– Прелестная картина, – говорит она, не двигаясь, – и я любуюсь вами двумя.
При этом вступлении мои чувства приходят в порядок, доверие к себе возвращается, и я ощущаю себя в достаточной мере овладевшим собой, чтобы продолжить играть роль.
– Вот, – говорю я ей, – как я получил поцелуй от моей прекрасной Гебы.
– Я думала, что даю его моей сестре; это тот поцелуй, что Амариллис дала Миртилю.
– Все равно. Он произвел тот эффект, который и был должен, и Иолай помолодел.
– Дорогая сестра, то, что ты позволила сделать этому дорогому Иолаю, слишком значительно, так как мы любим друг друга и я грезила о нем.
– Это не так уж значительно, – ответила Элеонора, – Так как он полностью одет. Смотри.
При этих словах она раскрывает меня, чтобы ее убедить; но, желая показать меня своей сестре, она выставляет мне на показ красоты, которые покрывало не позволяло мне увидеть. Клементина их быстренько прикрывает, но я уже увидел и карниз и фриз жертвенника Амура, где я желал бы умереть. Она прикрывается снова, и Элеонора уходит, оставив меня опирающимся на локоть, с головой, наклоненной к сокровищу, которым лишь потусторонняя сила мешает мне овладеть.
– Дорогая Геба, – говорю я ей, – вы, разумеется, прекрасней, чем богиня. Я увидел то, что видно лишь при ее падении; если бы я был Юпитер, я бы не поступил, как он.
– Сардини говорил, что он на нее напал, и чтобы отомстить за Гебу, я должна теперь напасть на Юпитера.
– Но вспомните, что я Иолай. Я ваше творение. Я вас люблю и я стараюсь подавить желания, которые меня терзают.
– Вы договорились об этом розыгрыше с Элеонорой.
– Никакой договоренности. Все решил случай. Я вошел, она одевалась, вы спали, она говорит мне занять ее место, чтобы посмеяться над вашим удивлением, и я должен за это ее поблагодарить. Красоты, что я увидел, выходят за рамки того, что я задумал. Моя Геба очаровательна. Могу я надеяться на милостивое прощение?
– Это странно, что когда питают слишком нежные чувства дружбы к кому-то, это не может помешать проявлять любопытство ко всей его персоне!
– Это естественно, моя божественная мыслительница. Любовь можно рассматривать как очень сильное любопытство, если можно считать любопытство одной из страстей. Но вы ведь не любопытствуете обо мне?
– Нет. Вы, возможно, мне бы и не понравились, и я не хочу рисковать, потому что я вас люблю, и мне приятны чувства, которые вы мне внушаете.
– Я вижу, что это вполне возможно, и что соответственно я должен позаботиться сохранить эти мои преимущества.
– Вы, стало быть, довольны мной?
– В высшей степени, поскольку я довольно хороший архитектор. Я нахожу вас божественно сложенной.
– В добрый час, мой дорогой Иолай, но воздержитесь от того, чтобы это трогать. Для суждения вам достаточно видеть.
– Увы! Позвольте хотя бы кое-что потрогать, чтобы судить об упругости и нежности этих мраморов, которые природа так хорошо отполировала. Позвольте, чтобы я поцеловал эти два источника жизни. Я предпочитаю их сотне принадлежащих Кибеле и не завидую Атису.
– Вы ошибаетесь. Сардини говорит, что это у Дианы Эфесской было сто сосков.
Как удержаться от смеха, слыша в такой момент исходящие из ротика Клементины потоки мифологической эрудиции? Может ли Амур ожидать подобного эпизода? Может ли его опасаться? Его предвидеть? Нет. Но, далекий от того, чтобы счесть его жестоким, я вижу, что он может быть для меня благоприятным. Я говорю, что она права, прошу прощения, и чувство литературной благодарности мешает ей защитить от моих губ розовый бутон, выделяющийся на теле только своим цветом.
– Вы напрасно сосете. Оно стерильно. Идите к моей сестре. Вы сглатываете?
– Да. Квинтэссенцию моего собственного поцелуя.
– Там может быть и несколько капель моей субстанции, потому что вы доставили мне удовольствие. Это долгий поцелуй; но мне кажется, что тот, что сорван изо рта, предпочтительней.
– Вы правы. Там действительно присутствует взаимность.
– Правило и пример! Жестокий наставник! Окончим. Это доставляет слишком много удовольствия. Амур за нами наблюдает и смеется над нашим безрассудством.
– Отчего, дорога моя, мы удерживаемся от того, чтобы отдать ему победу, которая лишь сделает нас счастливыми?
– Это счастье ненадежно. Нет. Прошу вас. Держите свои руки здесь. Если поцелуи могут нас убить, убьем друг друга, но не прибегнем к другому оружию.
После долгих дебатов, столь же нежных, как и мучительных, она первая сделала паузу и, метая искры пламени из глаз, попросила меня идти в мою комнату.
В неистовстве моей ситуации моя любовь излилась слезами, оплакивая принуждение, в которое поставили нас враждебные предрассудки ее натуры. Успокоив свое пламя с помощью туалета, который никогда еще не был мне столь необходим, я оделся и вернулся в ее комнату. Она писала.
– Я чувствую вдохновение, которого до сей поры еще не ощущала. Я хочу воспеть в стихах победу, которую мы оба одержали.
– Грустная победа, враждебная человеческой природе, источник смерти, который любовь должна ненавидеть, потому что он ее позорит.
