После суда все, казалось, шло вкось и вкривь. Император не одобрял никакие действия Пилата. В конце концов нас отозвали в Рим. Новых назначений больше не предвиделось. Мне не требовалась прозорливость, чтобы понять: настало время начать новую жизнь в каком-нибудь другом месте.
Когда в чудесном сне я перенеслась в дом, где провела детство, я восприняла это как знак от Исиды. Почему бы не вернуться в Монокос? Окончательно отчаявшийся, Пилат проявлял безразличие к тому, куда ехать.
Прибыв в этот город, мы поразились, насколько изменился некогда небольшой гарнизонный поселок, где я выросла. Здесь стало многолюдно, узкие улицы, поднимавшиеся в горы, запружены колесницами. Что можно было ожидать по прошествии стольких лет? Но все же Монокос не потерял своей прелести. Освежающее дуновение ветра с моря, запах водорослей, шум прибоя в ночной тишине. Сладкие воспоминания, пробуждающие души моего любимого отца, матери, красавицы сестры со смеющимися глазами, царственной Агриппины — их беспокойные тени где-то рядом.
Чего я никак не ожидала, это увидеть здесь Мириам. До меня дошли слухи, что ее до смерти закидали камнями в Иерусалиме. В течение многих лет я молилась Исиде за упокой её души, как и душ многих других людей, коих я потеряла. Какая радость узнать, что моя старая подруга жива и здорова!
Конечно, она изменилась — ее великолепные волосы посеребрила седина. Многие идут к ней и называют ее Магдалиной. Она встречается с ними в обветшалом храме какой-то забытой богини и рассказывает об Иисусе. Даже Пилат иногда ходит на эти встречи. Как ни странно, он находит там утешение. И, что еще более странно, прихожане его приняли и простили.
Встреча с Мириам в Галлии наполнила радостью последние годы жизни там. Несмотря на постигшее ее горе, Мириам не утратила обаяния. Она часто рассказывает разные истории, в основном о воскресении Иисуса. По ее словам, она во второй раз вернулась к открытой гробнице Иисуса, на сей раз одна. Странный человек ожидал ее там — то ли садовник, то ли ангел. Мириам не может точно сказать. Она предполагает, что это был сам Иисус. Только он не бросился к ней и не обнял ее, а сказал, чтобы она не приближалась к нему. Мне трудно поверить в это, а еще труднее понять. Но все же: «Что есть истина?», как любил вопрошать Пилат. Мириам уверена, что Иисус жив, что он ждет ее в Царстве небесном. Где оно, я не знаю. И Мириам, хотя она уверена в существовании его, смутно представляет его местонахождение.
Странно представить себе, что Пилат, Мириам и я оказались связанными вместе и доживаем свои годы в изгнании в этом далеком уголке земли. Пилат сдал в последнее время, наше состояние иссякает. Мы никогда не вернемся в Рим. И зачем это нужно? Политические неурядицы еще больше усугубились, хотя Ливия и Тиберий умерли. Мой давнишний враг, Калигула, некоторое время правил как кесарь, то есть мое предвидение оправдалось. Впрочем, и Калигулы уже нет в живых. Сейчас его место занял Нерон, еще больший тиран, если таковым можно быть.
Нерон начал подвергать гонениям последователей Иисуса — христиан, как они себя называют. Я едва ли понимаю смысл этого культа. Отец, приносящий в жертву своего сына. Царь, умирающий смертью преступника. Последователи Петра. Последователи Павла. Между ними возникают шумные стычки. Они спорят по поводу невразумительных догм. Единственно, в чем они согласны, — это в том, что скоро наступит конец света. И тогда вернется Иисус, чтобы вознаградить верующих и покарать неверующих вечным проклятием. Последнее утверждение никак не вяжется с образом Иисуса, какой я сохранила в своей памяти. Тем не менее в ожидании Царства небесного последователи Иисуса раздают все, что у них есть. Упорный труд, стремление к лучшей доле, свойственные римскому духу, не имеют для них существенного значения. Этот мир для них лишен ценностей. В нем нет места для Pax Romana.
Легко понять, как Нерону удалось сделать из них козлов отпущения. Но его жестокости... Христиан подвергают распятию, их живьем сжигают на кострах, их бросают на растерзание львам. Я боюсь за Рахиль, принявшую христианство и живущую в Риме в семье Марцеллы. Но меня удивляет, почему она и многие ей подобные, чтобы избежать ужасной смерти, не могут заверить Нерона в своей преданности и тайно предаваться своей вере. Все-таки у меня есть предчувствие, что мир не забудет упрямой смелости христиан. В моем представлении они олицетворяют собой истинный союз Яхве и Исиды — мужества и убеждения, а также милосердия и любви к ближнему. И я молюсь, чтобы этот священный союз не был предан забвению в будущем.
Мне доставляет великую радость пребывание здесь, в Монокосе, моей старшей внучки, красивой молодой женщины, очень похожей на мою мать, чье имя она носит. Нас с Селеной связывают особые узы: мне кажется, у нее тоже есть дар предвидения. Наследие, которое я опасалась обнаружить в Марцелле, перешло к ее дочери. Я молюсь, чтобы оно сослужило ей лучшую службу, чем мне.
Селена проявляет ко мне особую доброту нынешним летом. Я часто чувствую на себе ее взгляд и вижу беспокойство в ее красивых глазах. Кто знает, возможно, она видит мою смерть. Чему быть — того не миновать. Я прожила долгую жизнь, многое повидала и многое сделала. В последние годы я была Пилату хорошей женой. Мне не о чем сожалеть, и, если мои дни сочтены, я приближаюсь к тому, кто ждал меня так долго.
Клавдия, жена Понтия Пилата.
