Лили, наоборот, была совсем не спортивной. И все же Сара с ней подружилась, вскоре после смерти матери, и убедила ее и двух других среднесимпатичных девчонок, причем обе были блондинками, записаться в группу синхронного катания. Не по доброте душевной: у Сары был свой интерес. Лили больше не называли Индеанкой, и никто не называл ее умственно отсталой, как бывало раньше.
– Команде «Лунеттс» требуются люди с формами, – улыбаясь, сообщила ей Сара.
Она имела в виду: с сиськами.
Вот почему Лили сейчас стояла перед зеркалом в туалете седьмого класса, а липкие пальцы Сары копошились у нее в волосах, размазывая блестки по прядям, и клякса геля растекалась по ее щеке. У «Луннетс» вечером была игра в Дулуте.
– Лил, нечего таращиться на Чудачку, – упрекнула ее Сара, когда я протиснулась мимо них в кабинку. – Ты же знаешь, отец подвергает ее пыткам просто забавы ради. Так обычно поступают в секте, в которой она выросла. Ей жгут лицо расплавленным воском. Ее заставляют писать на травку, и она не умеет пользоваться унитазом.
Карие глаза Лили встретились с моими в зеркале. На мгновение у меня возникло ощущение, что я вижу себя, и, увидев свое собственное осунувшееся лицо рядом с ее лицом, я даже вздрогнула.
– По-моему, с ее лицом все нормально, – заметила Лили. Она склонилась вперед, так что Сара невольно натянула ее пряди, словно вожжи.
– Я же видела, что они с ней сделали! А ты не видела? Не видела?
– Нет, – ответила Лили.
Я ни слова не проронила. На полу в кабинке лежал ворох одежды, брошенной при переодевании впопыхах. Джинсы, бюстгальтер с мягкими чашечками и скомканные белые трусики. Я отодвинула носком одежду, присела, но не смогла ничего из себя выдавить.
Раздалось шипение спрея для волос – шшу-шшу, и так еще несколько раз. Они прислушивались.
– Извини, – пробормотала Лили, когда я вышла, так и не опорожнив мочевой пузырь, чувствуя себя униженной. – Я об одежде.
– Не разговаривай с Чудачками. – И Сара направила спрей на лицо Лили. – Закрой глаза!
Лили послушалась, но, когда я мыла руки над раковиной, наши с Сарой глаза встретились. Таким взглядом на меня смотрят псы, зная, что для них припасена мясная кость в углу мастерской.
– Давай-ка споем, – обратилась Сара к Лили, которая тут же открыла глаза. – Давай споем «Оловянного солдатика».
Но Лили не подхватила, и Сара, чтобы подбодрить подругу, лягнула ее ниже колена:
– Тебе надо проникнуться этой песней!
– Если бы я верила в эту херню, – сообщила мне мама тем утром, когда крестила меня. Мне тогда было шесть, самое большее – семь. Косой сноп света из-за открытой двери освещал ее лицо. Холодная колодезная вода, которой она поливала меня из мерной кружки, щекотала спину.
– Какую херню? – спросила я, ежась.
– Вот такую. И больше не говори слово «херня», ладно? Ты теперь новый горшочек с рисом, малышка. Ты начинаешь жизнь заново, с чистого листа.
– Но я еще не хочу кушать, – заявила я ей.
Она рассмеялась и помогла мне вылезти из металлической ванночки.
– Тебе надо делать только одно, милая: просто быть ребенком. Если будешь такой, ты меня очень обрадуешь.
– А когда вернется Тамека? – спросила я.
– Она улетела из курятника со всей стаей.
Я вспомнила, как мы с ней вместе, как две гагары, ушли далеко от дома и топали по шоссе, думая о своем. Мы тогда тоже чуть не улетели из курятника, но за нами послали Взрослого мальчика.
– Эй, не смотри на меня так! – Мама схватила меня за плечи и развернула, а потом начала энергично растирать мне шею и спину махровым полотенцем. – Ты хотя бы ощущаешь себя чистой?
– Мне холодно! – пожаловалась я.
– А ты хоть на секунду почувствуй себя чистой. И как это хорошо! – И она заплакала, правда. Я не смотрела на нее, но слышала, как она шмыгает носом. – Мы начинаем жизнь заново, ты и я. Я стараюсь призвать Бога на нашу сторону, чтобы он изменил нашу жизнь. Чтобы ты опять могла стать счастливой девчушкой, поняла? Ты можешь хоть на секунду стать нормальным ребенком? Прошу тебя!
А я не знала, кем еще могу быть.
– Тебе же нетрудно хоть раз улыбнуться? – просительно произнесла она. Потом встала на четвереньки и оползла вокруг меня, чтобы видеть мое лицо. Она нашла мерную чашку, поставила себе на макушку как шляпку, подняв обе руки. «Фокус!» – прошептала она. Ее лицо было все в слезах, на губах застыла кривая улыбка, волосы замочились от пролившейся из чашки воды. Через мгновение ее странная шляпка покатилась на пол.
– Последний довод! – предупредила она.
И начала щекотать меня под мышками, а я, извиваясь, тщетно пыталась ускользнуть от ее пальцев.
– Ну вот, видишь, это совсем не трудно, – заметила она, отпуская меня. Я быстро-быстро задышала, пытаясь имитировать смех.
– А почему Шут ходит с рюкзаком? – спросила я у Рома, привстав на его голубом ковре и несколько раз погладив ладонями ворс, как траву. Было уже поздно. Мы выпили все пиво, буррито тоже были все съедены.
