боулинг-грин» (газона), где я был в двух пальцах от того, чтобы пропасть.
Можно ли поверить, что она последовала за мной и что она попросила мою руку, как будто бы ничего не произошло? Невозможно представить себе, чтобы девушка семнадцати лет была такой, не пройдя сотню раз через подобные битвы. Однажды, когда чувство стыда было побеждено, она к этому привыкла, и это стало основой ее славы. Когда мы присоединились к компании, меня спросили, не чувствую ли я себя плохо, но никто не заметил в ней ни малейшего волнения.
Мы вернулись в Лондон, где, сказав, что я не в настроении, я поблагодарил компанию и вернулся к себе.
Это приключение поразило мой ум с наивысшей силой. Я не мог спать. Я с очевидностью понял, что если я не решусь избегать любых случаев повидать эту девушку, я стану человеком абсолютно погибшим. Ее лицо обладало силой, которой я не мог противиться. Я решил больше с ней не видеться, но в то же время, стыдясь слабости, что я проявил, передав в ее руки два векселя и позволив себя обманывать каждый раз, когда она обещала мне их вернуть, я написал записку ее матери, в которой советовал ей обязать свою дочь мне их вернуть или ждать с моей стороны действий, которые причинят ей большие неприятности.
Отослав ей записку, я вышел, чтобы развеяться, и, пообедав в таверне, я отправился повидать мою дочь в ее пансионе, потом вернулся к себе, где Жарбе передал мне запечатанную записку, пришедшую по «пенни-пост». Я ее вскрываю и вижу подпись Ауспюрже. Это ответ матери Шарпийон. Вот его содержание: «Я весьма удивлена, что вы адресуетесь ко мне, чтобы получить два обменных письма на 6000 ливров Франции, которые, как вы говорите, вы передали в ее руки. Она только что мне сказала, что передаст вам их лично, когда вы будете более разумны и научитесь ее уважать».
При чтении этого наглого письма кровь бросилась мне в голову с такой силой, что я забыл свое утреннее решение. Я положил пистолеты в карман и направился на улицу Данмарк в Сохо, чтобы заставить мерзавку отдать мне мои письма с помощью ударов трости. Я взял пистолеты только для того, чтобы привести в разум двух плутов, что ужинали там каждый день. Я пришел туда в ярости, но прошел мимо двери, увидев в свете луны парикмахера, который ожидал, пока ему откроют дверь. Этот парикмахер был красивый молодой человек, который приходил к ним каждую субботу после ужина, оправлять им волосы в папильотки. Зайдя за ближний угол, я там остановился, решив, что лучше подождать, пока парикмахер не уйдет. Держась за углом улицы, я увидел через полчаса, как из дома вышли Ростенг и Кумон, и был этому рад. Значит, они кончили ужинать. Я слышал, как прокричали одиннадцать часов, и был удивлен, что парикмахер так задерживается. Три четверти часа спустя я вижу, как выходит служанка, держа в руке подсвечник, и ищет что-то, что должно выпасть из окна. Я захожу, не колеблясь, открываю дверь гостиной, которая находится в двух шагах от той, что ведет на улицу, и вижу, как говорит Шекспир, животное о двух спинах, расположенное на канапе: Шарпийон и парикмахера. При моем появлении кокетка издает крик, голубок отпрыгивает, но моя трость начинает непрерывно его дубасить, не давая времени привести себя в порядок. Шарпийон, дрожащая, забивается между стеной и краем канапе, не смея, выйдя оттуда, встретить бурю моей трости, которая может попасть и по ней. Шум привлекает служанок, затем теток, затем – паралитическую мамашу; парикмахер спасается бегством и три фурии набрасываются на меня с руганью и проклятиями, настолько вне себя, что мой справедливый гнев обрушивается на мебель. Первое, что я разнес на куски, были прекрасное трюмо и фарфор, что я им подарил. Их слова приводили меня во все большую ярость, я разнес на куски стулья, круша их о землю, затем, подняв трость, я заявил им, что разобью им голову, если они не перестанут кричать. Настала тишина.
Бросившись на канапе, потому что я больше не мог, я приказал матери отдать мне мои обменные векселя, но тут прибыла ночная стража. Эта ночная стража, которая состояла только из одного человека, который прогуливался в своем квартале всю ночь, выкрикивая часы и держа фонарь в одной руке и длинную палку в другой, являлась опорой безопасности и спокойствия всего большого города. Они там есть повсюду. Никто не смеет отказать ему в уважении. Я сказал ему, вложив в руку три или четыре кроны, уходить. Он и ушел, я запер дверь и, вернувшись на канапе, спросил снова у м-м Ауспурже мои обменные письма.
– У меня их нет, спрашивайте их у моей дочери.
– Вызовите ее.
Две служанки говорят, что когда я начал крушить стулья, она выскочила через дверь на улицу, и что они не знают, куда она может пойти. При этом сообщении эта мать и эти тетки кидаются в слезы:
– Моя дочь в полночь на улицах Лондона.
– Моя племянница потерялась, куда она пошла?
– Будь проклят тот момент, когда вы прибыли в Англию, чтобы принести нам столько несчастий.
Подумав об этой перепуганной девице, бегающей в этот час по улицам, я содрогнулся.
