История загадок и тайн. Книги 1-18 — страница 620 из 917

Поскольку я, будучи обязанной матушке Бара уроками музыки, принадлежала ко второй фракции, то есть тех, кто безоговорочно поддерживал матушку Бара, сторонницы Бодмон, число которых со временем возросло, здорово потрепали мне нервы. Сколько раз мне подставляли подножки, сколько раз ко мне тихо подкрадывались во время занятий, чтобы внезапно захлопнуть крышку рояля! Сколько меня толкали, прятали от меня книги и письменные принадлежности, перемазывали мелом одежду. Естественно, внешне все мои однокашницы были сама вежливость и корректность в отношении «слепой бедняжки, помешанной на фортепиано». До сих пор у меня в ушах стоят их сладкоголосые напевы! Наигранное сочувствие, если что-нибудь случалось со мной по их же милости! Мерзость! Сладчайшая обходительность, когда вдруг обнаруживалась очередная пропажа. Целыми днями со мной обращались как с недоразвитой, после чего мне вновь навязывалась эта двуличная дружба, когда они даже испрашивали советов у «нашей мудрой музы».

Все эти ужасы были вполне переносимы, поскольку я сознавала, что они исходят от сторонниц матушки Бодмон. Хуже стало позже, когда фракция сторонниц матушки Бара, постепенно скатившаяся в самое настоящее мракобесие, стала изводить меня своими дикими экзальтациями. В дни почитания Марии они избивали друг друга корешками молитвенников. Если у кого-нибудь из нас случались в тот момент месячные, они прокалывали копчики пальцев и размазывали выдавленные капли крови по скульптурному облику Христа. Одна из самых ретивых дошла до того, что ночью тайком пробралась в часовню и там при помощи распятия лишила себя девственности на алтарном ковре. Утром ее обнаружили окровавленную и без чувств. Когда она очнулась, разум ее помутился окончательно. Два дня спустя у нее начались страшные судороги, бледное личико кроткой голубки исказилось до неузнаваемости, она тяжело и надсадно дышала. Это продолжалось восемь ужасных дней, и в конце концов один из припадков оказался для нее последним. В назидание матушка Бодмон велела всем нам целых три дня носить колючки в туго затянутом корсете.

Надо ли было обо всем этом рассказывать Петрусу?

Нет, он, разумеется, не пожелал бы такое слушать. Его хоть и мягкое, но эгоистичное сердце не выдержало бы. Вглядевшись в его лицо, я поняла, что он уже не может смотреть на деликатесы. Что за мрачные образы донимали его? Чем мой дядя смог ввергнуть его в такую депрессию?

— Что с тобой? — спросила я. — Мне кажется, твои мрачные раздумья обрели голос.

— Ошибаешься. Я просто наелся, вот и все. Знаешь, когда трюфели и паштет начинают отдавать металлом, а шампанское горчит на нёбе, как выдохшийся лимонад, это означает, что ты насытился.

— Мне кажется, я понимаю, о чем ты. В такие минуты мужчину следует порадовать каким-то особым десертом, верно?

* * *

Тон Марии Терезы говорил лишь об одном: мне на такой десерт рассчитывать нечего. Вместо этого предстояла неприятная встреча с Филиппом, отчаянно молотившим кулаками в дверь.

Он был вне себя. Ворвавшись в комнату, словно обманутый супруг или любовник, он, разведя руки, плаксивым голосом осведомился, в чем он провинился, что его так унижают.

— Ты ни с того ни с сего сорвалась с места, ничего никому не объяснив! Тебя кто-нибудь выгонял? Почему ты так поступаешь со мной? Ни слова не сказав, ты спешно выехала из квартиры Людвига, будто там вдруг поселились демоны. Какое унижение для меня! Я вылупился на служанку, как самый настоящий идиот, когда та сообщила мне, что ты решила обосноваться где-то в этом квартале! Единственное, что меня утешает, это то, что и твоему дядюшке эти выверты придутся явно не по вкусу.

— Но, барон Филипп! Ты ведешь себя будто Панталоне в дурном спектакле. Ты уж, пожалуйста, не воображай, что Мария Тереза — твоя незадачливая дочурка, которая только и может, что поигрывать на роялях. Она не обязана отдавать отчета ни тебе, ни своему дяде аббату.

Свой краткий монолог я сопроводил и соответствующей мимикой, и интонацией, в которую вложил солидную долю издевки. Я злорадствовал, будто злобный гномик. Но, рассчитывал я, пока Мария Тереза здесь, ты, дружище, будешь держать себя в руках.

Я заблуждался. Филипп был взбешен моими словами и переключил ярость на меня: мол, он всегда знал, что тому, кто произошел на свет от какого-то там лесничего, на роду написано стать жалким интриганом. И еще податься в психиатры, который недалеко ушел от своих пациентов. Если все эти обвинения вполне можно было счесть за убогие и смехотворные, то, когда Филипп сграбастал меня за ворот и взревел, что не боится моих внушений и гипнозов и готов пойти на все, чтобы вызволить Марию Терезу из моих пут, тут уж я чуть было не потерял к себе всякое уважение.

— Я постараюсь развеять все эти фальшивые обещания, которые ты тут ей нараздавал, — клянусь, я сумею ее переубедить! А ты… Если ты только попытаешься встать у меня на пути, знай, я растопчу тебя!

