Я иду в противоположный угол и заглядываю в высокое окно. Среди длинных деревянных столов стоит брюнетка в золотисто-зеленом платье с соблазнительным вырезом. Вокруг нее столпились мужчины с раскрасневшимися лицами – пьянчуги, у которых есть время на то, чтобы распивать по тавернам пиво днями напролет, совершенно не думая о работе. Пению девушки аккомпанируют двое усатых музыкантов – гитарист и скрипач, – и хотя у нее явно недостает зубов, а лицо изрыто оспой, – услышав ее волшебный голос, поющий о бедняжке Барбаре, которая просит матушку смастерить ей гроб, чтобы она могла умереть, как тот, что так ее любил, я не могу сдержать слез.
Отойдя подальше от продавца седел и его покупателя, я утираю лицо рукавом, решив, что если незнакомцы спросят, почему я плачу, я скажу, что тоскую по своей возлюбленной. Краем глаза я замечаю на улочке неподалеку тень, которую отбрасывает покатая крыша таверны, и силуэт Линор на ней. Ветерок играет с ее пышной юбкой, но верхняя часть тела и голова с удивительно высокой шляпой остаются до жути неподвижными – кажется, что на крыше стоит статуя.
Тут она поворачивает голову, и я с содроганием гадаю, видно ли ей, что меня так растрогала песня про Барбару Аллан. И вдруг понимаю, что Линор это всё и подстроила. Воспользовалась чудесным голосом подопечной какой-то другой музы, и та муза теперь, наверное, уже сбилась с ног, бегая вокруг своей певицы, которой, скорее, пристало исполнять непристойные песни, столь ненавистные епископу Муру.
Тень Линор припадает к крыше и вдруг исчезает.
Торопливо обхожу таверну.
– Линор! – зову я, приставив ладони ко рту. – Где ты?
Она молчит и даже не думает мне показываться.
Я вновь возвращаюсь ко входу в таверну. Теперь сопрано поет песню «Я – король выпивох», куда лучше подходящую для пивнушки, чем трагическая баллада.
– Эй, малый, ты ищешь кого-то? – спрашивает темнокожий покупатель седел, стоящий на веранде.
– Ты чего это, никак, плачешь? – интересуется у меня продавец.
– Я недавно любимую похоронил, – отвечаю я, вновь стирая слезы с лица – они вновь потекли, стоило мне только произнести свою ложь. – И коль любовь моя ради меня погибла, я завтра тоже за нее умру.
Мои собеседники встревоженно хмурятся, утратив дар речи от изумления, так что я быстро прощаюсь с ними и ухожу, гадая, поняли ли они, что я просто-напросто процитировал им пару строк из «Прекрасной Барбары Аллан».
Спрятав руки в карманы, я возвращаюсь в университет, напевая печальную песню Барбары и размышляя о ее несчастной судьбе. И только уже у самого общежития, когда на меня падают первые капли дождя, я вдруг понимаю, что она услышала мои молитвы.
Тем самым серафимом, который принес мне утешение от моих невзгод, была Линор.
Я ведь тогда и впрямь совсем позабыл о Джоне Аллане, хотя его фамилия то и дело мелькала в тексте шотландской баллады!
Глава 24Линор
Если б меня попросили описать то чувство, которое я испытала, когда вкусила талант творца, принадлежащего другой музе, причем описать так, чтобы это было понятно смертному, я бы сказала, что это всё равно что грызть крекеры в доме какого-нибудь шапочного знакомого, когда тебе безумно хочется самой приготовить вкуснейший ужин и насладиться им наедине со своим возлюбленным. Можно, конечно, заморить червячка, но насытиться не получится.
В шарлоттсвилльскую таверну «Орел», где я теперь обитаю на чердаке над высоким потолком обеденной залы (о чем и не ведают владельцы таверны, равно как и ее одаренные гости с их музами), часто заглядывают артисты. Музыканты и певцы собирают вокруг себя шумные толпы задорными песнями о пьянстве и вожделении – или о вожделении в результате пьянства, – и пьяницы горланят с ними хором, притопывая в такт и поднимая облака опилок, от которых я то и дело чихаю. Такие песни не приносят мне ни удовольствия, ни сил. От запахов пива и пота желудок мой сжимается, но сама я не пьянею – захмелеть я могу, только если мой поэт выпьет.
Я часто наблюдаю за артистами сквозь прорехи в полу чердака. Иногда я дую изо всех сил в эти щели, обдавая собравшихся морозным дыханием, и певцы перестают петь, а музыканты – играть. Они утирают глаза, блестящие от слез, и переходят к ирландским или шотландским балладам, насквозь пропитанным тоской и печалью.
В день, когда мой поэт отправился в город (должна заметить, вовсе не на мои поиски), я заставила певицу спеть балладу о Барбаре Аллан, чтобы впечатлительное сердце Эдди пропиталось тоской, как пропитывается водой губка, чтобы из глаз его брызнули слезы. В тот миг и мое сердце вспыхнуло и заколотилось – кремень ударил по стали и высек новую искру, – и вдохновение захватило моего поэта с новой силой. Небо над нами наполнилось таинственным сиянием – провозвестником красоты, которую мы очень скоро увидим.
Теперь, проводя рукой по голове, я нащупываю плотный слой перьев чернее ночи – он тянется ото лба до шеи. В углу моего чердачного «гнездышка», посреди пустых ящиков и чемоданов, стоит тусклое, мутное зеркало, в которое я наблюдаю за своим преображением.