МОНОКОС,
ПЯТЫЙ ГОД ПРАВЛЕНИЯ НЕРОНА
(65 год н.э.)
Нино РиччиЗавет, или Странник из Галилеи
Часть IИуда Искариот
Впервые я увидел его зимой прошлого года в Ен Мелахе. Городок этот с населением в несколько сотен жителей находится на северном побережье Соленого моря. О страннике люди поговаривали, будто он пришел из пустыни. На это указывал и его внешний вид — обожженное солнцем лицо, исхудавшее, высушенное тело. Похоже было, что он провел среди песков немало времени. И вот теперь путник разместился прямо возле площади, усевшись на корточки в тени старой смоковницы. Мне было хорошо его видно с террасы таверны, где я расположился передохнуть с дороги. Некоторые горожане, нисколько не сомневаясь, считали его праведником. Время от времени они бросали ему что-нибудь поесть. Странник принимал эти подачки, благодарно кивая головой, но желудок его редко принимал эти угощения. Обычно еда оставалась лежать в пыли, где ее облепляли мухи, а пронырливые собаки, улучив момент, растаскивали куски.
Ен Мелах располагался с римской стороны, и через него часто проходили солдаты Ирода Антилы, возвращавшиеся из южных земель. Я поджидал своего осведомителя, покинувшего в ту пору крепость Мачерус и примкнувшего к солдатам Ирода. И вот на третий день моего ожидания в городе появился странный человек, — проснувшись однажды утром, я увидел его сидящим под смоковницей. По унылому виду этого человека я заключил, что, вероятно, он был изгнан пустынниками, приверженцами местного культа. Так иногда поступают с теми, кто нечаянно притронулся к еде, не совершив омовения рук, или запнулся во время молитвы. Его короткие волосы стояли торчком — так в религиозных общинах обычно стригут неофитов. Это придавало ему мальчишеский вид и в то же время не мешало ему держаться с гордым достоинством, которым он был облачен, словно мантией.
Он не носил ни сандалий, ни плаща. Я подумал, что скорее всего где-то неподалеку находится пещера с запасом хвороста, в которой он может укрыться, чтобы не замерзнуть насмерть. Даже здесь, на равнине, зимние ночи были суровыми, и ту частицу тепла, которую в течение дня давало солнце, пробиваясь сквозь морозную дымку, поглощали ранние сумерки. Я гадал, останется ли он бороться с ночным холодом под открытым небом или с наступлением темноты спрячется в каком-нибудь убежище. И вот солнце скрылось за горизонтом, но он не двинулся с места. Мой трактирщик, запаршивевший малый с открытой язвой на руке, принес на террасу лампу и немного размазни, отдаленно напоминавшей кашу, которую он выдавал за еду.
— Этот молчун, — произнес он с негромким гаденьким смешком, — похоже, едва жив.
Шагах в десяти от странника расположились городские мальчишки. Они вышли на улицу после ужина и, разложив костерок, тянули к огню озябшие руки. Разговаривали они тихо, вполголоса, чтобы никто их случайно не подслушал. Оранжевый отсвет пламени костра высветил фигуру пустынника. На мгновение показалось, будто он стоит у порога, освещаемый исходящим из дома светом. Я хотел пригласить его обогреться. Мне казалось, что это я стою там, рядом с ним, и ветер холодит мне ноги, а в животе у меня лишь несколько кусочков хлеба. Странник не двигался, и мне вдруг пришло в голову, что он просто слишком слаб, чтобы подняться. В его погасшем взгляде как будто застыло удивление: как странно, я сижу здесь, голодный и обессилевший, жизнь покидает меня, а я не могу даже пошевелить пальцем.
Я уже почти решился выйти и предложить несчастному свой плащ, но меня опередила женщина, похоже, мать одного из мальчиков. Она вышла на площадь и принялась ругать всю честную компанию.
— Бессовестные! Неужели никто не догадался развести для него огонь?
Она забрала у мальчишек хворост, который они с таким трудом собирали весь день по округе, и развела рядом со странником небольшой костерок. Когда пламя разгорелось, она сняла шаль, окутала его плечи и, ухватив за ухо сынишку, отправилась домой. Вскоре и остальные мальчишки, пристыженные и сконфуженные случившимся, стали расходиться. Лишь некоторые из них нарочито медленно, стараясь не уронить достоинства, затаптывали остатки костра, робко подбрасывая щепочки в костер пустынника.
Этот человек, казалось, не обращал на все происходящее никакого внимания. Но когда мальчишки ушли, я все же заметил, как он чуть-чуть подался к костру, будто бы ожидал услышать от огня какую-то тайну. Мне хотелось убедиться, что он по крайней мере реагирует на происходящее. Делая вид, что беспокоюсь о поддержании огня, я взял несколько хворостинок из небольшой связки, сложенной трактирщиком около ворот, и направился к пустыннику. И лишь приблизившись, я обнаружил, что ему пришлось подчиниться требованиям плоти — его сморил сон. Я колебался, не подойти ли ближе. Как всегда в таких ситуациях, инстинкт подсказывал мне: лучше совершить грех равнодушия, чем привлечь излишнее внимание к своей особе. Но, глядя на него, такого беспомощного, объятого сном, еще более хрупкого, чем он казался издалека, я все же подкинул хвороста в его костер и, более того, прикрыл бедолагу своим плащом, накинув его поверх шали. Я знал, что запросто смогу выпросить у трактирщика еще одно одеяло, которым укроюсь на своей кишащей вшами постели. И когда я склонялся над странником, закутывая его в плащ, совершая этот акт милосердия, я вдруг почувствовал, что стал, наконец, тем, кем лишь хотел казаться.