После ухода хирурга Жандрона пришел такой же от принца палатина, который завладел мной, взявшись изгонять первого, которого он называл самозванцем. В то же время пришел князь Любомирский, муж дочери князя Палатина России, который нас всех удивил, рассказав все, что произошло сразу после моей дуэли. Биссинский, прибыв в Волу, видит ужасную рану своего друга и, не видя меня, уносится, как одержимый, клянясь убить меня всюду, где найдет. Он идет к Томатису, который был в компании своей любовницы, князя Любомирского и графа Моссинского. Он спрашивает у Томатиса, где я, и когда слышит, что тот ничего не знает, он разряжает ему в голову пистолет. На это убийство Моссинский хватает его, чтобы выкинуть в окно, но Биссинский освобождается, нанеся три удара саблей; в результате одного Моссинский получает шрам на лице, и у него выбиты три зуба.
– После этого, – продолжает князь Любомирский, – он хватает меня за колет, направляя пистолет мне в горло и угрожая смертью, если я не выведу его во двор к лошади, чтобы уехать, не опасаясь слуг Томатиса, что я и делаю мгновенно. Моссинский ушел к себе и должен будет долгое время оставаться в руках хирурга, я же тоже вернулся к себе, чтобы свидетельствовать о великой конфузии, в которую погрузился город из-за вашей дуэли. Говорят, что Браницкий мертв, и его уланы верхами ищут вас, рыская повсюду, чтобы вас найти и растерзать за своего полковника. Вам повезло, что вы здесь. Великий маршал велел окружить монастырь двумя сотнями драгун под предлогом обеспечить безопасность вашей персоны, но на самом деле, чтобы помешать безумцам взять штурмом монастырь и растерзать вас здесь. Браницкий в большой опасности, говорят хирурги, если пуля пробила кишечник, но отвечают за его жизнь, если он не затронут. Они узнают это завтра. Он помещается у князя Великого камергера, не смея направиться в свои апартаменты при дворе. Король между тем пошел его проведать. Генерал, который присутствовал при дуэли, говорит, что вам спасло жизнь то, что вы грозили выстрелить Браницкому в голову. Стараясь защитить голову, он встал в неудобную позицию и промахнулся по вам. Если бы не это, он прострелил бы вам сердце, потому что он стреляет так, что попадает в острие ножа и вгоняет пулю в пулю. Еще вам повезло то, что вас не заметил Биссинский, который не мог себе представить, что вы находитесь под циновкой в санях.
– Большое счастье, монсеньор, что я не убил Браницкого, потому что я был бы растерзан там же на месте, если бы он не поспешил сказать три слова своим друзьям, которые уже подняли на меня свои сабли. Я беспокоюсь о том, что случилось с вами и добрым графом Моссинским. Если Томатис не был убит выстрелом пистолета Биссинского, это значит, что пистолет был пуст.
– Я тоже так полагаю.
В этот момент офицер Палатина России приносит мне записку от своего хозяина. «Взгляните, – пишет мне он, – что сейчас сообщил мне король, и спите спокойно». Вот что я прочел в записке, которую написал ему король, и которую я сохраняю: «Браницкий, мой дорогой дядя, очень плох, и мои хирурги находятся возле него, чтобы оказать ему любую помощь из области своего искусства; но я не забываю о Казанове. Вы можете заверить его в моей милости, даже если Браницкий умрет».
Я запечатлел на записке благодарный поцелуй и показал ее благородному собранию, которое восхитилось человеком, действительно достойным короны. Я захотел, чтобы они меня оставили, и они все вышли. После их ухода мой друг Кампиони вернул мне мой пакет и пролил слезы нежности по поводу события, которое принесло мне бессмертную славу. Он присутствовал там, в углу, откуда все слышал.
На следующий день толпой повалили визиты и кошельки, полные золота, от всех магнатов, противных партии Браницкого. Офицер, который передавал мне кошелек от сеньора или дамы, присылавших мне его, говорил, что, будучи иностранцем, я, возможно, нуждаюсь в деньгах, и что они берут в этой связи на себя смелость их мне переслать. Я благодарил и отказывался. Я отослал обратно по меньшей мере четыре тысячи дукатов, и это было напрасно. Кампиони счел мой героизм очень странным, и был прав. Я потом об этом пожалел. Единственный подарок, который я принял, был стол на четыре персоны, который посылал мне князь Адам Чарторыжский каждый день; но я не ел. Vulnerati famé crucientur[26] – был любимый афоризм моего хирурга, который, при этом, пороха не изобрел. Моя рана в животе уже нагноилась, но на четвертый день рука опухла и рана стала черной, и, опасаясь гангрены, было хирургами решено, после консилиума, который они провели между собой, что следует отрезать мне руку. Я узнал об этой странной новости рано утром, когда читал дворцовую газету, напечатанную в ночь после того, как король подписал свой манускрипт. Я над этим весьма посмеялся. Я рассмеялся в лицо всем тем, кто явился ко мне утром выразить соболезнование, в тот момент, когда я насмехался над графом Клари, который пытался убедить меня согласиться на операцию, будучи отнюдь не хирургом, и над самими хирургами, которые пришли.
– Почему трое, господа?
– Потому что, – говорит мне мой врач, перед тем, как приступить к операции, я захотел иметь согласие этих профессоров. Мы сейчас посмотрим, в каком вы состоянии.