— Я все понимаю, Филипп. И знаешь, я очень тебе благодарен, что ты развеял мои наихудшие опасения. Люди вспыльчивые, а ты из их породы, вряд ли способны на хладнокровное преднамеренное убийство. А ты сейчас ведешь себя, как… как… ну, даже не могу подобрать подходящего сравнения, Филипп. И все же я очень хорошо понял: ты двадцать раз грозился, что зарежешь меня, а теперь, на двадцать первый, хочешь пристрелить.

Наказание за эти высокомерные тирады не заставило себя ждать — у меня в ушах зазвенело от пощечины. И наградил меня ею не Филипп, нет, а Мария Тереза.

— Я больше не могу выносить, Петрус, что ты здесь разыгрываешь! И ты, Филипп, не лучше! Какие же вы оба жалкие! Один посыпает солью свои какие-то там душевные раны, невесть откуда взявшиеся. Другой проматывает денежки братца и при этом ведет себя словно надутый индюк.

Мою самоуверенность будто ветром сдуло, да и у Филиппа после слов Марии Терезы был видок проштрафившегося ученика провинциальной школы — он стоял, втянув голову в плечи, поджав губы и созерцая носки туфель. И он, и я продули этот кон. Филиппу не помогло его дворянство, как, впрочем, и мне не помогло даже осознание того, что я всего пару часов назад имел удовольствие видеть Марию Терезу в райском неглиже, обнимать и целовать ее. Все это игра, и ничего больше, с мрачной определенностью заключил я. Все эти чмоканья да обжимания — не более чем театральный реквизит. Эта особа предельно честна и откровенна, лишь раздавая воздыхателям оплеухи.

Я попытался вообразить, что в ту минуту испытывал Филипп. Может, ему не давала покоя мысль о том, что он вновь проиграл младшему братишке? Если брать их обоих по архетипу, то Людвиг, вне сомнения, был целеустремленнее. Толстяк Альбер однажды признался мне, что Людвиг всегда был умнее, проницательнее и с людьми подбирал нужный тон, что, конечно же, срабатывало в пользу его обаяния. Вероятно, именно здесь и следовало искать причины его успеха у женщин. Судя по всему, управляющий имением не ошибся. Даже мертвый, Людвиг продолжал опережать брата по части ухаживаний за Марией Терезой. Как еще мог Филипп трактовать сказанное ею? Разве из ее уст они не прозвучали признанием? Признанием того, что она уже давно принадлежала Людвигу, объятия которого до сих пор не забыла?

Не опережая события, позволю себе заявить сейчас, что ошибался. И заявляю это потому, что до сих пор дивлюсь редкостному умению Марии Терезы вселять в меня очередную порцию надежд. Гнев ее миновал столь же быстро, как и появился, и в знак примирения нас обоих расцеловали. И это еще не все. Мария Тереза пошла на откровенный обман. Она любезно разъяснила Филиппу, как вообще произошло, что он застал нас с ней в этом отеле.

— Филипп, — льстивым томом начала она, взявшись за его рукав, — ну почему, скажи мне, тебе так хочется разрушить своей ревностью все добрые воспоминания, остающиеся у нас с тобой с концерта? Где тот благородный кавалер, который вел меня под руку, нежно уцеловывал мне шею? Где тот, к груди которого я доверчиво прижималась, сидя в экипаже, когда мы возвращались после великолепного ужина? Ты забыл, как на руках отнес меня в спальню и помог мне там раздеться? Ты, что же, считаешь, что я способна позволить такое человеку, к которому не испытываю ни доверия, ни уважения? Боже мой! Петрусу надо было в Сен-Сюльпис, и он совершенно случайно обнаружил меня здесь, и то лишь потому, что я вдруг надумала распахнуть окно. Я просто попросила его сходить со мной на рынок. Ты же знаешь, что в гостинице еду приспособили под вкусы англичан. Что же мне, по-твоему, с голоду умирать в этих стенах? Странно, я поселилась буквально в нескольких шагах от тебя, по именно это и ставится мне в вину — я, дескать, попрала верность тебе. И все только оттого, что мы с Петрусом разделили трапезу и запили ее шампанским. Ты не можешь вообразить себе, Филипп, какое это, оказывается, для него наслаждение накормить женщину, поухаживать за ней. Согласна, я опрометчиво поступила, так быстро снявшись с места и покинув квартиру твоего брата. Но все дело в том, что я, как пианистка, как исполнительница, не могла больше там оставаться, я в ней задыхалась! Неужели это так трудно понять? И к тебе я не могу перебраться — я ведь все-таки пианистка, а не куртизанка. Выходит так: мол, эти Оберкирхи все равно неотличимы друг от друга, так почему бы не заменить одного другим?

Все верно, вот только я в глаза не видела ни того ни другого. Как мне различать, кто меня целует, если я слепа? Главное, чтобы господа бароны переносили меня!

Кое-что в ее словах заставляло меня призадуматься. Неужели Мария Тереза на самом деле избрала эту гостиницу, чтобы быть поближе к Филиппу? Неужели и вправду позволила ему поцеловать ее в шею? И раздевать ее? И, даже сознавая толком, что и на мою долю пришлось ничуть не меньше, мысль о том, что Мария Тереза позволяет подобное кому-то еще, что кто-то другой обнимает и целует ее, была для меня невыносима. И пусть речь шла лишь о целовании рук или даже шеи. А как же воспринял ее монолог Филипп? Опустив голову, он преклонил перед ней колено и припал устами к кольцу, будто перед ним была не Мария Тереза, а чудесным образом воскресший папа Иоанн.