– Миледи увидит, что я мечтаю об этой милости.
Есть множество идей, что могут прийти в голову только англичанам. Но граф А. Б. звал меня в Милан, и его графиня поручила мне привезти ей два больших отреза тафты.
Распрощавшись со всеми моими знакомыми, я выехал в Милан, с кредитным письмом от банкира Цаппаты к Греппи. Мое расставание с Агатой заставило маня пролить слезы, но менее тягостные, чем ее и ее матери, которая говорила мне всегда, что не простила бы соперницы, если бы это не была ее собственная дочь. Я отправил Пассано в Геную, где жила его семья, дав ему на что жить до моего приезда. Отослав по здравом размышлении своего слугу, из Франш-Конте, я нанял нового, и отбыл, в компании шевалье де Росиньян, по дороге через Касэ, где была опера-буффо.
Этот шевалье де Росиньян, прекрасный человек, хороший офицер, любитель вина, женщин, и еще более мальчиков, развлекал меня тем, что, не будучи человеком литературным, знал наизусть Божественную Комедию Данте. Он читал только эту единственную книгу и цитировал ее по любому подходящему случаю, толкуя каждый раз сообразно своему собственному вкусу. Это была странность, делающая его зачастую невыносимым в обществе, но весьма забавлявшая тех, кто хорошо знал великого поэта и восхищался его красотами. Пословица однако, утверждавшая, что следует остерегаться человека, который прочел всего лишь одну книгу, верна. Граф де Гризела, его брат, не напоминал его. Это был настоящий человек литературы, который соединял в себе все качества человека ума, человека государственного и человека обаятельного. Его узнал Берлин и восхищался им, когда он поселился там в качестве посла короля Сардинии.
Не найдя ничего интересного в опере, я направился в Павию, где, поскольку я не был ни с кем знаком, меня представили маркизе Корти в ее большой ложе в театре, где она принимала всех иностранцев, которые, по виду, что-то из себя представляли. Я познакомился здесь в 1786 году с ее заслуживающим уважения сыном, который удостоил меня своей дружбой, и который умер молодым во Фландрии, генерал-майором. Мои слезы были ему бесполезным воздаянием. Его достоинства заставили сожалеть о нем всех тех, кто его знал. Если бы он жил, он достиг бы самых высоких степеней, но Vitae summa brevis spes nos vetat inchoare longas[4].
Я остановился в Павии только на два дня, но должно было так случиться, что со мной произошло нечто, что заставило говорить обо мне.
На втором балете оперы танцовщица, одетая в пелерину, пустила в па-де-де свою шдяпу по ложам театра, как бы прося милостыню. Я был в ложе маркизы Корти. Когда я увидел подо мной танцовщицу, я бросил в ее шляпу свой кошелек. Там было восемнадцать-двадцать дукатов. Она опустила, смеясь, его в свой карман, и партер захлопал. Я спросил у маркиза Белькреди, сидящего рядом, есть ли у нее покровитель, и он ответил, что у нее есть только французский офицер, которого он показал мне в партере, у которого нет ни су. Он сказал мне, что тот ходит каждый день к ней.
Возвратившись в гостиницу, я ужинал с г-ном Базили, полковником на службе Модены, когда увидел входящую танцовщицу, вместе с женщиной в возрасте и юной девушкой; это были ее мать и ее сестра. Она пришла поблагодарить меня за то, что я явился рукой божественного Провидения в их крайней бедности. Поскольку я почти кончил ужинать, я пригласил их на ужин на завтра, и они пообещали мне прийти.
Очарованный тем, что мог так легко ее осчастливить, вполне невольно, на следующий день, в тот момент, когда я одевался, чтобы идти обедать к Базили, Клермон, так звали моего нового лакея, сказал мне, что французский офицер хочет со мной поговорить. Я пригласил его войти и спросил, что я могу для него сделать.
– Я предлагаю вам, месье венецианец, три вещи, и оставляю выбор за вами. Либо вы отказываетесь от ужина этим вечером, либо приглашаете и меня, либо выйдете со мной, чтобы померяться шпагами.
Клермон, который в этот момент разжигал камин, не дал мне времени ответить этому сумасшедшему; он схватил полусгоревшее раскаленное полено и бросился к мужчине, который не счел возможным его дожидаться. На шум, который он произвел, спускаясь по лестнице, подскочил гостиничный слуга и остановил его, решив, что он что-то украл; но Клермон сказал его отпустить и, с головней в руке, явился дать мне отчет о развязке фарса, который сразу стал новостью дня. Мой слуга, гордый своим подвигом и уверенный в моем одобрении, сказал мне, что я могу выходить без опасений, так как трусливый фанфарон даже не вытащил свою шпагу против сомелье, который вежливо схватил его за колет, имея в руке только нож и будучи в простонародной одежде.
– Но в любом случае, – сказал мне Клермон, – я выйду вместе с вами.
Я ответил, что в данном случае он поступил хорошо, но в другой раз он не должен вмешиваться в мои дела; он ответил, что мои дела – это и его, и чтобы доказать это, достал мои карманные пистолеты и, заметив, что на полках нет пороха, указал мне глазами на это, усмехнувшись, и зарядил их.