Он снимает повязку, достает тампон, рассматривает рану, ее цвет, затем синюшную припухлость, они говорят между собой по-польски, затем все трое согласно говорят мне на латыни, что они отрежут мне руку на закате дня. Они все веселы, они говорят, что мне не о чем беспокоиться, и что в результате я могу быть уверен в своем выздоровлении. Я отвечаю им, что я хозяин своей руки, и что я никогда не позволю им эту нелепую ампутацию.
– Там есть гангрена, и завтра она поднимется в предплечье, и тогда нужно будет ампутировать предплечье.
– В добрый час. Вы отрежете мне предплечье, но не раньше, чем я пойму, что у меня гангрена, которой я пока у себя не вижу.
– Вы не знаете этого лучше нас.
– Подите прочь.
Два часа спустя – поток визитов всех тех, кому хирурги рассказали о моем отказе. Сам князь Палатин написал мне, что король весьма удивлен отсутствием у меня храбрости. Тогда я написал королю, что не знаю, что мне делать с рукой без кисти, и поэтому я разрешу отрезать мне всю руку, если гангрена станет явной.
Мое письмо читал весь двор. Князь Любомирский взялся мне сказать, что я не прав, пренебрегая теми, кто заботится обо мне, потому что, наконец, не может быть, чтобы три первых хирурга ошибались в столь простом деле.
– Монсеньор, они не ошибаются, но думают, что могут меня обмануть.
– Из какого интереса?
– Чтобы выслужиться перед графом Браницким, который очень плох, и которому, может быть, нужно это утешение, чтобы поправиться.
– Ох, это! Позвольте мне этому не поверить.
– Но что скажете вы, когда выяснится, что я был прав?
– Если это случится, я буду вами восхищен, и ваша твердость принесет вам хвалы, но надо, чтобы так случилось.
– Мы увидим сегодня вечером, перейдет ли гангрена на предплечье, и завтра утром я дам отрезать руку. Даю слово Вашей Светлости.
Хирурги явились вечером в количестве четырех; мне разбинтовали руку, которая была вдвое толще обычного; я увидел, что она распухла вплоть до локтя; но исследуя тампон, начиная от раны, я вижу красный край и вижу свежую ткань; я ничего не говорю. При этом присутствуют князь Сулковский и аббат Гурел, посланный от князя Палатина. Четверо хирургов решают, что рука вся захвачена и больше нет времени на ампутацию кисти, и что следует отрезать всю руку не позднее завтрашнего утра. Нет места для споров, я говорю им явиться с необходимыми инструментами, и что я согласен на операцию. Они уходят очень довольные и несут эту новость ко двору, Браницкому, князю Палатину; но назавтра с утра я отдаю приказ своему слуге не пускать их в мою комнату; и на том история кончается. Я сохранил мою руку.
В день Пасхи я направился к мессе с рукой на перевязи, от которой я полностью избавился лишь восемнадцать месяцев спустя. Мое лечение длилось двадцать пять дней. Те, кто меня приговорил, были вынуждены воздать мне хвалы. Моя твердость создала мне бессмертную славу, и хирурги должны были все признать себя либо невежественными, либо неосмотрительными.
Однако другое маленькое приключение позабавило меня также на третий день после дуэли. Пришел иезуит от имени епископа Познани, епархии которого Варшава давала частичную автономию, чтобы поговорить со мной с глазу на глаз. Я сказал всем выйти и спросил, чего он хочет.
– Я был делегирован монсеньором (это был Чарторыжский, брат Палатина России), чтобы отпустить вам вину за церковные запреты, которые вы нарушили своей дуэлью.
– Я в этом не нуждаюсь, потому что я их не нарушал. На меня напали, и я вынужден был защищаться. Поблагодарите монсеньора; если же вы хотите отпустить мне грех без того, чтобы я исповедовался, то пожалуйста.
– Если вы не исповедуетесь в преступлении, я не могу вам его отпустить; но сделайте вот что. Попросите у меня отпущения за то, что вы пошли на дуэль.
– С удовольствием. Если это была дуэль, я прошу вас отпустить мне этот грех, и я не прошу у вас ничего, если это была не она.
Он дал мне отпущение с этой уверткой. Иезуиты были восхитительны со своими увертками во всем.
За три дня до того, как мне выйти, Великий коронный маршал отозвал войско, что стояло у дверей монастыря. При своем выходе, это было на Пасху, я пошел к мессе, затем ко двору, где король, дав мне руку для поцелуя, позволил мне опустить колено на паркет; он спросил (это было согласовано), почему у меня рука на перевязи, и я ответил, что это из-за ревматизма; он ответил, чтобы я берег остальное. Повидав короля, я сказал кучеру везти меня к дверям отеля, где находился граф Браницкий. Мне казалось, что я должен ему этот визит. Он каждый день посылал лакея, чтобы узнать, как я себя чувствую; он отправил мне мою шпагу, которую я оставил в пылу баталии; он был приговорен к постели еще не меньше чем на шесть недель из-за того, что ему пришлось расширить два отверстия, где установились пробки и мешали его выздоровлению. Я должен был ему визитом. Его также поздравили с тем, что король его назначил старшим Ловчим, что означает Великий коронный егермейстер. Это назначение было ниже, чем Подстольничий, но оно было доходное. Ему говорили, посмеиваясь, что король дал его ему только после того, как увидел, что он превосходно стреляет; но в тот день я стрелял лучше него.