пешком в Парму, где, он был уверен, г-н Тийо его не покинет.
Я пошел в свою комнату, где была ла Кортичелли; я предложил ей поехать вместе со мной; она полагала, что мы вернемся к ее матери, но, не разубеждая ее, я отправился на почту, велел запрячь двух лошадей в коляску и приказал почтальону ехать в Учеллатойо, первую станцию на пути в Болонью.
– Куда же мы едем? – спрашивает она.
– В Болонью.
– А мама?
– Она приедет завтра.
– Она знает?
– Нет; но узнает завтра, когда Коста ей скажет и привезет ее с собой и со всем моим багажом.
Ла Кортичелли находит путешествие замечательным, она смеется, и мы едем.
Глава XII
Я прибываю в Болонью. Я изгнан из Модены. Я еду в Парму, в Турин. Прекрасная еврейка. Лиа. Р…, модистка.
У ла Кортичелли была двойная накидка на хорошем меху, но у сумасшедшего, который ее увез, не было даже манто. Ветер был очень холодный, но, несмотря на это, я не хотел останавливаться. Я боялся, что меня будут преследовать и заставят вернуться обратно, что казалось мне самым жестоким унижением. Экю, данный почтальону, заставил его нестись во весь опор. Мне казалось, что ветер забросит меня на вершины Аппенин, но ничто не могло меня остановить более чем на три-четыре минуты, необходимые для смены лошадей. Почтальоны думали, что я принц, умыкнувший эту девочку. Мысль, что она смахивает на жертву похищения, заставляла меня снова и снова хохотать во все горло, все пять часов, что мы потратили, преодолев сорок миль. Мы выехали из Флоренции в восемь, а остановился я только в час по полуночи, на посту, принадлежащему Папе, где мне уже нечего было опасаться. Название этого поста было «Разгруженный осел»; это название заставило хохотать мою дурочку, и мы поднялись наверх. Весь дом спал, но шум, который мы подняли, и три или четыре паоли, что я распределил между парнями, заставили развести огонь и подняли всех на ноги, чтобы приготовить нам еду. Мы умирали от голода и холода. Сказали, что нет никакой еды, но я высмеял хозяина, и нашлись масло, яйца, макароны, рис, сыр пармезан, хлеб и доброе вино, и это животное не знало, из чего приготовить нам прекрасную еду! Я заставил его заняться делом и велел приготовить кровать, которая привела в изумление хозяина, поскольку, для того, чтобы ее составить, я велел разобрать четыре других. Ла Кортичелли, которая ела, как в последний раз, сказала вдруг: «Что скажет маман», и безумный смех овладел ею, так, что казалось, что она умирает.
Мы бросились в постель в четыре часа утра, предупредив, чтобы нас разбудили, когда прибудет английская коляска о четырех лошадях. Набитых до отказа макаронами и пьяных от Кьянти и Монте Пульчино, у нас не было никакого желания заниматься любовью, и когда мы проснулись, глупости, которым мы все же предались, заняли очень мало времени. Был уже час по полудни, мы подумали о том, чтобы поесть, и хозяин, следуя моим указаниям, подал нам очень недурной завтрак. Но поскольку я видел, что ночь прошла, а прибытия моего экипажа не видно, я стал думать над тем, что же могло произойти; ла Кортичелли, между тем, не желала думать ни о чем грустном. Я лег после ужина, решив отправить во Флоренцию сына хозяина почты, если мои люди не прибудут за ночь. Они не прибыли, и я отправил срочное послание к Коста, чтобы все узнать, потому что я решил, в случае какого-то насилия вернуться во Флоренцию лично, вопреки ла Кортичелли, которой возвращение во Флоренцию очень не нравилось.
Посланник мой отправился в полдень и вернулся в два часа, сказав, что мои люди прибудут менее чем через час. Мой экипаж едет, запряженный двумя лошадьми возчика, и в нем находится старая женщина и мальчик.
– Это маман, – говорит ла Кортичелли. Ох, как мы посмеемся! Надо приготовить им поесть, и пусть она расскажет всю эту удивительную историю, о которой я буду помнить до самой смерти.
Коста сказал мне, что он задержался на двадцать четыре часа из-за того, что аудитор, чтобы отомстить мне за то, что я пренебрег его приказом, отправил сказать на почте, чтобы не давали лошадей моим людям, но некий Агрести, не подчинившись этому распоряжению, дал их, договорившись, что их вернут в Болонье через два с половиной дня. Но вот какую речь закатила синьора Лаура, которая возрадовалась в душе за свою дочь:
– Я приготовила ужин, как вы приказали, и потратила более десяти паоли, как вы убедитесь и возместите мне, потому что я бедная женщина; но представьте, пожалуйста, мое расстройство, когда я вижу, что проходят часы, затем еще часы, а вы не появляетесь. Я отправила моего сына в полночь к Ваннини, чтобы узнать о вас новости, и вообразите себе мое горе, – ведь я мать, – когда мой сын возвращается и говорит, что о вас ничего не знают в вашей гостинице. Я ночью не прилегла и утром обратилась к властям с жалобой, что вы украли мою дочь, и с просьбой, чтобы послали за вами и заставили ее вернуть; но угадайте, что было: надо мной посмеялись и сказали, что я не должна была позволять ей уходить с вами без меня. Вы видите, что за клевета!