Большинство французских слуг, которых считают хорошими, согласились бы с этим Клермоном; но они все считают себя умнее своих хозяев, и когда они становятся уверены в своей правоте, они делаются хозяевами положения, обкрадывают их, тиранствуют и даже пренебрегают ими, в чем глупец считает необходимым их разубедить. Но если у хозяина ума побольше, чем них, Клермоны превосходны.
Поскольку этот француз был в униформе, хозяин «С.-Марка» безотлагательно подробно сообщил о происшествии в полицию, которая в тот же день выгнала безутешного из города. Полковник Базили сказал за обедом, что только французы способны явиться напасть на кого-то у него дома при подобных обстоятельствах; но я доказал ему, что он ошибается. Бедность и любовь, действуя на слабый ум храбреца, провоцируют подобные экстравагантности во всех странах мира.
Пелерина за ужином поблагодарила меня за то, что избавил ее от этого нищего, который ее утомлял и пугал, говоря каждый раз, что убьет себя.
На следующий день я обедал в знаменитой «Шартрезке» и к вечеру прибыл в Милан, высадившись у графа А. Б., который ожидал меня лишь на следующий день. Он представил меня своей супруге, перед тем, как я пошел в свою комнату, где должен был дожидаться, пока разожгут огонь. М-м А. Б., красивая, хотя и слишком маленькая, мне бы понравилась, если бы не ее слишком серьезный вид, который ей, по первому впечатлению, не шел. После обычных комплиментов я сказал, что сейчас ей покажут тафту, которую просил ей передать ее муж. Она отвечала, что ее священник вернет мне деньги, которые я потратил. Граф провел меня в мою комнату, затем покинул до часа ужина. Комната была красивая и хорошая, но я почувствовал, что должен буду завтра переселиться, если испанка не сменит тон. Я не мог бы вынести ее более, чем двадцать четыре часа.
За ужином, где мы были вчетвером, граф, веселый и старающийся меня расшевелить и загладить настроение жены, не переставая говорил со мной. Я отвечал ему в том же духе, обращаясь все время к мадам, чтобы не оставлять ее в молчании, которое, по моему мнению, должно было ее напрягать; но она сопровождала наши ухищрения лишь улыбками и сухими односложностями, не отрывая своих черных глаз, довольно красивых, от блюд, которые казались ей невкусными. Она обратила на это внимание священника, что был четвертым за столом, и с которым она приветливо разговаривала.
Поскольку мне нравился граф, я был огорчен неприветливостью его жены. Я внимательно рассматривал ее, чтобы найти в ее чертах какие-то основания для извинения ее дурного настроения, но почувствовал себя задетым, когда заметил, что в моменты, когда она замечала, что я рассматриваю ее профиль, она уклонялась от моих взглядов, поворачивая голову к аббату и обращаясь к нему не впопад. Я внутренне посмеивался, то ли над ее пренебрежением, то ли над ее замыслом, потому что, не будучи совершенно задетым, я чувствовал, что ее тираническая манера направлена на то, чтобы причинить мне огорчение. После ужина принесли две штуки тафты, предназначенные на то, чтобы изготовить домино, как того требовала тогдашняя мода.
Граф, проводивший меня в мою комнату, просил меня, уходя, извинить испанский характер его жены, заверив, что я найду ее хорошим ребенком, когда мы ближе познакомимся. Этот граф был беден, дом его – мал, мебель скудна, ливрея его единственного лакея – поношенная, скатерть – старая, посуда из фаянса, и одна из двух горничных его графини занималась кухней. Никакой коляски. Клермон мне рассказал все это, посетовав о своем обиталище – маленькой комнате, примыкающей к кухне, в компании со слугой, что прислуживал за столом.
Что до меня, то, имея только одну комнату и три чемодана, я чувствовал себя изрядно плохо. Уяснив себе все это, я решил подыскать себе хорошие апартаменты. Когда граф пришел пожелать мне доброго утра и спросить, чем я завтракаю, я сказал, что у меня есть шоколад из Турина для всей его семьи; он сказал, что жена его любит, но пьет только тот, что приготовлен ее горничной. Я дал ему шесть фунтов, попросив ей передать и предупредив, что если она захочет мне заплатить, я оставлю его себе. Он сказал. что она согласится, и что она будет мне благодарна. Он позаботился поместить мою коляску в сарай, нанять мне хорошую карету и поручиться за надежность местного лакея, которого он мне найдет.
Минуту спустя после того, как граф вышел, я увидел аббата, что ужинал с нами. Это был человек, который, в порядке компенсации за заботы об экономии дома, проживал в нем и ел вместе с его хозяевами. Он служил каждый день мессы в церкви «Св. Иоанна в Низине» (St-Jean in conca). Этот священник, оказавшись наедине со мной, без околичностей попросил меня сказать, что он заплатил мне триста миланских ливров за те два отреза тафты, когда мадам спросит, рассчитался ли он со мной.
– Месье аббат, – ответил я ему, смеясь от всего сердца, – если мадам учинит мне этот неуместный допрос, я отвечу ей по правде, и это меня повеселит.