Близился полдень.
Я поел в кафе — две сдобные булочки, салат, паштет из гусиной печенки — и вдоволь начитался газет. Позволил себе графинчик бургундского, вино согрело душу, примирив с окружающей действительностью и едва не подвигнув меня на написание заявления об участии в конкурсе вакансий для Сальнетрие. Но кофе отрезвляет. Влив в себя три чашки крепчайшей «арабики», я пришел к заключению, что лучше уж воздержаться. После трагедии семьи Суде ни Пинель, ни Эскироль не возьмут меня. Уж не означало ли сие, что денечки мои в этом городе сочтены? А если так, то куда направить стопы? В Страсбург? В Марсель? Или уж к немцам? В конце концов, я все же уроженец Эльзаса.
Чего это я так всполошился? Пока что у меня оставалось кое-что, припасенное на черный день. Хорошо, но надолго ли хватит столь жалких грошей, если принять во внимание дороговизну этого города? Отбросив мучительные вопросы, я отдался созерцанию красоты и богатства окружавшего меня мира. Оставив позади Триумфальную арку в убранстве строительных лесов, побрел по Елисейским полям, воображая, чего бы накупил себе, если бы невзначай поимел счастье в лотерее. Разнообразия ради я удостоил взглядом двух изящных наездниц. Втиснутые в тесные наряды для верховой езды, застывшие в женских седлах, дамы эти до жути напоминали мне приклеенные к седлам манекены. Лица безучастны, неподвижны, сплошное высокомерие, горделивая неприступность — великолепное дополнение к серо-белым породистым кобылам с аккуратно подрезанными и связанными наподобие веера хвостами.
«Будто ансамбль заржавленных механизмов, — подумалось мне. — Вы, милые дамы, продолжал я внутренний монолог, постарались внушить себе, что коль уж ты отправляешься на верховую прогулку по Елисейским полям, то надлежит придать себе вид бесчувственных созданий. Но в театральной ложе вы можете позволить себе хохотать до упаду и вовсю глазеть на собеседника, будто он — занимательнейший в этом мире человек, даже если вы его откровенно презираете и готовы отхлестать веером по морде. В церкви вы вновь само благочиние, целомудренные взоры, очи долу, хотя уголки рта под вуалеткой презрительно опущены. Вам кажется, что вы отменно владеете собой. На самом же деле вы перманентно самовнушаемы, постоянно одергивая себя предписаниями comme il faut».
Подкатил низкий открытый экипаж, запряженный двумя рысаками. Поводья держала молодая красавица. «Явно из соратниц Ла Бель Фонтанон», — мелькнуло у меня в голове. Какое участие и какие же муки в этом взоре! Будто бремя статуса, обязывающего ее показываться на людях непременно в роскошном кабриолете, едва-едва переносимо.
Поддавшись минутному порыву, я приподнял шляпу в знак приветствия. Безжизненный взор красавицы устремился куда-то мимо, и экипаж проехал дальше.
А вот это уже будет явный афронт, это пойдет вразрез со всеми предписаниями, рекомендациями и нормами, дорогие мои дамы заодно с господами, не без злорадства заключил я и улыбнулся встречной паре. Седобородый месье возмущенно взметнул вверх брови, длиннолицая мадам в капоте пристыженно вперилась в тротуар. И банально, и комично: одного-единственного жеста порой достаточно, чтобы на мгновение ока лишить человека дара речи, но уже минуту спустя он примется разглагольствовать, что, дескать, неблаговоспитанно расточать улыбки первым встречным, ибо среди них могут быть и порядочные люди!
На площади Революции я прошелся до Обелиска, у подножия которого рядом с корзиной красных роз сидела слепая со спутанными волосами. Сидела она очень прямо, с деревянной дощечкой на коленях, через которую протянулась надпись мелом: «Не забудьте меня!» Тут же стояла и коробочка, в которой поблескивали мелкие монеты.
— Пожалуйста, одну розу, мадам.
Женщина потянулась к корзине, достала розу и поднесла ее к носу.
— Эта подойдет?
— Вполне.
— Хорошо. Только не признавайтесь вашей даме сердца, что купили ее у слепой, что сидит у Обелиска. А то она станет обвинять вас во всех смертных грехах.
— Почему вы так считаете?
— Ну подумайте сами. Преподнести любимой розу, купленную у слепой, — это примерно как если бы ваша любимая преподнесла бы вам в подарок платочек, в который она выплакала всю свою первую и неразделенную любовь.
— Знаете, мадам, а ведь вы, пожалуй, правы.
Шел я без определенной цели и, перейдя через Тюильри, заметил, как у одного из Фонтанон на месте закружился клошар. Сначала он шатался из стороны в сторону, будто годовалый ребенок, который учится ходить, но постепенно обрел устойчивость. На лице его приятеля, подзадоривавшего беднягу, было написано желание, чтобы тот упал наземь, по клошар падать не желал. Убыстряя темп, он хлопал в ладоши, потом, упав на колени, продемонстрировал публике элементы казачьей пляски. Лицо его сияло счастьем и самоотречением. Вдруг он замер, будто осененный неожиданной идеей, после чего вскочил, бросился к собутыльникам и принялся размахивать кулаком перед носом у одного из них, а тот без слов протянул ему бутылку вина.
