– они ведь наверняка будут толстенными, как настоящие романы!
– Что ж, тогда я буду писать каждую неделю, – обещаю я, зачарованный близостью ее губ, ее дыханием, ее дивными глазами.
– Хорошо, договорились! Отвечать я тоже буду раз в неделю.
– Так, значит, ответ – «да»? Вы выйдете за меня?
– Да! – восклицает она и целует меня в губы. – Милый мой романтичный мечтатель, я буду верно вас ждать! Я стану вашей женой, и однажды… – она вновь дарит мне свой сладкий, пьянящий поцелуй, – однажды мы поселимся у моря, на краю земли!
За ужином я без конца улыбаюсь, как пьяный дурак, голова у меня идет кругом от запаха Эльмиры, приставшего к моей одежде. Лампы в «Молдавии» сегодня светят гораздо ярче обычного; розы и лилии, вышитые на скатерти, тоже кажутся куда изящнее и изысканнее, чем всегда. У баранины, поданной к ужину, поистине божественный вкус.
– Ты прям весь сияешь, Эдгар! – замечает тетушка Нэнси, сидящая напротив меня. Ее тугие локоны слегка подскакивают на щеках, пока она нарезает свой кусочек мяса. – Тебе, наверное, ужасно не терпится уехать в университет? Ну ничего, осталось только утра дождаться!
Матушка закрывает лицо руками, не сдержав горьких рыданий.
Отец хмурится.
Тетушка Нэнси примирительно гладит сестру по руке:
– О, Фэнни, я вовсе не хотела тебя расстроить!
О, как трудно мне в эту минуту не выдать свой секрет! Как же мне хочется сказать матушке: «Понимаю, вы плачете из-за того, что утром придется расстаться с сыном, но утешьтесь – ведь однажды у вас появится еще и прекрасная дочь!»
– Эдгар, будь при маме посдержаннее, нечего так сиять, – с неодобрением говорит отец, и матушка начинает плакать еще горше.
Вечером я сижу на кровати, открыв деревянный ящичек, в котором храню все свои писательские принадлежности, и проверяю, достаточно ли взял с собой бумаги, сургуча, перьев, восковых мелков и прочих важных вещей. Я долго не могу отыскать перочинный ножик, но в конце концов нахожу его под стопкой бумаг.
Матушка заходится кашлем в своей спальне.
Закрыв ящичек, я прислушиваюсь к ее приступу.
Кажется, ей стало хуже. Гораздо хуже.
Схватив подсвечник с горящей свечой, я торопливо шагаю по узким, укутанным ночным мраком коридорам. Кто-то из слуг уже потушил масляные лампы, и каждый раз, когда матушка кашляет, тени, падающие от стен, сжимаются вокруг меня.
– Матушка! – зову я и стучусь к ней в дверь.
– Входи, Эдди, – немного помедлив, отвечает она.
Я захожу. Матушка сидит в кровати, опираясь на пухлые подушки. Она такая худенькая, что, кажется, вот-вот утонет в огромном бордовом одеяле. Ее личико в обрамлении оборок, которыми украшен ее ночной чепчик, кажется крохотным – совсем детским. В воздухе повисли ароматы трав и розовой воды, которые она часто использует как средство от кашля.
– Садись, Эдди, – говорит она, похлопывая по краю матраса.
Я закрываю за собой дверь и направляюсь к ней, изо всех сил стараясь сохранить спокойное выражение на лице, когда у нее начинается новый приступ. Огонек в хрустальной лампе, стоящей у кровати, подрагивает при моем приближении. Я ставлю свой подсвечник рядом с лампой.
– Садись, – просит она, прижимая к губам носовой платок.
Повинуясь ее приказу, я опускаюсь на мягчайшие перины.
– Эдди… – начинает она, обвив меня руками. Пальцы у нее ледяные, но я не подаю вида. – Конечно, мне очень трудно тебя отпустить, – продолжает она тихим и легким, как перышко, голосом, – но я прекрасно понимаю, что университет поможет тебе стать по-настоящему успешным человеком!
– Отец говорит ровно обратное, – замечаю я и шумно втягиваю носом воздух.
– Да, его мнение мне известно.
– Он говорит, что я совершенно его разочаровал, – продолжаю я, бросая беспокойный взгляд на закрытую дверь. – Как бы он не передумал везти меня утром в Шарлоттсвилль…
– Не переживай, он непременно тебя отвезет. Я это устрою. Он вовсе в тебе не разочарован. Он просто не знает, как воспитывать юношу с твоим умом и талантом, вот и всё. Ты его изумляешь и озадачиваешь, это и вызывает у него гнев и замешательство…
– Уж о его гневе и замешательстве я знаю всё.
– Какой бы путь ты для себя ни выбрал, я буду тобой гордиться, милый, – говорит матушка, склоняясь ближе ко мне. – Не стыдись своей музы и не бойся к ней прислушиваться!
Я вдруг задумываюсь о том, какое впечатление произвела бы моя муза на матушку, встреться они лицом к лицу.
– А если я буду писать на мрачные, безрадостные темы, вы всё равно будете мной гордиться? – спрашиваю я, заглянув ей в глаза.
Она хмурится, и на лбу у нее появляются морщинки.
– Какие еще мрачные, безрадостные темы, Эдгар?
Дрожь в ее голосе как нельзя правдивее отвечает на мой вопрос.
– Да так, не важно, – покачав головой, говорю я. – Мне просто совсем не хочется, чтобы вы из-за меня так переживали.
– А что ты такое пишешь? И впрямь есть о чем переживать?
