– Эльмира так мне и не написала, – сообщаю я, хотя еще ни разу не посвящал Гэрланда в свои личные дела, и особенно в дела сердечные.
– Возможно, она столь же переменчива в любви, как ты сам, – пожимая плечами, предполагает он.
– Вовсе я не переменчив!
– Неужто? До Эльмиры ты писал любовные письма без исключения всем девчонкам из пансиона мисс Джейн Маккензи! Уверен, у тебя было полно возлюбленных в Англии и даже до Англии, когда ты был избалованным мальчишкой всего шести лет от роду!
– В шесть я и впрямь был влюблен в Кэтрин Пуасио, но с Эльмирой никто не сравнится! – восклицаю я, припоминая длинный список красавиц, очаровавших меня за всю мою жизнь. – Если я потеряю Эльмиру, не жить мне на этом свете!
Гэрланд только с отвращением стонет в ответ.
– Малышке Кэтрин Пуасио ты, наверное, то же самое говорил.
– Возможно, это дело рук моего отца или Эльмириного… – Я задумчиво потираю подбородок, заросший колкой щетиной. – Ее отец считает, что я ей не пара. Кажется, он когда-то одалживал Джону Аллану деньги. И прекрасно знает мою историю.
– Лучше высмеивать дураков в памфлетах, чем плакать по девчонкам, По. Тебе пора бы научиться подавлять эти твои сентиментальные фантазии. Они никому не нужны, – говорит Гэрланд и делает несколько шагов назад. – Что ж, увидимся вечером. Давай-ка сделаем его по-настоящему незабываемым.
Вечер и впрямь получается незабываемым, впрочем, как и каждые наши субботние посиделки.
Я рисую безжалостные карикатуры на Преподобного Джона Брэнсби, главу школы в Сток-Ньюингтоне, где я учился с девяти до двенадцати лет, когда отец занимался делами своей фирмы «Эллис и Аллан» в Англии. Большинство моих историй о преподобном – это выдумки, щедро приправленные куда более грубыми ругательствами, чем стоило бы, но мои приятели аж сгибаются пополам от хохота.
Гэрланд сидит в кресле, скрестив ноги, в безупречно изящной позе, и ободряюще кивает мне, когда силы начинают меня покидать. На нем по-прежнему зеленые очки, но даже за их стеклами я вижу, как полыхает пламя в его глазах.
Но меня не оставляет чувство мучительной пустоты, несмотря на смех и одобрительные выкрики. Аплодисменты звучат резко и неприятно, будто кто-то со всей силы колотит по железной кастрюле. Мне чего-то страшно не хватает – и не только Эльмиры.
Краем глаза я замечаю жутковатый портрет миссис Стэнард, и мысли окончательно спутываются.
Гэрланд и остальные уходят от меня около полуночи.
Наконец оставшись наедине с собой, я достаю из ящичка с писательскими принадлежностями рисунок Линор и надеваю кулон с хрустальным сердцем. Серебряная цепочка ледяным прикосновением обжигает мне кожу.
Я взбираюсь на кровать с угольком в руке и призываю свою мрачную музу, цитируя строки из поэмы ирландского поэта Уильяма Гамильтона Драммонда «Тропа Гигантов»:
Мой одинокий гений с берегов родных,
Явись мне из пещеры, с дола, с гор седых!
Пока гляжу на бурный океан,
Пускай проснется вдохновенья ураган!
В комнате царит мартовская прохлада, и по коже у меня пробегают мурашки. Мрачные тени давят на меня тяжким грузом. На стенах проступают причудливые силуэты, порожденные моим воображением.
Со стороны Лужайки раздается пальба, прямо у моей двери вспыхивает пьяная драка. И всё же, несмотря на весь этот разгул, я чуть ли не до самого рассвета рисую то, что велит мне сердце, не думая о том, что скажут товарищи, острослов Гэрланд или отец, если решит заглянуть в Шарлоттсвилль по рабочим делам и навестить меня (судя по его последнему письму, это вполне может случиться).
Я разрисовываю стену у кровати и потолок драконами, демонами и другими фантастическими существами – призраками, наядами, прекрасными женщинами, красивее которых и вообразить нельзя. А потом проваливаюсь в лабиринт кошмарных снов, так и не сняв с шеи хрустальное сердце.
Глава 26Линор
Подобно поэтам-классикам, наследие которых Эдди так старательно изучает – Гомеру, Мильтону, Виргилию и другим уже давно почившим именитым стихотворцам, – мой поэт призвал свою музу!
Призвал меня.
Его голос разнесся по алому полуночному небу и достиг самих Елисейских холмов округа Албемарл, точнее, того церковного кладбища, где я обрела свой новый дом после того, как музы прогнали меня с чердака таверны. В Шарлоттсвилле подходящего кладбища не нашлось.
Мой одинокий гений с берегов родных,
Явись мне из пещеры, с дола, с гор седых!
Пока гляжу на бурный океан,
Пускай проснется вдохновенья ураган!
Пускай эти строки сочинил другой автор – Уильям Гамильтон Драммонд, – та страсть, с которой мой поэт просил меня явиться ему, принадлежит одному только Эдгару Аллану По, и никому больше.
И всё же я остаюсь на кладбище, не отзываясь на эти мольбы.
И пускай мой поэт меня не слышит, я отвечаю ему:
– У тебя есть хрустальное сердце, в котором заключена частичка моей души – больше я ничем тебе помочь не могу. Я жажду, чтобы меня все увидели, а ты хочешь скрыть меня от мира, гадкий, упрямый мальчишка!