Мой нос вытянулся и превратился в птичий клюв, подарив мне благородный профиль, каким могли бы похвастать многие короли и пророки. Моя изящная, гладкая голова теперь тоже выглядит царственно, а украшенье из человечьих зубов на шее и кровавое пятно в форме сердца на груди, не говоря уже о траурном платье и саже, напоминают о людском мире, в котором я вынуждена жить.
На правой руке темнеет шрам от пера, которое когда-то меня обожгло, а рукава по-прежнему изорваны. Во рту я ощущаю привкус воды с того дня, когда собаки загнали меня в реку Джеймс, и я то и дело сплевываю кусочки тины и чихаю, потому что остатки ила щекочут мне нос.
Но я не сдаюсь.
Я преображаюсь – вот только слишком медленно.
В таверну пришли новые музыканты и начинают свое представление. Сквозь дыру в половицах я замечаю скрипачку – на вид она младше Эдди, по спине у нее рассыпаны огненно-рыжие волосы – и певца – прекрасного юношу с золотистой кожей. Он поет любимую балладу пьянчуг – «За здравие всех собравшихся!», которую завсегдатаи таверны встречают криками и аплодисментами, а потом принимаются звонко чокаться кружками с пивом.
Мне вспоминается безжизненный, неподвижный взгляд захмелевшего Эдди, пудовая тяжесть в моей собственной голове, гибель нашего с ним творчества, и во мне вскипает злость. Я злюсь на голосистого красавчика, который призывает: «Так выпьем же, братцы, из кружки одной, да здравствуют эль и веселье!», хотя и его баллада полна печали – ведь она повествует о людях, которые встречаются в последний раз в жизни. Округлив губы, я обдаю музыкантов холодным дыханием, и скрипачка с певцом прерываются на середине песни и начинают играть новую, не известную никому из присутствующих. Это песня о человеке, похоронившем любимую на холме у реки Джеймс. Певец прикрывает свои карие глаза и с чувством выводит припев о трупе возлюбленной, который восстает из могилы, полной личинок и червей.
Кружки больше не стукаются, утихли веселые возгласы. Никто уже не пританцовывает в такт музыке.
А когда на лестнице, ведущей на чердак, раздается торопливый топот, я со страхом думаю, что, пожалуй, зашла слишком далеко.
Дверь распахивается.
Я бросаюсь к окну, но двое небесных созданий в переливчатых павлиньих перьях и с блестящими глазами хватают меня, толкают на пол и заламывают мне руки с разъяренным криком: «Ступай к своему творцу! Наглая воровка!»
Глава 25Эдгар
Я так и не получил от Эльмиры ни одного письма.
Хотя уже с месяц живу в Шарлоттсвилле.
На календаре середина марта. Последний раз мы виделись накануне Дня святого Валентина.
И она так ни разу мне и не написала!
Я валяюсь в постели перед субботними занятиями – всё еще в ночной рубашке и в колпаке – и нервно грызу ногти, думая об Эльмире. Наверное, она нашла себе кого-нибудь получше и потому не пишет. Да, точно. Она же Сара Эльмира Ройстер, в конце концов!
Меня страшно печалит мысль о том, что я никогда не увижу ее с распущенными волосами. С самого дня нашего знакомства – а познакомились мы прошлым летом, когда семейство Алланов переехало в «Молдавию», – она всегда носила свои прекрасные волосы орехового цвета спереди на пробор, а сзади закалывала их, собрав в причудливый узел.
Заложив руки за голову и закрыв глаза, я отгоняю от себя все сомнения и начинаю представлять, как Эльмира – моя Эльмира! – распускает свои прекрасные волосы, сидя на кровати в нашем домике у моря. Где-то внизу волны шумно бьются о скалы, Эльмира напевает тихую, волшебную песню, а я ласкаю каждый локон, высвобожденный из-под ее шпилек и соскользнувший по плечам. Мне так не терпится прикоснуться губами к ее теплым губам! Больше всего на свете я жажду прижаться щекой к изгибам ее нежной, как атлас, груди, от которой исходит нежный аромат сирени, почувствовать кожей шелк ее волос, услышать шум волн, услышать ее дыхание…
Кто-то громко стучит ко мне в дверь.
Со смесью испуга и изумления я выскакиваю из постели, думая, что за дверью, наверное, комендант или слуга – а может, ко мне снова явились за деньгами.
Но там оказывается Гэрланд О’Пала. Глаза его вновь скрыты за зеленоватыми линзами очков.
– Ну что, сегодня снова собираемся у тебя? – спрашивает он, опершись своим острым локтем о дверную раму.
Нахмурившись, нервно перебираю складки своей ночной рубашки.
– Гм-м-м… Да, пожалуй. Майлз обещал прийти вместе со своим приятелем Джоном Лайлом, вот только этот самый Джон куда благовоспитаннее остальных. Возможно, он даже не пьет.
– И славно. Тебе тоже лучше бы пить поменьше. Всякий раз, когда тебе будут предлагать бокал, отвлекай приятелей новыми карикатурами на стенах! – советует Гэрланд, кивнув на мою растущую коллекцию угольных зарисовок, изображающих профессоров. – Если Лайл всё-таки явится, расскажи ему, что ты пять лет проучился в лучших школах Лондона, в самом Сток-Ньюингтоне! Эти провинциалы в большинстве своем ни разу не покидали пределов Виргинии! У тебя куда более насыщенная и яркая жизнь, чем у них. Похвастай перед ними своим опытом!