История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 7 — страница 34 из 52

Выйдя из-за стола, все были навеселе. Винкельман кувыркался на полу вместе с мальчиками и девочками Менгса, которые его обожали. Этот ученый любил дурачиться по-детски, в духе Анакреонта и Горация: Mille puellarum, puerorum mille furores.[38].То, что случилось со мной однажды утром у него, стоит того, чтобы записать. Я вхожу рано утром, не постучавшись, в его кабинет, где он обычно всегда один занимается расшифровкой античных надписей, и вижу, что он быстро отскакивает от юного мальчика, поспешно оправляя свои штаны. Я делаю вид, что ничего не видел, уставившись на египетского идола, стоящего за дверью кабинета. Батилл, который действительно был красив, выходит; Винкельман подходит ко мне, смеясь, и говорит, что после того малого, что я видел, он не может помешать мне домыслить остальное, но должен для себя самого дать некоторое оправдание, которое просит меня выслушать.

– Знайте, – говорит он мне, – что я не только не педераст, но всю мою жизнь я говорил, что поразительно, насколько этот вкус развращает род людской. Если я говорю это после того, что вы только что видели, вы сочтете меня лицемером. Но таково положение вещей. В моих долгих исследованиях я стал сначала поклонником, а потом обожателем древних, которые, как вы знаете, почти все были мужеложцами и не скрывали этого, и некоторые из них обессмертили в своих поэмах очаровательные объекты своей нежности, и даже в превосходных монументах. Они доходили даже до того, что указывали на свои вкусы как на свидетельство чистоты своих нравов, как например, Гораций, который, чтобы убедить Августа и Мецената в том, что злословие не может его коснуться, бросал вызов своим врагам, заявляя, что ни разу не запятнал себя прелюбодеянием.

Осознав с очевидностью эту истину, я взглянул на самого себя и увидел высокомерие, некоторый род гордости, что не похож в этом отношении совершенно на моих героев. Я увидел, в ущерб своему самомнению, что достоин, в некотором роде, презрения, и не имея возможности оправдать свою глупость холодной теорией, решил просветиться практикой, надеясь, что, проанализировав эту область, мой разум бросит свет на вещи, необходимый, чтобы отделить действительное от ложного. Решившись на это, я три или четыре года работал над предметом, выбирая самых красивых Смердиев Рима, но бесполезно: когда я приступал к практике, ничего не получалось. Я все время убеждался, к своему стыду, что женщина предпочтительнее по всем пунктам, но помимо того, что я не преуспел в этом, я боюсь дурной репутации, потому как что можно сказать об этом в Риме и повсюду, где меня знают, если известно, что у меня есть любовница?

На следующий день я пошел поклониться папе.

Увидев в первой прихожей аббата Момоло, я посоветовал ему поленту на вечер, затем меня провели к Святому Отцу, который мне сразу сказал:

– Посол Венеции сказал нам, что, желая возвратиться на родину, вы должны предстать перед секретарем Трибунала.

– Я готов, если Ваше Святейшество соблаговолит дать мне рекомендацию, написанную своей рукой. Без этого письма я не предстану перед ним, чтобы не быть заключенным в такое место, откуда только невидимая рука божья сможет меня извлечь чудом.

– На вас слишком галантное платье, в котором вы наверняка не собираетесь идти молить бога.

– Это верно, пресвятой Отец. Но я и не собираюсь также отправляться на бал.

– Мы знаем всю историю возвращения подарков. Признайтесь, вы довольны вашей гордыней.

– Но при этом смирив еще большую гордыню.

Видя, что папа смеется, я склонил голову к земле, чтобы умолить его оказать мне милость принять мой дар Пандектов в библиотеку Ватикана, и вместо ответа я получил благословение, которое на папском языке должно было сказать: поднимитесь, милость вам оказана.

– Мы отправим вам, – сказал он, – знак нашей особой любви, так чтобы вам не пришлось оплачивать в канцелярии расходы на регистрацию.

Повторное благословение указало мне, что надо уйти. Мне любопытно было увидеть знак особой любви, который пообещал мне папа.

Прежде всего, я отослал с Костой мой дар в библиотеку, потом пообедал с Менгсом. Принесли пять номеров лотереи, и мой брат на меня смотрел. Я не помнил, что сыграл.

– Двадцать семь выпало в пятикратном разряде.

– Тем лучше, мы посмеемся.

Мой брат рассказал всю историю Менгсу, который ответил:

– Это удачные безумства; но от этого они не становятся менее безумными.

Я сказал, что собираюсь провести восемь-десять дней в Неаполе, чтобы потратить пятнадцать сотен римских экю, что подарила мне фортуна, и аббат Альфани сказал, что поедет со мной в качестве моего секретаря. Я поймал его на слове.

Я пригласил Винкельмана поесть поленты у аббата Момоло, поручив брату его привести, затем сделал визит к банкиру, маркизу Беллони, чтобы урегулировать мои счета и чтобы он дал мне кредитное письмо на банкира в Неаполе. Я имел примерно 200 тысяч франков, у меня было по меньшей мере 10 тысяч экю в драгоценностях и 30 тысяч флоринов в Амстердаме.