На подходе к Пале-Рояль я ощутил боль в натруженных ногах. Оглядевшись в поисках пролетки, я заметил целую конку. Махнув кучеру, я остановил неуклюжую, выкрашенную в белый цвет коллективную повозку, запряженную двумя лохматыми тяжеловозами. Кондуктор услужливо сбросил мне лесенку, получил с меня три су, и повозка неторопливо задвигалась дальше. В рассчитанной на два, если не на три десятка человек конке сейчас набиралось едва ли полдюжины пассажиров, таких же, как и я, истомленных ходьбой пеших гуляк. Я вспомнил, что этот вид транспорта в летний период особо ценим дамами, хоть и сетовавшими на медлительность конки, но преисполненными благодарности за то, что она подбирала их, когда они возвращались домой, обессиленные обходом магазинов или рынков. Оказывается, эти конки — просто очаровательны и не так уж и безвкусны. День напролет конка объезжала один и тот же маршрут, а я втихомолку спрашивал себя, что же мне все-таки понадобилось на ее конечной остановке, у мэрии.
Но по пути туда я успел отдохнуть, и мной вновь овладел авантюризм искателя приключений. Домой идти рановато, сказал я себе, втянув ноздрями аромат розы.
Так все-таки к графу де Карно или же прямиком к Марии Терезе?
Роза в руке здорово облегчила мне поиск решения. Милосердие вознаграждается, ликовал я и стал обдумывать предлоги для визита поживописнее. Я все же собирался явиться без приглашения. Причем отыскивать Марию Терезу я рассчитывал не у нее дома, а в апартаментах барона Людвига.
Искусство! Люди искусства! Я стоял у входа в «Отель де Су-бис», расположившийся как раз напротив обиталища барона, и слушал.
Это что же, выходит, все пианисты так репетируют! Я сначала принял звуки, вылетавшие из распахнутого настежь окна, за музыку, но вскоре в этом пришлось усомниться. Ибо извлекаемое из рояля Марией Терезой представляло собой один и тот же мотив — нисходящую последовательность трех аккордов. Лишь изредка она продолжала с половины такта, но только чтобы начать сначала. Мария Тереза прогоняла аккорды через все регистры, сталкивая их друг с другом, заставляя басовито-угрожающе урчать, звонко смеяться, потом переходила на едва различимое пиано, затем меня вдруг вновь оглушало фортиссимо, будто она молотила по клавишам кулаками.
Нет, на репетицию это не походило. Чем дольше я слушал, тем сильнее крепла во мне уверенность, что Мария Тереза не отрабатывала свой обычный репертуар, а пожелала ощериться этими диковинными звуками и их комбинациями на весь мир, оборониться ими от него, более того, забыться в них. Во мне проснулся психиатр: что могла означать эта музыка? Подвергнув даже простейшему анализу и музыку, и ее исполнительницу, я уже минуту спустя не сомневался, что здесь речь могла идти о звуковых мантрах для убиения времени, о попытке спастись под стеклянным колпаком аутизма. От напряжения меня прошиб пот. И потом совершенно неожиданно в моей голове родилось и вполне подходящее название для этой темы: Les adieux.
Прощание.
Порожденная депрессией прихоть музыканта? Меланхолическое оцепенение? Суицидные мотивы?
Инстинкт подсказывал, что мой диагноз ошибочен. Лишь одно можно было предположить с изрядной долей уверенности: кто так играет, не только в данный момент один в гостиной, но и вообще одинок и терзаем отчаянием. Не отрывая напряженного взора от окна, я заставил себя перейти улицу. Лишь ощутив сильный толчок в бок и услышав разъяренный вопль возницы, я сообразил, что произошло. Падая на мостовую, я заметил огромное копыто в нескольких дюймах от лица и краем глаза кованый обод колеса…
Но все вроде бы обошлось.
— Ничего страшного!
Отряхнув грязь с сюртука, я жестом велел кучеру убираться подальше. Малого не пришлось долго уговаривать. Раз десять я тихо повторил слово «случайность», приходя в себя после только что пережитого ужаса. Моя роза погибла под колесами — стебель и листья уцелели, а вот цветок оказался раздавлен всмятку. Но я не погнушался и поднял ее с мостовой.
Войдя в парадное, прошагал несколько ступенек вверх. На лестницу звуки рояля едва доносились, и я почти не сомневался, что пропустил нечто важное. Я нетерпеливо постучал висячим молотком.
— Мне хотелось бы…
— Проходите! Побыстрее!
Я едва узнал горничную Людвига. Лицо оплыло от плача, волосы всклокочены, в глазах безумие. От нее жутко несло перегаром. Особа схватила меня за запястье, будто боясь, что я убегу.
— И сколько же она вот так музицирует?
— С тех пор как его унесли.
— Не понял! Кого унесли? И куда? Людвиг?!
— И не поймете, потому что об этом убийстве в газетах ни строчки. Барон Филипп запретил.
— Что? Что он запретил?
— Чтобы о смерти… Мадам! — крикнула она вдруг. — Посмотрите, кто пришел! Это Петрус! Месье Кокеро!
Девушка буквально подтащила меня к Марии Терезе, та тут же на полуноте прервала игру и громко и с явным облегчением выкрикнула мое имя, словно оно, и только оно, сулило ей избавление. С поразительной для незрячей ловкостью поднявшись из-за рояля, она раскинула руки и упала в мои объятия. Девушка, смущенно пробормотав слова извинения, прикрыла дверь.