Александр ЧУМАНОВ
История Вовы и Светы
Когда-то я замечательно умел спать в машине, а потом вдруг перестало получаться. И теперь всю ночь напролёт жгу костёр, лежу на старом полушубке, гляжу на звёзды, размышляя об одном и том же: есть ли там Кто-нибудь, а если есть, думает ли Он обо мне лично, а если думает, то - что?..
Да-да, не смейтесь, ведь если Он есть и если думает, то непременно - о каждом лично, ибо Он - по определению - не начальник, не вождь, оперирующий людской массой и мало кому доступный, и Ему мы интересны все без исключения, притом не в совокупности, а строго индивидуально
Озеро вздыхает и перебирает тростник, словно чётки, невидимые рыбины то и дело выпрыгивают из воды и шумно падают обратно - возможно, их тоже волнуют эти непостижимые звезды, и рыбинам хочется достать хотя бы одну. Вот дуры. Впрочем, и я не лучше.
- Разрешите к вашему огоньку? - вдруг доносится из темноты, отчего я слегка вздрагиваю - ну, нельзя же так подкрадываться по воровски, если нет у тебя воровских намерений, приличный человек к другому человеку никогда не должен подкрадываться.
- Чего тебе? - резко подбираюсь на своей лежанке, даже не думая скрывать недовольство непрошеным гостем, кто б он ни был
- Да ничего особенного, простите великодушно. - Передо мной нескладный человек весьма потрепанной наружности и не поддающегося определению возраста, он смущён и в принципе не может быть опасен, и мне уже слегка неловко от моей не спровоцированной, пожалуй, свирепости. - Однако я бы с удовольствием посидел тут с вами немного, если вы, разумеется, не против.
- Я не против, посиди, раз пришёл, только в другой раз не подкрадывайся, за это и побить могут. Садись, тебе говорят, уху хлебать будем, чай пить, а насчёт другого извини - не держим.
- Вот спасибо, честно говоря, я только об этом и мечтал, хотя почти совсем не рассчитывал! Я, видите ли, как раз голоден, как собака. А за то, что тихо подошёл, простите, ради бога, привычка такая с некоторых пор сама собой выработалась.
И он садится, как-то по-особому сгруппировавшись, будто в этой жизни его каждый день бьют, становится невероятно маленьким, как циркач, зарабатывающий на жизнь тем, что приучил своё тело умещаться в немыслимый для нормального человека объем.
Я наливаю в миску моей фирменной, очень наваристой ухи, в сущности, это уже не уха, а как бы рыбное рагу с незначительной примесью картошки, слегка поколебавшись, добавляю внушительный бутерброд с полукопчёной «краковской», но колеблюсь я вовсе не от жадности, а потому только, что всё ведь, вообще-то, рассчитано.
- Вот, как говорится, чем богаты... Да что ж ты спрессовался, скомкался весь, сядь по людски, а то мало ведь поместится!
- Ничего, достаточно поместится, вот увидите, - гость улыбается чуть-чуть, чуть-чуть распрямляет плечи. И принимается-таки за еду.
И пока он насыщается, я довольно бесцеремонно разглядываю его. Занятый едой, он, конечно же, чувствует мой взгляд, но, судя по всему, аппетит у него от этого не портится.
Спохватившись, я ставлю на огонь покрытый ядрёной копотью чайник - нарочно не чищу, чтоб солидно смотрелся - чайник почти сразу закипает, потому что кипел совсем недавно. А мой гость уже,слышу, шкрябает ложкой по дну посудины. Он весьма резво приканчивает основное блюдо, даже рыбных косточек не остаётся почти, берётся было за бутерброд, но, вспомнив про чай, с видимым усилием приостанавливает работу челюстей.
А чай уже и готов. Наливаю ему, а заодно себе, придвигаю поближе к парню баночку с сахаром, он кладёт две ложечки и пытливо смотрит на меня, я, разумеется, жестом поощряю, валяй, мол, гость удваивает дозу и передаёт инструмент мне, а я уж своей рукой черпаю для него из моей сахарницы дважды. Потом мы сосредоточенно предаемся чаепитию, смачно прихлёбываем да потеем, созерцая отражающиеся в кружках созвездия
А потом гость идёт к воде мыть посуду - свою и мою - а я, развалившись на тёплом лохматом лежбище, задумчиво изучаю его костлявую спину, пытаясь по ней, а также прочем, что ещё удаётся различить в колеблющемся слабом свете прогорающего костра, сочинить судьбу этого незнакомого человека. Но ещё, разумеется, умиляюсь собственному великодушию, неизвестно перед кем мысленно оправдываясь: «Пустяки, так на моём месте поступил бы каждый...»
Да что, думаю я, в его судьбе может быть замысловатого: ханыга и ханыга, каких немало было на Руси всегда, но нынче особенно расплодилось, в давние времена, вероятно, способный к какой нибудь незамысловатой работе, а теперь абсолютно не способный ни на что. Не исключено также, что в одной из окрестных выморочных деревушек есть у него полусгнившая избёнка, далёкими предками построенная, а в избёнке дебильные дети и жена-тварь, тоже алкашка, но ещё и не дура подраться, да потом призвать на подмогу соседей, всю вину за инцидент свалив на эту вот самую бессмысленную немочь, что, разумеется, в общем смысле так и есть, но в конкретном - отнюдь...