К вечеру я пошел к Момоло, где нашел Винкельмана и моего брата, но вместо того, чтобы встретить в семействе веселье, я нашел их печальными. Момоло сказал, что его дочери расстроены, что я не сделал им ставки, как себе, в пятерном размере. Они получили двадцать семь экю каждая, и они грустили, в то время как два дня назад у них не было ни гроша и они были веселы. Я с каждым днем все больше убеждался, что истинный источник радости – в уме, не ведающем забот.

Коста ставит на стол корзину с десятком пакетов сластей. Я говорю, что распределю их, когда все соберутся за столом. Вторая дочь Момоло говорит, что Мариучча не придет, но ей передадут два пакета.

– Почему она не придет?

– Они вчера поспорили, – говорит Момоло, – и Мариучча, которая, по сути, была права, заявила, что больше не придет.

– Неблагодарные! – говорю я ласково девочкам, – подумайте о том, что позавчера она принесла вам удачу. Это она навала мне число двадцать семь. Короче говоря, придумайте способ заставить ее прийти, или я ухожу, и уношу пакеты.

Момоло говорит, что это правильно.

Девочки, огорченные, просят отца пойти привести ее, но он отвечает, что они должны идти сами, и в конце концов они решают туда пойти вместе с Коста; двух достаточно. Мариучча была их соседка.

Полчаса спустя я вижу их явившимися с победой, и Коста торжествует, что его посредничество помогло образумить этих девушек. Я распределяю пакеты.

Появляется полента вместе со свиными котлетами, но аббат Момоло, которому знакомство со мной принесло в один день две сотни экю, выставил после поленты тонкие блюда и превосходное вино. Манеры Мариуччи меня воспламеняют. Я могу только пожимать ей руку, и она может отвечать только тем же; но мне не нужен более ясный язык, чтобы быть уверенным, что она меня любит. Спускаясь с ней по лестнице, я спросил у нее, не могу ли я поговорить с ней в какой-нибудь церкви; она отвечает, что завтра к восьми часам будет в церкви Тринитэ де Монти.

Мариучче было семнадцать-восемнадцать лет, она была высока, держалась очень хорошо и казалась вышедшей из-под резца Праксителя. Кожа ее была белая, но не той белизны, как у блондинки, ослепительной, без оттенка, заставляющей думать, что у нее нет крови в венах. Белизна Мариуччи была настолько живая, что ее нежный румянец не смог бы передать ни один художник. Ее черные глаза, тонкого разреза, цвета ее волос, всегда оживленные, влажные, как бы подернутые росой, казались покрытыми самой тонкой эмалью. Эта неощутимая роса, растворявшаяся на воздухе, очень легко восстанавливалась, освежалась при каждом взмахе ее ресниц. Ее волосы, расчесанные в четыре толстые косы, соединялись на затылке, образуя прекрасный свод; пробивались наружу через все преграды прекрасной шевелюры, обрамляя края ее величественного чела, то тут, то там кудрявые локоны, так что не виделось ни искусства, ни порядка, ни замысла. Живые розы цвели на ее щеках, и тихая усмешка украшала ее прекрасный рот и ее пламенные губы, которые, будучи то сомкнутыми, то разделенными, позволяли видеть лишь ровную линию ее белых зубов. Ее руки, на которых не виднелось ни мускулов, ни вен, казались длинными, в сравнении со своей толщиной. Эта красота в Риме не попалась еще на глаза ценителю; только случай представил мне ее на заброшенной улице, где она жила в темноте и бедности.

Я не преминул оказаться назавтра в восемь часов в названной церкви. Когда она увидела, что я ее заметил, она вышла, и я последовал за ней. Она остановилась у большого разрушенного здания и присела на последних ступенях высокой лестницы, сказав, что никто по ней не поднимается, и я могу говорить с ней вполне свободно.

– Очаровательная Мариучча, – сказал я, садясь рядом с ней, – я без памяти влюбился в вас; скажите, что я могу для вас сделать, потому что, стремясь к обладанию вашими милостями, я должен действительно их заслужить.

– Сделайте меня счастливой, и я не стану отдаваться вашей любви в обмен на благодеяния, ведь я вас тоже люблю.

– Что же я могу сделать, чтобы вы были счастливы?

– Извлечь меня из нищеты и мучений, заставляющих меня жить с моей матерью, доброй женщиной, но суеверно набожной, которая мучает мою душу, стремясь обеспечить мое спасение. Она придирается к моей чистоплотности, потому что это вовлекает меня в риск понравиться мужчинам. Если бы вы проявили милость, дав мне деньги, которые я через вас выиграла в лотерее, она заставила бы меня от них отказаться, потому что вы могли мне их дать с дурными намерениями. Она позволяет мне идти одной к мессе после того, как наш исповедник заверил ее, что она может меня отпустить; но я не смею оставаться там ни одной лишней минуты, за исключением праздничных дней, когда за молитвой я могу оставаться в церкви два или три часа. Мы можем видеться с вами только здесь. Но вот о чем идет речь, если вы хотите сделать меня счастливой и можете этого добиться: молодой человек, красивый юноша, умный, хороший парикмахер, увидел меня у