Он пожал плечами:
– Ну, он же бродяга. Турист.
– И что в этом шутовского?
– Он ходит по краю пропасти, например.
А я этого не заметила. Я снова вгляделась в карту – и точно! Правая нога Шута зависла над пропастью, но глаза Шута были закрыты. Он просто шел по краешку ущелья – трам-там-там!
Ром приблизился и дохнул на меня перечным ароматом буррито.
– Но ничего нет плохого в том, чтобы позволить себе упасть. Хочешь попробовать?
Он поцеловал меня открытым ртом и медленно повалил на ковер. Металлический шарик пирсинга в его языке прошелся по моему языку и деснам. Было приятно. Я почувствовала, как он хочет меня.
– Погоди! – Я соображала, что же он имел в виду. – Я не Шут.
– Но ты же не останешься? Нет?
Я поднялась, разглаживая перекрученные джинсы.
– Не на всю ночь, если ты об этом.
– Не навсегда – вот я о чем! – Он произнес это с вызовом, чего я никак не ожидала. – Ты же все равно вернешься в свой У-чёрта-на-куличках-вилль. Рано или поздно.
– Нет-нет, – возразила я. И когда поднимала с пола свою куртку и засовывала мятые обертки от буррито в промасленный пакет, машинально добавила: – Моя мама даже не знает, где я. Я сбежала после смерти отца, даже не предупредив ее.
– Она виновата, – вынес он свой вердикт.
– Мама? – я резко обернулась.
– Да нет, бродяга. Эта девчонка с рюкзаком.
– Да пошел ты! Ты меня совсем не знаешь.
Он пожал плечами:
– Тогда в путь-дорогу, Шут!
В тот вечер, когда мы вернулись с Фестиваля высоких кораблей в Дулуте, я долго лежала в своем «лофте» и слушала, как вокруг зажженной лампы вьются комары, мотыльки и мухи. Они вползали в хижину через прорехи в сетках, через крошечные щели в двери и в оконных рамах. Мама сидела за столом и ждала, когда же я соизволю сойти вниз и поговорить с ней. Я слышала, как она ерзала на стуле, как поскрипывали сосновые половицы под ее тяжестью. Я прямо-таки ощущала ее желание, чтобы я спустилась по стремянке со своего лежбища: чтобы сила гравитации подхватила меня за лодыжки и сволокла вниз, и усадила рядом с ней, и заставила рассказать о поездке в Дулут. Она так хотела, чтобы у меня возникло желание рассказать ей наконец о Патре и о ее семье, чтобы она могла высмеять их и их жалкие буржуазные ценности, но в то же время гордиться мной – тем, что я так хорошо с ними поладила и узнала, как оно все происходит в мире, вместо того чтобы сражаться с этим миром, как она делала всю жизнь. Я прямо чувствовала, как она жаждет такого разговора. Но если бы я удовлетворила ее любопытство, если бы я поведала ей о луковом супе в «Денниз», о нашем гостиничном номере в бордово-белых тонах, она бы выставила Гарднеров заурядной и убогой, ничем не примечательной семейкой.
– Не смотри на меня так! – сказала бы она. – И что это у тебя на голове? – Она бы сразу заметила обруч, начала бы потешаться над ним и несколько раз назвала бы меня «тинейджером».
А я и была тинейджером. Кем же еще я могла быть?
И вела я себя соответственно. В моем «лофте» было окошко – стеклянный квадратик, который я иногда летом распахивала и подпирала раму сосновым сучком. Пролежав без сна довольно долго, я открыла это окошко и протиснулась сквозь него наружу – я была тогда гибкой, как гимнастка, – и спрыгнула на чуть качающуюся ветку сосны, росшей позади хижины. Потом я ловко перебралась с одной ветки на другую и спрыгнула на крышу мастерской, что была в паре-тройке футов ниже. Отец мог услышать шум, но он подумал бы, что это ветка упала или опоссум пробежал. Он никогда не воспринимал звуки леса так же серьезно, как я: это же обычное дело, когда девяностофунтовая масса бродит по ночному лесу. Ерунда какая! Вот и я – такая же ерунда. Я старалась не смотреть через озеро на коттедж Гарднеров, чьи огни могли бы помешать моему ночному зрению. А так я дала возможность глазам привыкнуть к ночной тьме. Постепенно все предметы вокруг видоизменились во мраке. Из темных силуэтов веток проступили реальные ветки, и хотя все небо заволокло тучами, я без труда слезла с крыши, двигаясь на ощупь. Сначала я просто хотела отойти от хижины подальше, двигаясь к озеру привычным путем. Но добравшись до озера, я заметила потрепанное отцовское каноэ – оно будто ждало меня.
В тысячный раз я получила удовольствие от плавного перехода через спокойное озеро. Мне даже грести особенно не пришлось: каноэ буквально само скользило к противоположному берегу.
– Хочешь знать, что бы сказал Юнг? – спросил Ром. Я стояла в дверях его квартиры с пакетом из-под буррито. – Архетипический Шут – это Питер Пэн. – Последние слова он произнес с британским выговором. И наморщил нос.
– Бла-бла-бла… – отрезала я.
– Но это правда. Маленькая гёрлскаутиха в золотых туфельках, со своим домашним зверьком и обедом в пластиковой коробке.
Я застегнула молнию до конца и сжала в руке пакет с мусором. Я подумала, что он издевается надо мной, и в то же время мне было его жаль.