– Клевета, – говорит ла Кортичелли.
– Разумеется, потому что это все равно, что сказать мне, что я как бы согласилась на это похищение, чего эти тупицы не могут предположить, так как если бы я согласилась, я не обратилась бы к ним с просьбой о правосудии. Затем я пошла к доктору Ваннини, где застала вашего лакея, который заверил меня, что вы направились в Болонью, где я вас найду, если хочу следовать за вашим экипажем, и вы, надеюсь, оплатите то, о чем я договорилась с возчиком. Но позвольте вам сказать, что то, что вы сделали, выходит за рамки шутки.
Я ей посочувствовал, заверив, что я все оплачу. Мы отправились на следующий день и прибыли в Болонью рано утром, я поселился там вместе с ла Кортичелли, отправив слуг в гостиницу, куда приходил есть со всей семьей. Я жил там восемь дней, в течение которых эта маленькая сумасшедшая, у которой было полно друзей в ее духе, доставляла мне столько изысканных развлечений, что я вздыхаю всякий раз, когда вызываю их в моей старой памяти. В Италии есть города, где можно найти все те удовольствия, которые чувственный мужчина найдет в Болонье, но он не найдет их там ни столь легко, ни столь свободно, ни так задешево. Помимо этого, там прекрасно едят и пьют, гуляют под аркадами и находят вдосталь ума и учености. К сожалению, то ли от воздуха, то ли от воды или от вина, там, бывает, подхватывают чесотку, что вызывает в Болонье желание чесаться, что не так безобидно, как может показаться, хотя зуд и терпимый. Дамы, принципиально, в месяце марте обнажают свои пальцы, чтобы почесывать себе руки с очаровательной грацией.
Я оставил ла Кортичелли к середине поста, пожелав ей также доброго пути, потому что она уезжала в Прагу, где ее ангажировали на год как вторую танцовщицу. Я пообещал ей заехать за ней и отвезти ее с собой в Париж, вместе с ее матерью. Читатель увидит, каким образом я сдержал слово.
Чисто мой каприз заставил меня остановиться в Модене, куда я прибыл в тот же день. Я вышел на другой день, чтобы пойти посмотреть афиши, вернулся пообедать и увидел какого-то невежду, который приказал мне от имени правительства продолжить мой вояж не позднее чем завтра. Я вызвал хозяина и попросил повторить приказ в его присутствии. Затем я сказал, что я слышал. Он ущел.
– Кто этот человек, – спросил я у хозяина.
– Это сбир.
– И правительство направило ко мне сбира?
– Тот, кто его направил, это не кто иной, как барджелло (шеф полиции).
– Барджелло, значит, и есть правитель Модены? Позор.
– Позор! Молчите! Вся знать к нему обращается. Он содержатель оперы; самые важные сеньоры приходят к его столу и благодаря этому пользуются его дружбой.
– Но почему этот сеньор Барджелло изгоняет меня из Модены?
– Я этого не знаю. Пойдите, поговорите с ним. Он приличный человек.
Вместо того, чтобы пойти к этому Ж. Ф., я пошел повидаться с аббатом Тестагросса, который еще тогда был жив и почивал на лаврах: он, будучи человеком низкого происхождения, прославился своим умом и удостоился от своего покровителя герцога Моденского поручений по части политики. Этот аббат, который знал меня с 1753 года, по Вене, оказав мне весьма любезный прием, был возмущен происшедшим со мной приключением.
– Что я могу сделать? – спросил я его.
– Уехать, потому что этот человек может доставить вам гораздо большие неприятности.
– Я уеду. Но не могли бы вы оказать мне любезность объяснить основания для этого странного поступка?
– Приходите сюда вечером.
Вечером аббат сказал мне, что барджелло, увидев в списке новоприбывших мою фамилию, догадался, что я тот самый Казанова, который бежал из Пьомби, и, поскольку одна из его обязанностей состоит в том, чтобы оберегать город от проникновения дурных личностей, позаботился о том, чтобы заставить меня уехать.
– Я удивлен, – сказал я ему, что, рассказывая мне эту историю, вы не стыдитесь за герцога Моденского. Какая гнусность! Насколько здешняя полиция действует вопреки доброй морали и даже благу государства!
На следующий день, когда я садился уже в свой экипаж, некий человек двадцати пяти-тридцати лет, крепкий, высокого роста, по виду головорез, отозвал меня в сторонку для разговора.
– Если вы, – сказал он, – останетесь в Парме всего на три дня и если дадите мне сейчас слово, что заплатите мне пятьдесят цехинов, когда я приду к вам за ними, а вы уверитесь, что барджелло убит, я обещаю вам убить его, прострелив ему голову из карабина этой ночью.
– Я благодарю вас и прошу оставить его умереть своей смертью. Вот вам экю, выпейте за мое здоровье.
Очевидно, что если бы я был уверен, что этот убийца не строит мне западню, я дал бы ему слово, которое он просил, но я боялся провокации. Я прибыл в Парму на следующий день и поселился на почте под именем шевалье де Сейнгальт, которое ношу до сих пор, потому что, когда порядочный человек берет себе имя, никто не имеет права его оспорить, и он обязан от него не отказываться. Я ношу его уже два года, но часто объединяю его с моей фамилией.