А гость между тем возвращается к огню, стряхивая воду с рук и посуды, снова компактно устраивается возле меня, и я, легко угадывая сокровенное, протягиваю сигареты. И мы молча закуриваем. И меня, честно признаться, уже тяготит его общество, мне хочется, чтобы он поскорей убрался, и чтобы вернулось ко мне излюбленное элегическое настроение, и очень скоро я ему это скажу, поскольку данные существа в ситуациях, когда уже ничем не поживишься, крайне малосообразительны.
Нет, будь он рыбак, я б с удовольствием побеседовал с ним о рыбалке, послушал бы о старинных удачах и сам порассказал, поскольку настоящее на радости чрезвычайно скупо, грядущее их ещё меньше сулит, и лишь о старинных удачах осталось сладострастно вспоминать.
Но этот приблудившийся в ночи отнюдь не рыбак, и хотя он, скорей всего, при своих обстоятельствах с радостью любой разговор бы поддержал, но болтать с дилетантом о святом - распоследнее ж дело.
Однако вдруг чувствую, что не могу молвить этак хамски-шутливо - проваливай, мол, опостылел вконец - тогда как в иных случаях совсем мало затрудняюсь, играть же в молчанку вовсе тягостно, и заинтересованность неуклюже имитирую:
- Как хоть звать-то тебя, сирота?
А он - с готовностью и радостно:
- Владимир! Притом, что совсем уж забавно, Ильич.
Ан по разговору-то, кажется, не местный, хотя, разумеется, разговор в наше время - вещь обманчивая, и в совершенстве овладеть стилем какого нибудь телеведущего - да хоть Познера самого - дело не такое уж хитрое.
- В честь того, что ли?
— Конечно.
- Ну, ничего, не ты один так пострадал - многие. До сей поры наверняка в честь этой «поп-звезды» младенчиков нарекают..
- Однако фамилия моя..
- Тоже «Ульянов»?! Или даже...
- Нет-нет. Вы не о том подумали. Моя фамилия - Брегман. Вы как - к нашему брату?
- Да, в общем, в процессе жизни по-всякому было, но сейчас, пожалуй, - нейтрально. Однако фамилия для данного места-времени и обстоятельств - впрямь.. Так что я даже несколько заинтригован, уважаемый Владимир Ильич.
Мне вдруг действительно становится любопытно настолько, что я приподнимаюсь с любимой лежанки, сажусь поудобнее, уже вполне готовый принять к сведению занятную, пусть и не особо оригинальную, историю о превратностях судьбы. Ибо, начитавшись и самолично насочиняв несметное множество разных фантазий, пришёл в конце концов к твёрдому и бесповоротному убеждению: не-е-т, ребята, слабо нам всем в отдельности и даже скопом супротив даже самой рядовой, но реальной одиссеи!
- Итак, как же тебя, нерусский человек, угораздило?
- Это, вообще-то, довольно долгая история...
- Мне показалось, что ты не очень торопишься..
- Совсем не тороплюсь. Но ваша рыбалка...
- До рассвета, небось, успеем!
- Можем не успеть.
- Так не теряй времени!
- А вы не будете перебивать?
- Буду нем как рыба. Но если надоест...
- Не надоест.
Я раскрыл было рот. чтобы напомнить о скромности, но Вова Брегман уже начал повествовать И я перебивать, помня обещание, не стал, реплику насчёт скромности на потом приберёг, но она не пригодилась.
...Первое воспоминание моего детства - душераздирающий крик с лоджии шестого этажа:
- Вови-и-к, да-а-мой!
Наверное, он, этот крик, и не был душераздирающим, но для меня он тогда звучал, как гром небесный, как глас самой судьбы. И я, не чувствуя ни малейшей возможности противиться судьбе, покорно плёлся домой, громко рыдая, размазывая по щекам слёзы и сопли. И долго ещё не мог успокоиться дома, пугая моих милых родителей, в такие моменты всерьез полагавших, что их единственный сын болен ужасной болезнью души, поскольку не может нормальный ребёнок убиваться так из-за ничтожного, на взгляд взрослого человека, повода.
Но, вероятно, всё тогда и началось, когда мои милые родители стали бесцеремонно подавлять первые ростки моего характера. Может быть, также, если бы они тогда решились показать меня психиатру, всё сложилось бы иначе. Но вы же знаете, как в нашей стране относятся люди к психиатрии...
А впрочем, я ни о чем особо не жалею, я даже уверен, что кое в чём мне повезло гораздо больше, чем миллионам соотечественников. Да-да, можете смяться, видя моё нынешнее состояние и положение, но это так!...
Надо сказать, наш двор был своего рода заповедником среди нынешних безликих московских дворов. В таком или примерно в таком сам Окуджава рос, в нём вовсю бурлила настоящая дворовая жизнь, воспетая классиком. Как эта пресловутая жизнь могла сохраниться в отдельно взятом дворе - загадка, которую я никогда не пытался разгадать и принимал как данность.
Населявшая двор публика была самой что ни на есть разношерстной, ибо разношерстными были дома, составлявшие собственно двор. Теперь-то состоятельные люди селятся отдельно, чтобы не замутить ненароком свою бесценную генетику - правда, не ясно пока, что из этого выйдет - а во времена моего детства ещё безраздельно царило социальное братство в жилищном строительстве. И рядом с обшарпанной башней - у нас в Москве, если случайно не знаете, все многоэтажки башнями зовут, может, по аналогии с кремлёвскими -вполне могла соседствовать внешне очень похожая, но весьма отличающаяся внутри.