– Идите, – говорю я холодно двум служанкам, – ищите ее у соседей, вы ее наверняка найдете. Приходите с новостью, что она в безопасном месте, и получите каждая гинею.
Они выходят, и одна из теток следует за ними, чтобы сказать, где они могут ее найти.
Но когда они видят, что я пытаюсь найти дочь и поражен мыслью об опасности ее бегства, их жалобы и упреки возобновляются с новой силой. Я держусь там спокойно, но только по видимости, говоря им, что они правы, но и сам готовый признать, что вся вина лежит на мне. Я жду с нетерпением возвращения служанок. Они, наконец, возвращаются в час после полуночи. Запыхавшиеся и с видимостью отчаяния, они говорят, что искали повсюду и не нашли. Я даю им, тем не менее, две гинеи и остаюсь там, неподвижный и напуганный, сознавая, к каким последствиям может привести утеря этой несчастной девицы, охваченной страхом из-за моего ужасного гнева. Насколько бывает слаб и глуп мужчина, когда он влюблен!
До крайности взволнованный этим мрачным событием, я не прячу своего искреннего раскаяния перед этими мошенницами. Я призываю их искать ее повсюду вплоть до наступления нового дня и давать мне знать обо всем, не теряя ни минуты, чтобы я мог припасть к ее ногам, чтобы испросить прощения и больше не видеть ее до конца моей жизни. Кроме того, я обещаю им оплатить стоимость всей мебели, что я разнес на куски, и оставить им мои обменные письма с моими расписками. Проделав все это, к вечному позору моего разума – это публичное покаяние перед душами, давно позабывшими про честь, – я ушел, пообещав две гинеи служанке, которая придет, принеся мне весть, что нашли несчастную.
Я нашел у дверей ночного стражника (Wach), который ожидал меня, чтобы отвести ко мне. Прозвонило два часа. Я бросился в кровать, где шесть часов сна, хотя и прерываемого уродливыми призраками и мучительными сновидениями, предохранили меня, быть может, от потери рассудка.
В восемь часов утра я слышу стук, подбегаю к окну и вижу одну из служанок моих врагов; я кричу с сильным сердцебиением, чтобы ее впустили, и вздыхаю с облегчением, слыша, что мисс Шарпийон прибыла только что в портшезе, но в жалком состоянии. Она сразу легла в кровать.
– Я пришла сказать вам это не затем, чтобы получить две гинеи, но потому, что я вас уважаю.
Я сразу делаюсь глупцом при слове «уважаю»; я даю ей две гинеи, усаживаю рядом с собой и прошу рассказать мне обо всех обстоятельствах ее возвращения. Я чувствую уверенность в том, что эта служанка честная, что она за меня и при случае верно мне послужит. Мне не приходит даже в голову, что она может быть в сговоре с мамашей. Ну как же я могу быть до такой степени дураком? Это потому, что я испытываю потребность им быть. Она начинает с того, что говорит мне, что ее молодая хозяйка меня любит, и что она обманывает меня только потому, что ее мамаша ей велит.
– Я это знаю, но где она провела эту ночь?
– Она спасалась у торговца за Сохо-Сквер, где провела всю ночь, приткнувшись в его лавке. Она пришла спать, вся в лихорадке. Я боюсь, что это будет иметь последствия, потому что у нее сейчас критические дни.
– Это неправда, потому что я видел собственными глазами цирюльника…
– Ох! Это неважно. Он не был столь деликатен.
– Она в него влюблена.
– Я этому не верю, хотя она проводит часто часы с ним.
– И ты говоришь, что она меня любит?
– Ох! Это ничему не мешает.
– Скажи ей, что я приду провести день у ее постели, и принеси мне ее ответ.
– Я пришлю мою подругу.
– Нет, она не говорит по-французски.
Она уходит, и, не видя ее возвращения, я решаюсь, в три часа пополудни пойти узнать самому, как она себя чувствует. Едва я стукнул раз, явилась ее тетка сказать мне в дверях, чтобы я не заходил, клянясь, что если я войду, или я убью, или меня убьют. Ее два друга находятся там, исполненные ярости против меня, а малышка – в бреду от сильной лихорадки. Она все время кричит: «Вот мой палач, вот Сейнгальт. Он хочет меня убить. Спасите меня».
– Во имя Бога, уходите.
Я возвращаюсь к себе, в отчаянии и уверенный, что мне говорят чистую правду. Погруженный в печаль, я провожу весь день без еды, которая не идет мне в рот, и всю ночь – без сна, дрожащий. Я пью сильные зелья, надеясь заснуть. Все напрасно; я блюю желчью, чувствую себя очень слабым, и на следующий день в девять часов я направляюсь к дверям Шарпийон, которые приоткрываются, как и накануне. Та же бесчестная тетка говорит мне, воспрещая войти, что несчастная имела повторные приступы, что у нее конвульсии и бред, что она все время видит меня у себя в комнате, и что врач такой-то сказал, что если ее состояние продолжится еще двадцать четыре часа, она умрет.
У нее, – говорит она, – были менструации и от испуга они прекратились. Это ужасно.
– Роковой парикмахер!
– Слабость молодости! Вы должны были притвориться, что ничего не видели.
– Ах, проклятье! Что вы несете! Швейцарская медуза! Вы полагаете, что такое возможно? Держите.