Иногда в полдень в церкви с высоким шпилем, построенной рядом с кладбищем, собирается на спевки хор, и сладкоголосые творцы поют гимны. Церковь эта так прекрасна, так белоснежна, что кажется, будто это не церковь вовсе, а частичка Царствия Небесного, отрезанная ангелами, будто кусок белого торта, и положенная на зеленое блюдце живописной долины. Стайка муз в обличье голубок садится на крышу церкви всякий раз, когда начинаются эти репетиции. Музы не сводят внимательного взгляда с могилы, у которой я прячусь. Им известно, что я ворую таланты чужих творцов, но они слишком любезны, чтобы прогнать меня.
Закрыв глаза и положив шелковую шляпу на грудь, я вдыхаю церковные гимны, воздушные и сладкие, как безе, – во всяком случае, мне так кажется! – и борюсь с острым желанием переделать их славословия в мрачные погребальные песни.
По ночам я блуждаю среди полупрозрачных кладбищенских призраков, которые умоляют меня уговорить моего поэта поведать миру их истории, но никто из них не трогает моего сердца так, как духи Ричмонда.
В один из вечеров – то ли в марте, то ли уже в апреле, когда полная луна проливает свой серебристый свет на кладбище, из одной могилы восстает призрак юного джентльмена. Волосы у него зачесаны назад и собраны в хвост, перевязанный бантом, на шее белеет помятый шейный платок, а сам юноша одет во фрак с длинными фалдами, в бриджи чуть ниже колена, шелковые чулки и туфли с пряжками.
– Могу я поцеловать ваши дивные алые губы, свет души моей? – спрашивает он. У него самого губы синие, как у утопленника. – Вы меня поражаете в самое сердце своей красотой всякий раз, как я вас вижу!
– Вы и впрямь считаете меня красоткой? – спрашиваю я, снимая шляпу и обнажая свою гладкую, пернатую голову. – И ни капельки меня не боитесь?
– Нас тут пугает лишь одно – что люди нас позабудут, – покачав головой, отвечает он. – Поглядите на надгробие бедняжки Бетти Рэндольф! Ее имя почти стерлось!
Я разглядываю тонкое серое надгробие, на которое он указывает. Надпись на нем и впрямь почти уже неразличима. Я пробегаю пальцами по остаткам букв имени несчастной Бетти, выбитом на камне, с тревогой думая о том, что нашу любимую Джейн Стэнард вполне может ждать та же участь, несмотря на величественную красоту ее памятника. В горле у меня встает ком.
– Лучшее, что только можно сделать для мертвеца, – продолжает юноша, попросивший разрешения на поцелуй, – это запечатлеть его имя в шедеврах искусства!
Кивнув, я вновь надеваю шляпу и взбираюсь на дерево, а потом и на церковную колокольню, где наконец согреваюсь в преддверии промозглой ночи.
Я жду, жду упрямо и неустанно, когда же мой поэт наконец прогонит все свои страхи и покорится судьбе…
Глава 27Эдгар
В четверг, в начале мая, мы с Майлзом и Томом прогуливаемся по университетским землям после многочасовых поисков нужных нам пособий в шарлоттсвилльской лавке книготорговца. Снег уже стаял, земля просохла, а мороз больше не украшает инеем Лужайку и крыши университетских построек, однако мой долг за покупку дров, необходимых для обогрева моей комнатки холодными ночами, неизменно растет.
Но зато я могу похвастаться немалыми успехами в учебе, так что настроение у меня приподнятое, и теплые лучи весеннего солнца, ласкающие лицо, только прибавляют мне жизнерадостности. Под настроение я даже разжился в книжной лавке томиком «Паломничества Чайльд-Гарольда» Лорда Байрона, – разумеется, в кредит. Том и Майлз, кстати, тоже приобрели новенькие сборники стихов Байрона и теперь гордо несут их в руках.
– Слушайте, никто из нас случаем в конский навоз не наступил, а? – спрашивает Том на подходе к западной колоннаде, а потом приподнимает ногу и внимательно рассматривает подошву.
Я следую его примеру и затыкаю нос. К моему левому ботинку и впрямь прилип зловонный ком навоза, смешанного с подгнившей растительностью.
– Вот же черт!
Том и Майлз так и покатываются со смеху, отмахиваясь от мерзкой вони, а я принимаюсь яростно вытирать подошву о траву, бормоча столь грубые ругательства, что моя несчастная матушка, заслышав их, наверняка упала бы в обморок.
– Вот это «аромат», с ума сойти! – восклицает Том.
– А я уж было решил, что это воняет твоя театральная наследственность, – со смехом добавляет Майлз.
Я застываю как вкопанный.
Внутри просыпается грозный вулкан ярости – ничего подобного я еще не испытывал с тех самых пор, как уехал из Ричмонда. Кровь в венах вскипает, по телу пробегает дрожь. Слова Майлза эхом звучат у меня в голове.
«А я уж было решил, что это воняет твоя театральная наследственность!»
Бросив купленную книгу на землю, я со всей силы бью Майлза под дых. Он тут же сгибается пополам. С губ его капает слюна. Улучив момент, я даю ему кулаком в подбородок – во мне просыпается старый боксерский инстинкт. Эта сволочь падает на траву, и я наваливаюсь сверху, словно дикий пес, метя обидчику в глаз, но он уворачивается и с силой хватает меня за плечи, тяжело дыша и обжигая мне лицо своим дыханием. Во мне всего пять футов и восемь дюймов роста, а в нем – почти шесть, так что эта тварь крепко обвивает меня своими жирафьими ногами, опрокидывает на спину и наваливается сверху так, что я даже вздохнуть больше не могу. Я пытаюсь сбросить его с себя, но он хватает меня за запястья и прижимает мои руки к земле. Я извиваюсь, силясь скинуть его, но всё тщетно.