– Нет, что вы! Прошу, забудьте, что я сейчас сказал. Волноваться совершенно не о чем, – заверяю я ее и накрываю ладонью наши руки. – Я буду старательно учиться, чтобы вы гордились мной по праву, матушка!
– О, в этом я ни капельки не сомневаюсь, – говорит она и, заметно расслабившись, откидывается на подушки.
Я улыбаюсь в ответ, и мы погружаемся в молчание, отягощенное горем. Наши пальцы переплетены. Огонь в камине тихо потрескивает. Из матушкиной груди доносится пронзительный свист – так часто свистит в дымоходе ветер.
Колокол ричмондской церкви бьет девять раз, знаменуя скорый ход времени, – и ему вторят большие часы, стоящие в гостиной.
Где-то вдалеке воет собака.
Матушка внимательно разглядывает мое лицо, словно старательно вырисовывая каждую мою черточку на холсте своей памяти.
Мне тяжело на нее смотреть, невыносимо вновь видеть перед собой умирающую женщину!
– Я буду по вас скучать, – признаюсь я.
– А я по тебе, мой милый! – Матушка прижимает меня к груди. Лицо мне щекочут оборки ее чепчика, но это вовсе меня не заботит. В ее объятиях чувствуется бесконечная любовь. Нечто похожее я чувствовал еще в детстве, когда мне часто снились кошмары и матушка вот так же обнимала меня, чтобы успокоить.
– Я до конца своих дней буду благодарить Господа за тот день, когда ты появился в моей жизни, Эдди, – говорит она. – С этими твоими огромными серыми глазами, прелестными кудрями и речью, выдающей твой незаурядный ум! До того дня я и не знала, что это такое – любить другого человека. И что бы я делала, если бы…
Рыдания мешают ей закончить свою мысль, а на смену рыданиям приходит и новый приступ кашля, – такой сильный, какого я еще в жизни не слышал.
Я подаю ей чашку с водой, укутываю ее ноги в одеяло и яростно принимаюсь раздувать огонь в камине мехами, чтобы только прогнать из этой комнаты пронизывающий холод.
Матушка утирает глаза платком и благодарит меня. Чувствую, что и сам вот-вот разрыдаюсь. Нужно скорее уходить, чтобы она не заметила моих слез. Губы у нее стали тусклыми и прозрачными, как воск, щеки ввалились, как у мертвеца. В груди что-то без конца свистит и клокочет.
Я кидаюсь обратно, к себе в комнату, прихватив с собой подсвечник. Пламя свечи потрескивает у меня над ухом, а его свет расползается по зеленым стенам.
– Эдгар! – слышу я за спиной зов отца.
Резко останавливаюсь и оборачиваюсь к нему.
Он стоит на пороге своей спальни, и его рослая фигура полностью закрывает собой дверной проем. Джон Аллан вертит в пальцах серебристый шейный платок и, прищурившись, смотрит на меня. Вне всяких сомнений, он замечает мои раскрасневшиеся глаза и влажные от слез щеки, хотя в коридоре довольно темно.
Нет уж, сегодня я ему не позволю над собой измываться.
– В Шотландии ты, поди, и сам ревел в три ручья, как младенец, когда твоя матушка скончалась, тварь ты бесчувственная, – злобно цежу я сквозь зубы.
Точнее, нет. Вслух я пока этих слов так и не сказал. Скажу, если придется, но пока что просто неотрывно смотрю на отца, сжимая в руке подсвечник.
– Не забывай о том, сколь хрупко матушкино здоровье, когда будешь писать ей из университета, – предупреждает он и потуже затягивает платок на шее. – Не расстраивай ее просьбами выслать денег или жалостливыми историями о своих бедах и о том, как сильно ты скучаешь по дому. Мне-то прекрасно известно, какие драматичные письма ты умеешь сочинять…
– Мне вовсе не хочется ее расстраивать, отец.
– Все жалобы адресуй исключительно мне.
– Хорошо, сэр.
Он резко поворачивается, явно желая скрыться в своей спальне.
– Почему же на вас выходная одежда? Вы что, куда-то собираетесь? Мы ведь уезжаем ранним утром, – напоминаю я.
Он замирает посреди своей комнаты, ко мне спиной. Мне видно только его зеленое пальто и голову с жесткими, непослушными кудрями.
– Мои дела никоим образом тебя не касаются, Эдгар, – строго отвечает он. – Иди спать.
Дверь в его комнату с громким стуком захлопывается у меня перед носом.
А я со вздохом возвращаюсь к себе в спальню.
Вероятнее всего, отец сейчас расчесывает кудри и подравнивает бакенбарды перед очередным свиданием с Элизабет Уиллс. «Интересно, не мой ли отъезд они сегодня будут праздновать», – думается мне, и внутри всё сжимается от омерзения. Мне представляется, как они лежат у Элизабет в постели, хихикают и восторженно восклицают: «Как же славно, что мы наконец избавились от этого мерзкого мальчишки!», а матушка в это время в своей спальне с трудом дышит. Я съеживаюсь под одеялом, прислушиваюсь к тиканью часов, отсчитывающих минуты до моего долгожданного отъезда, и мысленно прощаюсь со всеми женщинами – и живыми, и уже почившими, – которых мне завтра придется покинуть.
Что же до моей музы… Я мечтаю о том, чтобы в этот темный час она утонула в реке Джеймс, как бы жутко это ни звучало. Мне бы очень хотелось прибыть в Шарлоттсвилль самым обычным студентом со вполне понятными амбициями, молодым ученым, который усердно тянется к знаниям и обладает талантами, вызывающими у людей восторг, а вовсе не ужас и страх; человеком, свободным во всех отношениях, тем, кому уже совсем скоро не понадобится ни цента от Джона Аллана.