами оставляет дом отца и поселяется в уединении на границах империи, совершая здесь новые подвиги. Героя посещает император. Юноша показывает перед ним свою силу и отвагу и тот осыпает героя милостями. Дигенис убивает трехглавого дракона и льва, напавших на Евдокию; он побеждает войска разбойников-апелатов во главе с Филоппапом, наконец, одолевает в единоборстве деву-воительницу Максиме. На берегу Евфрата герой выстраивает себе роскошный дворец — там он умирает от внезапной болезни еще молодым, на 33-м году жизни, а Евдокия, не в силах пережить любимого, умирает вместе с ним. Историчность фона, на котором развертывается действие, несомненна. Однако поиски исторического прототипа главного героя до сих пор оказались малоудачными: Дигенис — это, скорее всего, символический, собирательный образ. В то же время ряд других персонажей поэмы со значительной вероятностью сопоставляется с реальными лицами византийской и арабской истории IX–X вв.[960]


Герой, убивающий зверя. Чаша. Глина. Полива. XI в. Государственный Эрмитаж

Дигенис — типичный представитель провинциальной знати, он стремится сохранить независимость от императора. Оформлявшийся в годы острого соперничества между столичной и провинциальной аристократией (восстания Варды Склира, Варды Фоки) византийский эпос сохранил идеологию провинциальной военной знати, ревниво оберегавшей свою независимость от центральной власти.

Эпос о Дигенисе хорошо знали и в Древней Руси: вероятно, уже в XII–XIII вв. с какой-то не дошедшей до нас греческой редакции был сделан древнерусский перевод поэмы, известный под заглавием «Девгениево деяние»[961].

Значительный сдвиг в литературе, как уже было сказано, приходится на XI столетие; он связан с деятельностью трех больших писателей: Христофора Митиленского, Михаила Пселла и Кекавмена.

Анфипат Христофор Митиленский[962] был видным вельможей: он занимал пост судьи в фемах Пафлагония и Армениак. О его жизни мы почти ничего не знаем. Расцвет его творчества относится ко второй четверти XI в. Сюжеты своих стихотворений Христофор черпает не в сокровищнице античной литературы, не в патриотической традиции, а в обыденной жизни, окрашивая увиденное то мягким юмором, то едкой сатирой. Вот шествуют по городу ученики в день школьного праздника, одетые в роскошные костюмы. Христофор сравнивает этот экзотический маскарад с домом небрежной хозяйки, которая лишь к пасхе прибирает комнаты, оставляя их в другое время в пыли и паутине. Да и сами мальчишки не знали, как вести себя в маскарадной роскоши: переодетые царями и вельможами, они набивали рот сластями и лепешками. А назавтра, в обычный час урока, Христофор увидел недавних вельмож в будничных лохмотьях, их спины были украшены кровоподтеками от плетей учителя — и все вчерашнее показалось ему сном. В другом стихотворении поэт смеется над выскочками из народа, над неграмотными священниками: один из них — в прошлом моряк — вместо «придите, поклонимся» орет на всю церковь: «плывем, ребята!» (в подлиннике непереводимая игра слов); другой — когда-то трактирщик — выносит чашу с причастием, но в стиле прежней своей профессии похваливает «Это славное винцо».

Сатира Христофора становится суровой, когда он нападает на невежественных и жадных чиновников, подобных тому протоспафарию Василию Ксиру (буквально: «сухой»), который был наместником Греции: придя в страну, которая была «морем благ», он оставил ее после своего отъезда совсем «сухой». Христофор высмеивает и глуповатого монаха, собирающего бесчетные реликвии — останки святых:

Молва идет (болтают люди всякое,

А все-таки, сдается, правда есть в молве),

Святой отец, что будто бы до крайности

Ты рад, когда предложит продавец тебе

Святителя останки досточтимые;

Что будто ты наполнил все лари свои

И часто открываешь — показать друзьям

Прокопия святого руки (дюжину),

Феодора лодыжки… посчитать, так семь,

И Нестеровых челюстей десятка два,

И с ними — восемь черепов Георгия!

Конечно, Христофор по-средневековому религиозный человек; он не сомневается, что бог может творить сверхъестественное, нарушая законы природы, и все-таки сомнения в справедливости установленного богом порядка закрадываются в душу поэта. Если мы все из одного праха и пыли, то почему же люди имеют неравную долю? Почему одни живут в роскоши, а другие жаждут крох с чужого стола? Христофору кажется, что земле опять грозит потоп — и тогда не окажется ни ковчега, ни нового Ноя. Вот тогда-то все будет перемешано, и наступит полное равенство.

Михаил Пселл, уже известный нам как видный ученый, наравне с Христофором Митиленским принадлежит к зачинателям нового периода в истории византийской литературы. Его «Хронография» — первый подлинный памятник византийской мемуарной литературы, где все восприятие действительно окрашено субъективизмом желчного и умного наблюдателя: Пселл безжалостно сдергивает покровы со святости дворцовой жизни, показывая читателю, как властолюбие, корысть или сладострастие направляли политику Константинополя. Его сарказм выливается не в ту патетическую декларацию, равно подходящую к любому времени, какую можно найти у ораторов и историков X в., но в серию конкретных образов, выражающих данную ситуацию, индивидуальность данного характера. Старой жеманнице императрице Зое нравилось поражать подданных своей красотой, однако она старалась подавлять свое тщеславие. Пселл находит для этой ситуации недобрую, но выразительную характеристику: если кто-нибудь, рассказывает он, делал вид, что он, как громом, поражен прелестью Зои, его награждали золотой цепочкой, но тех, кто, пытаясь выразить свой восторг, впадал в многословие, ждали железные цепи. И сразу становится осязаемым, ощутимым лицемерие византийского двора, где даже в лести надо было соблюдать установленные нормы.

Действующие лица мемуаров не героизированы, они не являются персонификацией могучих страстей, как это свойственно в большей или меньшей степени классической античной литературе: у Пселла плетут интриги и совершают политические убийства маленькие люди, во многом смешные и, во всяком случае, наделенные обыденными страстишками. О всесильном временщике Иоанне Орфанотрофе он пишет: «Я часто ужинал с этим человеком и всякий раз удивлялся, как такой пьяница и шут удерживает в своих руках ось Ромейского государства. Даже пьянствуя, он всегда умудрялся следить за настроениями каждого собутыльника, и того, кто совершал промах, он привлекал впоследствии к суду, обвиняя в том, что тот сделал или сказал за выпивкой. Вот почему пьяного его боялись больше, чем трезвого. В этом человеке были смешаны различные качества; давно уже облекшийся в монашескую схиму, он даже и во сне не задумывался о соблюдении монашеского благолепия, однако он лицемерно выполнял все внешние действия, обязательные для монаха, и с презрением относился к нарушителям церковных установлений. Но если кто-нибудь избирал своим уделом благочестие или развивал в себе добродетели, если украшал душу науками, — такому человеку Иоанн становился врагом и всеми средствами старался принизить предмет его рвения»[963].

Пселл видит человека не только в его конкретной индивидуальности, но и в движении, в развитии характера и внешнего облика. С особой тщательностью писатель следит за тем, как царская власть портит человека, как просыпается в его душе честолюбие и надменность, как исчезает телесная красота и на смену мужеству приходит презренная трусость.