– Это поэзия. Напишем вдвоем, следуя гению нашей музы, прославляя эту победу и высмеивая ее. Но у вас грустный вид.
– Я страдаю, и, не зная мужской природы, вы не можете понять причину.
Клементина не ответила, но я видел, что она тронута. Я страдал от тяжелой и удручающей боли там, где тираническое предубеждение удерживало меня связанным в моменты, когда любовь требовала свободы. Только постель и сон могли вернуть мое существо в равновесие. Я грустно пообедал, будучи способен только на легкое внимание к чтению перевода, который предоставил мне г-н Вижи. Я попросил графа, моего друга, держать талью вместо меня, и мне позволили пойти спать. Никто не мог понять причину моей болезни, одна Клементина могла бы догадаться.
Поспав три или четыре часа, я принялся описывать в терцинах, как у Данте, историю болезни, что я перенес в условиях моей грустной победы. Сама Клементина принесла мне ужин, сказав, что банк окончился, и что ее кузен даст мне отчет завтра. Видя, что я ужинаю с хорошим аппетитом, она ушла, чтобы также воспеть в стихах эту историю. Я ее окончил и переписал набело перед тем, как снова лечь спать, и очень рано увидел Клементину у своей кровати, держащую в руках свою маленькую поэму, которую я прочел с удовольствием. Ее удовольствие от моих похвал по поводу ее мыслей было гораздо больше, чем мое.
Однако мое удовольствие возросло, когда, читая ей то, что я написал, я увидел, что она тронута и местами готова пролить слезы. Мне доставило также удовольствие услышать, что если бы она знала этот раздел физики, который касается этой области, она поступала бы иначе.
Выпив вместе с нею по чашке шоколаду, я попросил ее прилечь рядом со мной, одетым, и обращаться со мной таким же образом, как я с ней накануне, чтобы она поняла, какое это мучение, и улыбнувшись, она вняла моим просьбам, но при условии, что я не предприму ничего по отношению к ней.
Я должен был, таким образом, предоставить ей свободу действий; но, наконец, мне это не понравилось. Будучи хозяйкой положения, она деспотически пользовалась моим телом, зная, какие муки я должен испытывать, не отвечая ей тем же, при том, что ее глаза не видели того, чем при этом владели ее руки; я напрасно подстрекал ее удовлетвориться самой во всем том, чего она бы могла желать, но она никак не хотела ничего другого, кроме того, что делала.
– В такой момент, – говорил я ей, – невозможно, чтобы ваше удовольствие сравнялось с моим.
И она отвечала мне, что я напрасно жалуюсь.
Когда она покидала меня, она сказала, вся пылая, что поняла, что в любви следует делать все или ничего.
Мы провели день в чтении, за столом, в прогулках, играх, смеясь над тысячью вещей, но не преступая в любви тех пределов, которые я сам себе наметил. Она хотела владеть мной, не давая, чтобы я поступал с ней так же; я пользовался этим с нежностью, и она не могла счесть это дурным.
Два или три дня спустя, ближе к полуночи, я предложил ей, когда ее сестра находилась там же и лежала рядом с ней, средство, к которому прибегают монашки, вдовы, зрелые девушки, которые избегают любви из-за опасения последствий. Я достал из кармана пачку тонких футляров из Англии, объяснив ей, как ими пользоваться, и предоставив возможность как следует изучить механизм и форму этих чехлов. Изрядно посмеявшись, она произнесла, а ее сестра присоединилась к ее мнению, что они гадкие, противные и неприличные. Она добавила, кроме того, что они совершенно ненадежны, потому что могут легко порваться. Я напрасно с нею спорил. Я должен был убрать их обратно в карман, когда она сказала, что один их вид внушает ей ужас.
Я решил, что Клементина так сопротивляется лишь потому, что недостаточно влюблена, и поэтому лишь от меня зависит сделать ее такой с помощью верного средства – предоставить ей новые удовольствия, не взирая на затраты. Я задумал дать ей прекрасный обед в Милане, у пирожника, апартаменты которого еще принадлежали мне. Я должен был отвезти туда все семейство, не объясняя, в какое место, так как граф, мой друг, мог бы счесть себя обязанным известить свою жену и представить ей своих сестер. Это бы испортило все мое удовольствие. Эта поездка должна была быть для них весьма соблазнительна, так как ни одна из трех сестер никогда не видела Милана. Мало помалу я сам соблазнился своей идеей, так что решил обставить ее великолепным образом.
Я написал Зенобии, чтобы купила три платья для трех красивых девушек, лучшие из того, что она сможет найти, из лионских тканей; я направил ей размеры, детально описав, какие желаю к ним гарнитуры. Самый дорогой, с обшивкой из валансьеннских кружев, я предназначил для шелкового платья жемчужного цвета, самого короткого, которое я предназначил для графини Амбруаз. Я направил ей письмо для г-на Греппи, согласно которому тот должен был выделить ей человека, который оплатил бы ей все, что она купит. Я приказал ей отнести три платья к пирожнику и разложить их там на моей кровати. Я отправил ей письмо для пирожника, в котором приказал ему приготовить мне обед на восемь персон в такой-то день, постное и скоромное, не экономя. Я сообщил Зенобии, что все должно быть готово через сорок восемь часов, и что она должна быть у того же пирожника к моменту моего приезда, в компании дам, которым и предназначены три платья. Я направил ей мое письмо через Клермона, не объясняя, куда я его отправляю.